Диалог между Мирандой и Калибаном 1 страница
М. (я сидела на кровати, курила. Калибан — на стуле, на своем обычном месте, у открытой железной двери. В наружном подвале работал вентилятор).
Что вы думаете о водородной бомбе?
К. А что о ней думать?
М. Ну что-то вы же должны думать?
К. Надеюсь, она на вас не упадет. И на меня тоже.
М. У меня создается впечатление, что вам не приходилось общаться с людьми, которые всерьез воспринимают то, что происходит. (Он сделал обиженное лицо.) Ну, давайте попробуем еще раз. Что вы думаете о водородной бомбе?
К. Если я и скажу что-нибудь всерьез, вы этого всерьез не примете. (Я уставилась на него и не отрывала взгляда, пока он не заговорил снова.) Это же ясно. Ничего тут не поделаешь. Никуда от нее не денешься.
М. И вам все равно, что случится с человечеством?
К. Все равно — не все равно, — какое это имеет значение?
М. О Господи.
К. Нас ведь не спросят.
М. Послушайте, ведь если нас будет много, нас, тех, кто считает, что ядерное оружие — это зло и что честный народ, честное государство и помыслить не должны о том, чтобы это оружие у себя иметь, какими бы ни были обстоятельства, правительству придется что-то делать. Правда?
К. Тоже мне, нашли, на что надеяться.
М. А с чего, вы думаете, начиналось христианство? Или еще что-нибудь такое? С крохотной горстки людей, которые верили и надеялись.
К. Ну а что будет, если русские нападут? (Он полагает, это убедительный аргумент.) М. Если нужно выбирать, я предпочитаю, чтобы они завоевали нас, а не мы бросали водородные бомбы на них. И всегда я буду за это.
К. (шах и мат). Ну, это пацифизм.
М. Конечно же — пацифизм, эх вы, бездушный человек. Если хотите знать, я прошла пешком от Олдермастона до самого Лондона. У меня не так уж много свободного времени, но я не жалею, что часами стояла на улице, раздавая листовки, надписывала конверты с воззванием, пыталась переубедить таких же, как вы, несчастных, которые ни во что не верят и за это и вправду заслуживают, чтобы на них сбросили бомбу.
К. И ничего это не доказывает.
М. Я просто в отчаянии. (Тут я немножко жульничаю, я не все смогла ему сказать. Но здесь я хочу записать не только то, что действительно сказала, но и то, что хочу сказать.) В отчаянии оттого, что людям в этом мире не хватает сочувствия, любви, здравого смысла. Оттого, что кто-то может запросто рассуждать о возможности сбросить ядерную бомбу, не говоря уже о том, чтобы отдать приказ ее сбросить. Оттого, что нас, неравнодушных, всего лишь горстка. Оттого, что в мире столько жестокости, подозрительности и злобы. Оттого, что большие деньги могут превратить абсолютно нормального молодого человека в злого и жестокого преступника. Способного совершить то, что вы сделали со мной.
К. Так и знал, что до этого дойдет.
М. Да вы же — неотъемлемая часть всего этого. Ведь все, что есть в мире свободного, честного, — все это заперто на замок в отвратительных тесных подвалах! Людьми, отупевшими от равнодушия.
К. Знаю я вас. Вы все считаете, что мир должен быть устроен только так, как вам надо, чтоб все шло по-вашему.
М. Ну, тут вы попали пальцем в небо.
К. Уж я-то знаю. Я был в армии простым солдатом. Такие, как я, имеют право только приказы выполнять. (Тут он по-настоящему вышел из себя — насколько мог.) И пусть попробуют отказаться.
М. Зачем же застревать на том, что было раньше? Теперь вы богаты, нет никаких оснований считать себя обиженным судьбой.
К. Разве все дело в деньгах?
М. Во всяком случае, теперь никто не может вам ничего приказать.
К. Где уж вам меня понять.
М. Ну почему же? Прекрасно понимаю. Я знаю, вы вовсе не тедди-ненавистник. Но в глубине души вы прячете ненависть. Из-за того, что по положению ниже кого-то. Что не умеете четко выражать свои мысли. Они хулиганят и крушат все вокруг, а вы сидите и злитесь на весь мир. Сидите и твердите себе: «Делать добро людям? И пальцем не шевельну. Помочь человечеству выжить? Да пусть оно катится подальше, это человечество. Надо о себе позаботиться, а оно и так обойдется». (У меня было такое чувство, что я бью его наотмашь по щекам и он вздрагивает от пощечин.) Какой кому толк от ваших денег, если их не использовать по назначению? Вы хоть понимаете, о чем речь?
