Мальтузианская концепция революции
По иронии судьбы современные российские мальтузианцы и неомальтузианцы, в отличие от своих предшественников, всегда бывших оппонентами марксистов, разделяют марксистко-ленинскую точку зрения на пореформенное развитие России и происхождение революций, но за одним исключением — они видят главную предпосылку революции в противоречии не между производительными силами и производственными отношениями, а между производительными силами и потребностями людей в пище. По их мнению, социально-экономический кризис — это, прежде всего, демографический кризис, вызванный опережающим темпом роста числа жителей сравнительно с ресурсами. Главных причин периодического обострения нужды и бедности две — высокая рождаемость (по причине ее стихийности, или нерегулируемости) и закон падающей производительности земли[87]. Под их влиянием возникает экзистенциальный кризис. Он приводит к социальной напряженности в обществе, к голоду, эпидемиям, войнам, массовым миграциям или революциям, которые восстанавливают баланс между числом жителей и наличными ресурсами. По мнению современных мальтузианцев, главная причина русских революций начала ХХ в. тоже состояла в экзистенциальном кризисе: крестьяне и рабочие буквально беднели, голодали и вымирали. Истоки кризиса восходят к первой половине XIX в. и связаны с быстрым ростом населения и стагнацией сельского хозяйства, основанного на подневольном труде. Кризис усугубился половинчатой реформой 1861 г., освободившей крепостных с недостаточными наделами и сохранившей феодальное землевладение помещиков. Помещики в погоне за прибылью вывозили свой хлеб за границу, обрекая крестьянство на голод и лишения, а политика государства этому способствовала. В сущности, именно «голодный» экспорт стал непосредственной причиной недопотребления и экзистенциального кризиса. Аграрное перенаселение, демографический взрыв, экологический кризис не имели бы мальтузианского эффекта, если бы не экспорт зерна. В качестве аргументов в пользу существования кризиса приводятся крестьянские волнения и недоимки, малоземелье и социальное расслоение, голодовки, болезни и стагнация сельского хозяйства. Таким путем современное мальтузианство соединяется с марксизмом[88]. В этом симбиозе есть принципиальное противоречие. Если все беды России происходили от высокого естественного прироста населения, то пережитки крепостничества, политика правительства и другие социально-экономические факторы не должны иметь того значения, которое им придается. Если дело в политике власти, не сумевшей обеспечить адекватное развитие сельского хозяйства, то высокие темпы естественного прироста не могли стать решающим фактором революции. Не случайно мальтузианцы и марксисты всегда являлись непримиримыми критиками друг друга.
Принципиальная слабость мальтузианской интерпретации истории России в целом и революций в частности состоит в том, что страна никогда не испытывала дефицита земли во всероссийском масштабе, следовательно, не могла попасть в мальтузианскую ловушку. Границы России были открыты; огромные пространства и постоянная колонизация обеспечивали потребности в сельскохозяйственных угодьях и, следовательно, в продовольствии. Число жителей, способных [БН3] прокормиться на данной территории при распашке всех пригодных для обработки земель, при средней для данного периода урожайности и потреблении по минимальной возможной норме (так называемая емкость экологической ниши), никогда не достигала опасной черты. Даже в 1914 г. плотность населения на территории Российской империи без тундры, тайги и сухих степей Казахстана и Средней Азии составляла менее 16 человек на 1 кв. км, в то время как при трехпольной системе земледелия на 1 км2 могло прокормиться от 18 до 40 человек (подсчитано по данным табл. 6.35–6.37). Кроме того, [БН4] крестьяне использовали свою пахотную землю очень расточительно. Расчеты показывают, что в начале ХХ в. в Европейской России 40% крестьянской пашни находилось под паром, залежами и подсеками, в то время как в Германии — 5–6%. Если у крестьян количество пара довести до 10% пахотной площади, как это наблюдалось у многих землевладельцев, а также у крестьян Бессарабской и Таврической губерний, то их посевы бы увеличились на 29% и проблема малоземелья была бы снята. Урожайность на надельных и частновладельческих землях различалась примерно на 20% в пользу последних[89]. При этом большой разницы в способах ведения хозяйства между крестьянами и землевладельцами не замечалось, вследствие чего повышение крестьянских урожаев на 20% было вполне достижимой задачей без каких-либо чрезвычайных мер. Это увеличило бы крестьянские доходы на величину, большую, чем сумма всех прямых налогов с крестьян[90].