К. Да.
М. О чем?
К. О, вы, конечно, правы. Как всегда.
М. А вы, как всегда, иронизируете?
К. Вы точно как моя тетушка. Вечно распространяется о нынешней молодежи и о том, как люди нынче себя ведут. Что всем все равно и всякое такое.
М. Вы говорите так, будто гордитесь тем, что не правы.
К. Чай будете пить?
М. (сверхчеловеческим усилием воли). Ну хорошо, давайте на минуту предположим, что все то доброе, что человек может сделать ради человечества, ни к чему хорошему не приведет. Такое предположение смехотворно, но допустим. Но ведь речь идет о каждом из нас. Я не думаю, что Движение за ядерное разоружение способно поначалу сколько-нибудь значительно повлиять на действия правительства. Здесь приходится смотреть правде в глаза. Но те, кто участвуют в этом движении, показывают и себе и другим, что им не все равно, что будет с человечеством. Это помогает хотя бы сохранить самоуважение. И помогает увидеть всем другим ленивым, злым, обиженным на весь мир, утратившим надежду, всем, похожим на вас, что есть такие, кому не безразлично, что кто-то принимает близко к сердцу судьбы мира. Мы пытаемся пристыдить вас и этим заставить вас задуматься. И начать действовать. (Молчание. Потом я закричала.) Да скажите же что-нибудь!
К. Я понимаю — это нехорошо.
М. Ну так сделайте же что-нибудь! (Он вытаращил на меня глаза так, будто я настаиваю, чтобы он вольным стилем переплыл Атлантику.) Послушайте. Один мой друг прошел пешком до американской военной базы в Эссексе. Вы слышали про эти марши? Их, разумеется, остановили у ворот, а потом к ним вышел сержант охраны, и они поспорили, и спор вышел очень горячий, потому что сержант этот думал, что американцы — это что-то вроде средневековых рыцарей, а Англия — прекрасная дама, которую надо выручать из беды. Что без ядерных бомбардировщиков не обойтись, они совершенно необходимы и тому подобное. Постепенно, пока шел этот спор, участники марша стали осознавать, что этот сержант вовсе не такой ужасный человек, что он им даже нравится. Потому что он искренне и честно отстаивал свои взгляды и верил в то, что говорил. И не только мой друг рассказывал об этом, другие тоже. Самое главное — это чувствовать и жить в соответствии со своими идеалами, если только эти идеалы не ограничиваются собственным идеальным комфортом. Мой друг тогда сказал, что этот американский сержант казался ему ближе, чем толпы глупо ухмылявшихся англичан, глазевших на колонну участников марша. Это как в футбольном матче. Обе стороны стремятся победить, и та и другая могут даже ненавидеть друг друга как противника в игре, но если кто-то придет и убедит их, что футбол — тупая игра, в которую и играть-то не стоит, а тем более уж тратить на нее нервы, тогда все поймут, что они — вместе, что они чувствуют одинаково. Важно со-чувствовать, не быть равнодушным. Неужели вам непонятно?
К. Я думал, мы говорим о водородной бомбе.
М. Уходите. Я от вас устала. Вы словно море, в котором вместо воды — вата.
К. (он тут же поднялся, чтобы уйти). Я люблю слушать, как вы говорите. И я всегда думаю о том, что вы сказали.
М. Да ничего подобного. Вы превратили свой мозг в склад, где все, что вы от меня слышите, хранится в тщательно упакованном виде. И навсегда исчезает.
К. А если бы я захотел отправить деньги этим, ну как их… По какому адресу?
М. Только чтоб купить мое одобрение?
К. А что в этом плохого?
М. Конечно, нам нужны деньги. Но еще больше нам нужно сочувствие. А мне не кажется, что в этом смысле вам есть что отдать. Вы не можете выиграть в матче, всего лишь заполнив карточку «Спортлото».
К. (после неловкой паузы). Тогда до вечера.
(Калибан уходит. Я так ударила кулаком по подушке, что она до сих пор смотрит на меня с укоризной.) (Вечером — я знала, что так и сделаю, знала, что добьюсь своего, — поддразниваниями, уговорами, насмешками заставила его выписать чек на сто фунтов, который он обещал завтра же отправить. Я знаю, что поступила правильно. Год назад я строго держалась бы морального аспекта проблемы. Как майор Барбара. Но очень важно, чтобы у нашего движения были деньги. Независимо от того, кто и почему нам их посылает.)
* * *
19 октября.
Я выходила на воздух.
Целый день копировала (Пьеро) и была в таком каком-то настроении, когда — в нормальной обстановке — мне просто нужно выйти из дома, пойти в кино или в бар, куда-нибудь. Но обязательно — выйти.
Я умолила его вывести меня отсюда. Была покорна, словно рабыня. Свяжите меня, сказала я ему, только выведите на воздух.
Он меня связал, заклеил рот, крепко держал за руку повыше локтя, и мы походили по саду. Большой сад. Было совсем темно, я едва могла разглядеть дорожку и какие-то деревья. И очень далеко отовсюду. Дом стоит на отшибе, где-то в абсолютной глуши.
Потом вдруг в этой тьме я почувствовала, что с ним что-то происходит. Я не видела его лица, но мне вдруг стало очень страшно, я вдруг поняла — сейчас он меня поцелует или еще что-нибудь, похуже. Он заговорил, попытался сказать, как он счастлив, а голос такой напряженный. Сдавленный. Потом говорит: «Вы думаете, я не умею глубоко чувствовать, а я умею». Это так ужасно, когда не можешь говорить. Выразительная речь — моя защита от него — в нормальной обстановке. Выразительная речь и выразительный взгляд. Он замолчал, но я чувствовала, что он страшно возбужден.
А я вдыхала чудесный, свежий воздух, воздух сада. Замечательный воздух, такой прекрасный, я не в силах его описать. Живой, наполненный запахами трав и деревьев и еще сотнями, тысячами таинственных, влажных запахов ночи.
Потом проехала машина. Значит, перед домом есть дорога и по ней ездят. Как только послышался звук мотора, его пальцы крепче сжали мою руку. Я стала молиться, чтобы машина остановилась, но ее огни промелькнули и скрылись за домом.
К счастью, я успела еще раньше все как следует обдумать. Если я попытаюсь бежать и эта попытка не удастся, он никогда больше не выпустит меня наружу. Поэтому я не могу позволить себе спешить. И в тот вечер, там, в саду, я очень четко поняла, что он скорее убьет меня, чем выпустит из рук. Если бы я вдруг бросилась бежать. (Да я бы и не смогла — его пальцы словно тисками сжимали мою руку.) Но это было ужасно: знать, что рядом — другие люди. И что они ничего не знают.
Он спросил, не хочу ли я еще раз пройти по саду. Но я помотала головой. Мне было слишком страшно.
Внизу, в подвале, я сказала, что хочу выяснить наши с ним отношения в том, что касается секса.
Сказала, что, если он вдруг вознамерится меня изнасиловать, я не стану сопротивляться, разрешу ему сделать со мною все, что ему угодно, но никогда, никогда больше не стану с ним разговаривать. Сказала, что знаю — ему потом тоже будет стыдно, он не сможет уважать себя. Жалкое создание, он и так выглядел достаточно пристыженным. Это была «минутная слабость». Я настояла на том, чтобы мы пожали друг другу руки, но могу поклясться, он вздохнул с облегчением, когда выбрался отсюда.
Кто бы мог поверить, что такое возможно? Я целиком и полностью в его власти, он держит меня в заточении. Но во всем остальном я — хозяйка положения. Понимаю, что он всеми средствами добивается, чтобы я думала именно так, это — его способ заставить меня быть спокойнее, поменьше тревожиться.
Точно так же было прошлой весной, когда я опекала Дональда. Я стала привыкать к мысли, что он — мой, что я все о нем знаю. Я почувствовала себя уязвленной, когда он вдруг уехал в Италию, ни слова мне не сказав. Не потому, что я всерьез была влюблена в него, а из-за смутного ощущения, что я — хозяйка, а он уехал, не спросив разрешения.
Он держит меня в полной изоляции. Никаких газет. Никакого радио. Никакого телевизора. Тоскую без информации. Никогда ничего подобного не ощущала. А теперь мне кажется, мир перестал существовать.