Весьма существенно, что с середины XVI в. колонизация происходила в южном и восточном направлениях, вследствие чего центр населенности смещался на юго-восток, в те регионы, где плодородие почвы выше и условия для сельскохозяйственного производства — лучше. Продвижение на юг уменьшало издержки производства и повышало производительность труда, которая в районах земледельческой колонизации была (благодаря более высокому естественному плодородию почвы) в 2–4 раза выше, чем в районах старого заселения. Можно даже сказать, что быстрый прирост числа жителей стал благом для России: он позволил освоить огромные территории и стать великой державой с точки зрения числа жителей, ресурсов, военной и экономической мощи. Без 35-кратного увеличения населения и 8-кратного территории за 1550–1913 гг. Россия осталась бы небольшой и отсталой европейской страной, каковой она и являлась в действительности до XVI в., и никаких серьезных достижений в области литературы, искусства, науки и технологии ожидать от нее не приходилось бы; трудно было рассчитывать и на высокий уровень жизни ее граждан[91].
12.2а. Экономическая теория и «голодный» экспорт
Коренной недостаток мальтузианского объяснения экзистенциального кризиса в пореформенной России состоит в том, что «голодный» экспорт хлеба противоречит фундаментальным экономическим законам рыночного хозяйства. Согласно последним, товар продается тем, кто предлагает за него наиболее выгодную цену. В условиях рыночного хозяйства хлеб из внутренних регионов мог идти на экспорт только в том случае, если бы не находил спроса на внутреннем рынке по соответствующей цене. Если бы в России существовал неудовлетворенный спрос на хлеб, то внутренние цены поднялись бы выше мировых, и русский хлеб не шел бы за границу, а оставался в стране, поскольку речь идет о предмете первой необходимости, обладающем минимальной эластичностью потребления и спроса. На экспорт уходил лишь избыток хлеба, не находившего спроса на внутреннем рынке. Как писал крупнейший эксперт в данном вопросе В.И. Покровский в 1902 г.: «К концу семидесятых годов (XIX в. — Б.М.) уже были проведены все важнейшие пути хлебных грузов, и дальнейший рост внешней торговли хлебом становится в полную зависимость от урожая. <…> Рожь есть основной продукт народного питания в России, почему заграницу может уходить лишь незначительная часть ее сбора, остающаяся по удовлетворении продовольственных нужд»[92]. В 1920-е гг. другой известный экономист — А.Н. Челинцев, глубоко изучивший вопрос о роли внутреннего и внешнего рынка для русского хлеба в 1880–1910 гг., пришел к аналогичному выводу: «При достигнутом уровне производительности сельского хозяйства часть его продуктов могла продаваться лишь за пределами России»[93]. В случае неурожая внутренний рынок предлагает цены даже более высокие, чем внешний, вследствие чего вывоз хлеба за пределы страны лишается экономического смысла, да и правительство нередко в годы неурожая повышало пошлины или вообще запрещало экспорт, как это, например, случилось в 1891 г. Как оказалось, искусственное ограничение экспорта в годы неурожаев имело негативные последствия. Например, запрещение хлебного экспорта в 1891–1892 гг. не привело к снижению хлебных цен на внутреннем рынке, но имело результатом вытеснение России с немецкого и английского рынков, ввиду чего произошло падение российских хлебных цен и соответственно доходов земледельцев[94]. Таким образом,идея «голодного» экспорта, даже если бы российские министры финансов ее разделяли, с точки зрения законов рыночной экономики не могла быть реализована без искусственных мер, например, поощрительных пошлин и премий. Но подобные меры в XIX — начале ХХ в. не практиковались, так как требовали затрат, которые не компенсировались увеличением доходов от экспорта. Вывоз поощрялся двумя другими способами: установлением пониженных ставок для перевозки хлебных грузов к портам и «усердным взысканием податей»[95]. Но эти меры не могли подвигнуть крестьян продавать хлеб, необходимый для их собственных нужд. А торговцам, при недостатке хлеба в стране, оказывалось выгоднее продавать его на внутреннем рынке, чем на внешнем. Известный экономист А.Н. Гурьев иронизировал по поводу заявлений о якобы «голодном» экспорте: «Всем известно, что мы “не доедая” плодимся гораздо быстрее наций, наедающихся досыта. Очевидно, что мы приспособились к “недоеданию” в такой степени, что о вымирании населения и сокращении вследствие этого производства не может быть и речи. Если мы вывозим весьма большое количество хлеба, то единственно по той причине, что не можем продать его внутри страны. Допустим, что нам закрылась бы возможность вывоза; разве мы стали бы тогда “доедать”. Нисколько; сократилось бы производство, а население все-таки не имело бы “покупной способности” для потребления усиленной порции хлеба, как нет этой способности и теперь»[96].
Согласно убедительным расчетам М.А. Давыдова, глубоко изучившего проблему на материалах транспортной статистики, тезис о «голодном» экспорте хлеба не подкрепляется эмпирически статистикой производства, экспорта и перевозок[97]. Во-первых, доля внешнего рынка, достигнув максимума в 1889–1893 гг. — около 22% от чистого сбора хлебов, в последующие годы имела тенденцию снижаться, опустившись до 15% в 1909–1913 гг.[98] Повышение доли экспортного хлеба в валовых его сборах, происходившее до 1890-х гг., свидетельствует не о нарастании экзистенциального кризиса в пореформенное время, а о том, что производство зерновых в стране в пореформенное время росло и продовольственные потребности в зерне удовлетворялись, но внутренний рынок не мог поглотить весь избыток произведенного хлеба.
Во-вторых, 81,9% прироста вывозных перевозок всех хлебных грузов в конце XIX — начале ХХ в. приходилось всего на семь степных губерний, имевших огромные избытки товарного хлеба, прежде всего ячменя и пшеницы, в то время как крестьянство потребляло преимущественно рожь [99]. Ограничение экспорта зерновых привело бы не к росту потребления хлеба в центральных регионах России, а к снижению производства и ударило бы по благосостоянию жителей этих семи губерний.
В-третьих, в России на случай неурожая с конца XVIII в. существовала общегосударственная система продовольственной помощи, располагавшая огромными запасами хлеба. Она работала более или менее удовлетворительно, хотя иногда, в годы чрезвычайных неурожаев, давала сбои, как случилось, например, в 1891–1892 гг.[100] Кроме того, крестьянство получало от государства огромную финансовую помощь во время недородов. Например, в неурожай 1891–1892 гг. правительство израсходовало на продовольственную помощь 172 млн руб. (на них куплено и роздано в ссуду 102,5 млн пудов хлеба), что составило 9% всех обыкновенных государственных расходов в эти два года и 28% от военных расходов[101]. В 1892–1894 гг. из этой суммы землепашцам простили и списали 102 млн руб. или 59% долга. Во время недорода 1906–1907 гг. помощь была еще больше — 192 млн руб., что позволило купить и роздать в ссуду 146,4 млн пудов хлеба. Всего за 1891–1912 гг. государственные расходы на продовольственную помощь крестьянам составили 488,1 млн руб., из которых они возвратили лишь около половины (57%) долга. Общая сумма долгов и пособий распределялась между губерниями прямо пропорционально плодородию почв и степени распространения в них общинной формы собственности. На восемнадцать дотационных губерний, входивших в Черноземный центр, Среднее и Нижнее Поволжье, а также Приуралье, приходилось почти 90% общеимперского долга и свыше 80% общей продовольственной задолженности всей Европейской России[102].