Каждый день прошу его купить мне газету, но это — одна из позиций, где он абсолютно несгибаем. Без причины. Странно. Понимаю — уговаривать бессмысленно. Все равно что попросить его отвезти меня на ближайшую станцию и посадить в поезд.
Все равно не перестану просить.
Он клянется всеми святыми, что отправил деньги в фонд Движения за ядерное разоружение, но я не уверена. Попрошу показать квитанцию.
Интересный инцидент. Сегодня за обедом мне понадобился вустерский соус. Калибан почти никогда не забывает принести сразу все, что может понадобиться. Но соуса нет. Он встает, выходит, снимает закрепляющий открытую дверь засов, закрывает и запирает дверь, берет соус в наружном подвале, отпирает дверь, закрепляет ее и входит. И удивляется, что меня разбирает смех.
Он никогда не упускает ни одной детали из этой процедуры открывания-закрывания. Даже если мне удастся выбраться не связанной в наружный подвал, что дальше? Я не смогу запереть его в своем подземелье, я не смогу выйти из подвала наружу. Единственная возможность — когда он появляется с подносом. В таких случаях он иногда оставляет открытую дверь на время незакрепленной. Так что, если бы я смогла проскочить мимо него, можно было бы запереть его внутри. Но он ни за что не войдет, если я стою у двери. Обычно я подхожу и беру из его рук поднос.
Пару дней назад я этого не сделала. Прислонилась к стене у двери и стою. Он говорит: «Пожалуйста, отойдите». А я смотрю на него и молчу. Он протягивает мне поднос. Я не обращаю внимания. Он постоял в нерешительности. Потом, не спуская с меня глаз, следя за каждым моим движением, осторожно наклонился и поставил поднос на порог. И вышел в наружный подвал.
Я была голодна. Он победил.
* * *
Бессмысленно. Не могу уснуть.
Какой-то странный был день. Даже здесь он кажется странным.
Сегодня утром он снова меня фотографировал, сделал гораздо больше снимков. Ему это доставляет колоссальное удовольствие. Ему нравится, чтобы я улыбалась в объектив, поэтому я состроила две ужасающие рожи. Ему это вовсе не показалось забавным. Потом я приподняла волосы одной рукой и встала в позу, словно натурщица.
— Из вас получилась бы прекрасная натурщица, — сказал он. Не понял, что это была пародия, что я хотела высмеять самую мысль о позировании.
Я знаю, почему ему так нравится вся эта затея с фотографированием. Он думает этим доказать мне, что он тоже художник. Но, разумеется, он совершенно лишен художественной жилки. Я хочу сказать, он всего лишь правильно помещает меня в фокусе, больше ничего. Никакого воображения.
Сверхъестественно. Мистика какая-то. Возникли какие-то взаимоотношения. Я его высмеиваю, нападаю беспрестанно, но он отлично чувствует, когда я «мягка». Когда он может нанести ответный удар, меня не разозлив. Так что мы начинаем, сами того не замечая, поддразнивать друг друга, и наши пикировки становятся почти дружескими. Это происходит отчасти потому, что мне здесь так одиноко, отчасти же я делаю это нарочно (хочу, чтобы он расслабился как для его же собственной пользы: он очень напряжен, так и для того, чтобы в один прекрасный день он мог совершить ошибку), так что это отчасти — слабость, отчасти — хитрость, а отчасти — благотворительность. Но существует еще и некая четвертая часть, которую я не в силах определить словами. Это не может быть дружеское расположение, он мне отвратителен.
Возможно, дело просто в том, что я его знаю. Так много знаю о нем. А если человека хорошо знаешь, это тебя с ним сближает. Даже если тебе хочется, чтобы он очутился где-нибудь на другой планете.
В самые первые дни я не могла ничем заняться, когда он был здесь. Притворялась, что читаю, но не могла сосредоточиться. Теперь я иногда забываю о его присутствии. Он сидит у двери, а я читаю в кресле, и мы становимся похожи на мужа и жену, проживших вместе многие годы.
И вовсе не в том дело, что я забыла, как выглядят другие люди. Просто утратила ощущение, что эти другие люди реально существуют. Единственное реальное существо в моем теперешнем мире — Калибан.
Этого не понять. Просто так оно и есть.
20 октября
Одиннадцать утра.
Я только что пыталась бежать.
Вот что я решила: подождать, пока он отодвинет засов — дверь открывается наружу, — и толкнуть ее изо всех сил. Дверь обита металлом только с моей стороны, она из дерева, но ужасно тяжелая. Я подумала, может, если правильно выбрать момент, удастся ударить его дверью и свалить с ног.
Ну вот, когда дверь приоткрылась, я собралась с силами и резко ее толкнула. От толчка он отлетел назад, и я выскочила из комнаты, но, конечно, все зависело от того, насколько силен удар, насколько К. оглушен. А он и бровью не повел. Видимо, вся сила удара пришлась в плечо, дверь не очень гладко ходит в петлях.
Во всяком случае, ему удалось схватить меня за джемпер. На какое-то мгновение приоткрылись черты, которые я всегда лишь ощущаю в нем: склонность к насилию, злоба, ненависть, неколебимая решимость не выпустить меня отсюда ни за что. Я сказала, ну ладно, высвободилась из его рук и ушла в комнату.
Он сказал, вы могли причинить мне боль, дверь очень тяжелая.
Я ответила, каждую секунду, что вы держите меня здесь, вы причиняете мне боль.
— А я думал, пацифисты против того, чтобы причинять людям боль, — сказал он.
На это я только пожала плечами. Закурила сигарету. Меня била дрожь.
Он молча проделал весь обычный утренний ритуал. Пару раз демонстративно потер плечо, на том все и кончилось.
Теперь я собираюсь по-настоящему заняться поисками плохо пригнанных плит. Мысль о подкопе. Конечно, я уже обдумывала эту возможность, но не занималась поисками всерьез, не проверила все подземелье, не простукала буквально камень за камнем сверху донизу, в стенах и в полу.
* * *
Вечер. Он только что ушел. Приносил ужин. Но был очень молчалив. Неодобрителен. Я даже вслух рассмеялась, когда он ушел, унося поднос с посудой. Он ведет себя так, будто это мне на самом деле должно быть стыдно.
Теперь его уже не подловишь на трюк с дверью. И нет здесь ни одной плохо пригнанной плиты. Все прочно зацементировано. Думаю, он и это предусмотрел, как и все остальное.
Почти весь день провела, обдумывая свое положение. Что со мной будет? Никогда еще я не чувствовала так ясно непредсказуемость будущего, как чувствую это здесь. Что будет? Что будет?
Я думаю не только о сегодняшнем дне, об этой ситуации. Что будет, когда я выйду отсюда? Что я буду делать? Хочу выйти замуж, хочу детей, хочу доказать самой себе, что не все семьи похожи на семью моих родителей. И я точно знаю, каким должен быть мой муж, это будет человек с интеллектом, как у Ч.В., только гораздо ближе мне по возрасту и с внешностью, которая мне может понравиться. И без этого его ужасного пристрастия. И еще мне хочется воплотить в жизнь то, что я чувствую. Не хочу, чтобы то, что умею, пропало втуне, не хочу творить только ради творчества. Хочу создавать красоту. И замужество, и материнство пугают меня. Не хочу, чтобы меня засосала трясина домашнего быта, мира вещей, детских и подростковых проблем, кухни, магазинов, сплетен. У меня такое чувство, что та я, которую иначе чем ленивой коровой не назовешь, была бы рада погрязнуть во всем этом, забыла бы о том, что когда-то хотела совершить, и превратилась бы в нечто огромное и неподвижное, словно тыква в огороде, или принялась бы за жалкие ремесленные поделки вроде дешевых иллюстраций или даже торговой рекламы, чтобы сводить концы с концами. Или превратилась бы в жалкую сварливую пьянчужку вроде М. (нет, я никогда не стану такой, как она!). Или, что еще хуже, стала бы такой, как Кэролайн, которая так трогательно семенит вдогонку за современным искусством и самыми новыми идеями, но не в силах за ними угнаться, потому что в глубине души все современное ей совершенно чуждо, только ей самой это невдомек.
Здесь, в подземелье, я все думаю и думаю. Начинаю понимать то, о чем и не задумывалась раньше.