Правительство защищало крестьян и от распродажи имущества, благодаря этому они крайне редко объявлялись банкротами за долги. Например, через Крестьянский банк в 1906–1915 гг. за долги предполагалось продать десятки тысяч десятин надельных земель на общую сумму около 1 млрд руб. Однако множество инструкций мешали банку возвращать просроченные ссуды или конфисковать заложенное имущество у должников. Случаи аукционных распродаж надельной земли за долги предавались широкой огласке, но только для острастки. Вскоре за ними следовали объявления о том, что конфискованы лишь несколько сотен участков. В громадном большинстве крестьянам и представителям администрации удавалось прибегнуть к различным патерналистским механизмам, позволявшим несостоятельным должникам сохранить за собой земли[103].
В-четвертых, землепашцы расходовали огромные деньги на водку даже в голодные годы: жители (не только крестьяне) лишь 12 из 90 губерний России всего за два неурожайных года, 1905–1906 гг., выпили водки на 259,7 млн руб. — сумму, превышающую стоимость почти всех кораблей Балтийского и Тихоокеанского флотов империи вместе взятых, а также вооружений, уничтоженных и захваченных японцами в Порт-Артуре, при Цусиме, Ляояне, Мукдене и в других местах сражений[104]. В 1907–1913 гг. казна получала в среднем в год 772,7 млн руб. дохода от казенной винной монополии — в 2,1 раза больше, чем все расходы на проведение Столыпинской аграрной реформы в эти годы, составившие 362,6 млн руб.[105].
Когда перед крестьянами вставала альтернатива — водка лично для себя или хлеб для семьи, то огромное их большинство выбирали хлеб, поскольку пагубное пристрастие к алкоголю являлось уделом немногочисленного маргинального слоя. По моим расчетам (табл. 10.3), с 1863 г. по 1906–1910 гг. общее душевое потребление алкоголя в 50 губерниях Европейской России уменьшилось на 16%, но душевые расходы на него увеличились в 2,6 раза вследствие роста цен, составив значительную цифру — 5,73 руб. в год, что в 1,8 раза превышало годовую величину всех налогов и повинностей на человека[106]. Если бы деревня голодала, она не могла бы тратить на алкоголь столь значительные и все возраставшие средства. Это стало возможным только благодаря повышению благосостояния. «Молодцы, донские казаки, — по-детски радовался И.А. Вышнеградский (министр финансов в 1887–1892 гг. — Б.М.), просматривая данные о поступлениях акциза на спирт из области Войска Донского. — Здорово в текущем году выпили»[107] Радость министра была вполне уместной — и казна пополнилась, и казаки жить стали лучше. Вышнеградскому приписывается «человеконенавистнический» лозунг «Не доедим, а вывезем!»[108]. Его коллега по министерству финансов П.Х. Шванебах объясняет происхождение этой легенды: «Не могу забыть возгласа, вырвавшегося у него весной 1891 г., когда при надвигающемся неурожае, он стал опасаться отлива золота: «Сами не будем есть, но будем вывозить». Юмор И.А. (Вышнеградского. — Б.М.) и его всегдашняя готовность для дела хоть самому лечь костьми несколько скрашивают жесткость этого изречения»[109]. У министра, озабоченного созданием золотого запаса для проведения денежной реформы, эти слова вырвались в сердцах, так как надвигавшийся неурожай мог разрушить многолетние усилия правительства и сорвать план введения золотого денежного обращения в России.
Таким образом, схема происхождения экзистенциального кризиса в позднеимперской России, которую отстаивают мальтузианцы, входит в противоречие с фактами — уменьшением смертности, большим естественным приростом, повышением благосостояния и грамотности, улучшением антропометрических показателей (длины тела и веса), увеличением расходов на алкоголь, быстрым ростом валового внутреннего продукта и прогрессом сельского хозяйства. Соответственно и реанимируемая ленинская по сути концепция революции 1917 г. с точки зрения теоретической, методической и источниковедческой также не выдерживает критики.
12.2б. Причина революции: много едоков — мало хлеба
Что касается непосредственных причин Революции 1917 года, то, по мнению мальтузианцев, и Первая мировая война, и революция 1917 г. являлись совершенно неизбежными и необходимыми — требовалось уменьшить число потребителей дефицитного продовольствия. Революция, по сути, стала голодным бунтом в двояком смысле. Во-первых, она была инициирована голодным бунтом рабочих в Петрограде и, во-вторых, голодным бунтом солдат (крестьян в солдатских шинелях), страдавших от малоземелья и голода (до призыва) и враждебно относившихся к власти, не желавшей вторично экспроприировать частновладельческую землю и передать ее крестьянам. Три неразрешимые проблемы встали перед Россией в условиях большой войны: недостаток вооружений, обусловленный технологическим отставанием; недостаток финансов, вызванный народной нищетой и неспособностью землепашцев платить военные налоги; ненадежность армии как следствие крестьянского малоземелья, порождавшего бедность и глубокий социальный раскол в российском обществе. Конкретный механизм кризиса, породивший революцию, был типичным для военной экономики и включал три взаимосвязанных процесса: резкое падение авторитета власти в результате военных поражений; расстройство товарооборота вследствие чрезмерной эмиссии бумажных денег, нехватка продовольствия в городах и голодные бунты; и все возрастающая ненадежность войск — следствие глубокого социального раскола в обществе. Таким образом, мальтузианцы настаивают на «желудочно-стихийном» характере февральских событий, все проявления недовольства выводят из недостатка земли и продовольствия, подчеркивают неизбежность революции и не допускают других сценариев развития событий[110].
Выше, при анализе ленинской концепции революции, мы выяснили, что даже в 1916 — начале 1917 г. продовольственный вопрос сам по себе не мог вызвать революционную ситуацию. Хлеба в стране на самом деле имелось достаточно. Продовольственный кризис являлся виртуальным — его породили провокационные слухи о надвигающемся голоде и введении карточек, намеренно распускаемые и муссируемые оппозицией с целью вызвать волнения и беспорядки. И уж во всяком случае кризис не обусловливался малоземельем: производимый в стране хлеб с лихвой удовлетворял все потребности в течение всего XIX — начала ХХ в. и во время Первой мировой войны также — сельскохозяйственное производство с 1913 по 1917 г. включительно сократилась лишь на 8%[111]. Проблема недостатка вооружения в течение 1916 г. была ликвидирована, фронт стабилизировался. Инфляция сопровождалась ростом оплаты труда, благодаря чему реальная зарплата к 1917 г. либо не снизилась вовсе, либо упала незначительно. Гарнизон Петрограда не голодал. Солдаты подняли бунт из-за нежелания идти на фронт и, возможно, по причине тяжелых бытовых условий. Гарнизон состоял из учебных частей, которым перед отправкой на фронт предстояло в течение нескольких недель пройти общую военную подготовку. 160 тыс. солдат разместили в казармах, рассчитанных на 20 тыс.[112] Бытовые условия, несмотря на удовлетворительное питание, являлись тяжелыми и чисто физически и психологически трудно переносились людьми, только что пришедших из деревни, где привыкли к свободе и простору. Крестьянин, конечно, и в деревне не имел комфортабельного жилья, но все же так скученно, как солдаты, не жил. Средняя площадь крестьянской избы в центральных великороссийских губерниях на рубеже XIX–XX вв. составляла 25–30 кв. метров (включая печь 10–20% общей площади), на которых проживало 6–7 человек, по 4–5 кв. метра на человека[113]. Поздней осенью и зимой всей семье приходилось ютиться в избе вместе со скотом, но все же всегда имелась возможность разрядиться работой или прогулкой на свежем воздухе, чего солдат был лишен в казарме. О том, насколько важными для солдат являлись условия их содержания, свидетельствует анализ их писем к родным. Среди жалоб вплоть до октября 1916 г. на первом месте стояло недовольство жесткой дисциплиной и бытовыми условиями, и только в ноябре 1916 — феврале 1917 г. — войной, властями и угнетателями[114].
Дата добавления: 2016-03-05; просмотров: 1018;