Во-первых, М. Никогда раньше не думала о М. объективно, как о другом человеке. Всегда только как о моей матери, которую не любила, которой стыдилась. А ведь из всех мне известных «несчастненьких» она самая несчастная. Я никогда не дарила ее своим сочувствием. За весь тот год, с тех пор как уехала в Лондон, я не проявила к ней и сотой доли той чуткости, какой всю последнюю неделю оделяю это отвратительное существо, обитающее наверху в доме. Теперь я чувствую, я могла бы ошеломить, оглушить ее своей любовью к ней, потому что никогда раньше, ни разу за все эти годы, я не испытывала к ней такой жалости. Я всегда оправдывала себя. Говорила себе, я добра и терпима ко всем, она — единственная, с кем я не могу быть такой, должно же быть хоть одно исключение из общего правила. Значит, это не важно. И разумеется, была не права. Именно она-то и не должна была стать исключением из общего правила.
Мы обе, Минни и я, часто презирали П. за то, что он мирится с М. А надо было просто встать перед ним на колени.
Во-вторых, я думаю о Ч.В.
Когда я впервые познакомилась с ним, я всем и каждому твердила, какой он замечательный. Потом наступила реакция, я решила, что глупейшим образом создаю себе кумира, словно экзальтированная девчонка-школьница. И ударилась в другую крайность. Все это было слишком эмоционально.
Потому что он заставил меня измениться гораздо сильнее, чем Лондон, значительнее, чем Училище Слейда.
Не просто потому, что он гораздо лучше знает жизнь. Что у него такой огромный художнический опыт. Что он широко известен. Но потому, что он всегда говорит то, что думает. Точно выражает свои мысли. И заставляет думать меня. В этом — самое главное. Он заставляет меня усомниться в себе. Как часто я не соглашалась с ним! А неделей позже, в разговоре с кем-нибудь другим, я ловила себя на том, что аргументирую его аргументами, сужу о людях по его критериям.
Он словно соскоблил с меня всю мою глупость (ну, во всяком случае, хоть какую-то ее часть), мои дурацкие, легкомысленные, суетные представления о жизни, об искусстве. Мою «надмирность». Я стала совершенно иной после того, как он заявил, что терпеть не может женщин «не от мира сего». Я и выражение это впервые услышала от него.
* * *
Вот какие новые принципы он заставил меня принять. Либо прямо. Либо высказывая одобрение в том или ином случае.
1. Если ты — истинный художник, ты отдаешь себя творчеству целиком, без остатка. Ни малейших уступок, иначе ты — не художник. Во всяком случае, не тот, кого Ч.В. называет «творцом».
2. Избегай словоизвержений. Не разглагольствуй на заранее заготовленные темы, не вещай о заранее обсосанных идеях, чтобы произвести впечатление на слушателей.
3. В политике придерживайся левых взглядов, ибо только сторонники социализма — несмотря на все их просчеты — по-настоящему неравнодушны к людям. Они сочувствуют, они стремятся изменить мир к лучшему.
4. Ты должен творить, всегда и во всем. Если ты веришь во что-либо, ты должен действовать. Разглагольствовать о том, что собираешься сделать, — все равно что хвастаться картинами, которых ты еще не написал. Это не просто дурной тон, это абсолютная утрата Лица.
5. Если испытываешь по-настоящему глубокое чувство, не стыдись его проявлять.
6. Не стыдись своей национальности. Если ты — англичанин, не притворяйся, что тебе хочется быть французом, итальянцем или кем-то еще. (Например, Пирс вечно всем рассказывает, что его бабушка — американка.)
7. Но не иди на компромиссы со своим окружением. Отсекай в себе все, что мешает быть творцом. Если ты вырос среди мещан (а М. и П., как я теперь понимаю, типичные мещане, хоть и смеются над своим мещанским окружением), высвободись из-под их влияния, заставь умолкнуть собственное мещанство. Если ты вырос в рабочей среде, пусть и это на тебя не давит, не стоит у тебя на пути. То же самое относится к любому классу, откуда бы ты ни вышел, ибо ограничивать свое сознание классовой принадлежностью — глупо и примитивно.
(И дело не только во мне. Вот ведь когда друг Луизы, сын шахтера из Уэльса, познакомился с Ч.В., они заспорили, чуть не бросились друг на друга с кулаками, и мы все были против Ч.В. из-за того, что он так презрительно говорил о рабочих, о том, как они живут. Они — не люди, а животные, говорил он, потому что вынуждены влачить животное существование. А Дэйвид Эванс, побелев и почти утратив дар речи, рычал, не смейте говорить мне, что мой отец — животное и я должен пинками согнать его со своего пути. А Ч.В. ответил, я ни разу в жизни не ударил животное, а вот человека ударить всегда найдется повод. Но люди, вынужденные жить как животные, заслуживают глубочайшего сочувствия. А через некоторое время Дэйвид пришел ко мне и признался, что именно тот вечер заставил его изменить свои взгляды.)
8. Относись нетерпимо к политическим играм с проблемой национальной принадлежности. Относись нетерпимо ко всему в политике, в искусстве, в любых других областях, что не является истинным, глубоким, жизненно необходимым. Не трать времени на вещи глупые, тривиальные. Живи всерьез. Не ходи на дурацкие фильмы, даже если тебе этого очень хочется; не читай дешевку в газетах и журналах; не слушай чепухи, звучащей по радио или по телеку, не трать жизнь на разговоры ни о чем. Пусть жизнь твоя не будет бесполезной.
Должно быть, мне всегда хотелось жить в соответствии с этими принципами; я смутно верила во все это еще до встречи с ним. Но он заставил меня принять эти взгляды; и мысль о нем заставляет меня испытывать чувство вины, если я нарушаю правила.
И если благодаря ему я поверила, что все это правильно, то, значит, именно он создал мое новое «Я», во всяком случае, огромную его часть.
Если бы у меня, как у Золушки, была волшебница-крестная… Пожалуйста, сделай Ч.В. на двадцать лет моложе. И, пожалуйста, пусть он станет немного привлекательнее внешне!
Как презрительно засмеялся бы он, услыхав такое!
* * *
Как странно. Я даже чувствую себя немножко виноватой: сегодня у меня легче и радостнее на душе, чем за все время пребывания здесь. Такое чувство, будто все в конце концов образуется, все кончится хорошо. Это потому — отчасти, — что я что-то сделала сегодня утром. Попыталась бежать. Кроме того, Калибан принял навязанные ему условия. То есть теперь ясно, что если он когда-нибудь и набросится на меня, то только если я сама вызову его гнев. Как сегодня. Он иногда способен совершать чудеса самоконтроля.
Я знаю — у меня радостно на душе еще и потому, что почти целый день я была не здесь. Я все время мысленно была с Ч.В. В его мире. Я так много вспомнила. Мне хотелось бы все это записать. С наслаждением купалась в воспоминаниях. В этом подземелье мир Ч.В. кажется особенно реальным, выпуклым, таким живым и прекрасным. Даже его отталкивающие стороны.
Ну и отчасти потому, что я с удовольствием тешила свое тщеславие, вспоминая, что говорил Ч.В. мне и что — другим. Думала, что я все-таки человек особенный. Умный, начинающий разбираться в жизни лучше, чем многие другие в моем возрасте. Даже настолько умный, чтобы не гордиться этим, не тщеславиться, а испытывать чувство глубокой благодарности, счастья (особенно после того, что случилось), что живу на свете, что я — Миранда, что таких, как я, больше нет.
Никому никогда не покажу этих записок. Даже если это все — правда, все равно это, несомненно, звучит тщеславно.
Точно так же я никогда не показываю другим, что знаю — я хороша собой; никто даже не догадывался, как я из кожи вон лезла, чтобы не пользоваться этим своим преимуществом: ведь это было бы несправедливо. И я всегда гордо отворачивалась от восхищенных взглядов мужчин, даже самых симпатичных.
Минни. Как-то раз, когда я выражала бурный восторг по поводу ее нового платья (она шла на танцы), она сказала:
— Замолкни. Ты такая хорошенькая, тебе и наряжаться не надо.
А Ч.В. сказал мне: «Ваше лицо может быть всяким».
Жестоко.
21 октября
Заставляю его готовить получше. Запретила кормить меня морожеными продуктами. Очень нужны фрукты, зелень, свежие овощи. Он приготовил бифштекс. Купил осетрину. А вчера я заказала икру. Зло берет: не хватает фантазии придумать, каких еще никогда в жизни не пробованных деликатесов я могу потребовать.
Все-таки я — свинья.
Черная икра — это потрясающе.
Сегодня снова принимала ванну. Он не решился отказать мне. Он, кажется, полагает, что, если «леди» не могут принять ванну, когда им этого хочется, они тут же падают и умирают.
Дата добавления: 2014-12-09; просмотров: 1438;