Глава ІІ 7 страница
Башмаки у него были солдатские, несокрушимые, с мощными оттопыривающимися швами.
– Не знаете, есть там кирзы?
– В любом количестве, – ответил Нейман. – Только идите сразу в магазин «Динамо», знаете, на Гоголевском проспекте?
– Знаю, бывал. – Он вздохнул. – Вот плиточного чаю еще подкупить надо. Чай у нас, товарищ, в большом количестве идет. Солоно живем. На рыбе! Ну что же, может, не погребуете отведать ушицы?
Он быстро подхватил котелок и снял его с костра.
– Вот так, так, так! – быстро проговорил он, притыкая его на земле. – Эх! Ушица! С лучком, с перчиком, с морковочкой! Отец, а отец! – обернулся он к реке.
– Ишьте! – ответил тот не оборачиваясь. – Я сейчас не буду. Я вот… – Он встал и подошел к чему‑то темному и длинному, что лежало на земле, покрытое брезентом, и наклонился над ним.
– Рыба? – спросил Нейман.
– Утопленница, – неохотно ответил большеголовый. – С утра караулим. Откушайте, пожалуйста. Вот хлеб, ложка, пожалуйста!
– А он? – спросил Нейман.
– А ему сейчас никак нельзя. Он потом будет.
– Да, я потом, – подтвердил тот у реки и вдруг повернулся и прямо взглянул на Неймана. – А вы не фершал с лагеря? – спросил он.
И тут Нейман увидел его лицо. Было оно еще молодое, но с мелкими чертами, какое‑то по‑звериному заостренное, узкое, высматривающее, и поэтому человек напоминал лису. У них таким лицам не доверяли. А худ он был страшно: щеки при свете костра обозначались темными пятнами. Волосы же были светлые и жесткие, как у лесного зверя.
– Нет, я не из лагеря, не фельдшер, – ответил ему Нейман.
– А что же вы не кушаете? – спросил большеголовый. – Сейчас надо хорошо кушать, а то застынешь. Вон ветер какой! Ах, вы на утопленницу все смотрите? А что на нее смотреть‑то? На то и река у нас, чтоб мы топли. Ешьте! На поминках тоже едят!
– А как она утонула? – спросил Нейман. – Унесло ее, что ли?
Он вспомнил разговор о том, что река Или очень коварная, нехорошая река, – течет она как будто тихо, спокойно, а в ней омуты и водовороты; вдруг подхватит тебя, закрутит и потащит. Тонут в ней часто.
– Может, и унесло, – равнодушно согласился большеголовый. – А может, и утопили, хитрого тут ничего нет. Места здесь такие. Ладно, милиция приедет, все разберет…
– Снасильничали и бросили, – сказал Нейман.
– Да вы кушайте, кушайте, – повторил большеголовый.
Был он как будто неуклюж и неповоротлив, а на самом деле все у него получалось ловко, сноровисто; легко он прихватил снятыми рукавицами горячий котелок, мягко снял с огня и сразу крепко и прочно угнездил в камнях; потом быстро и ловко нарезал перочинным ножом крупные и ровные ломти хлеба и разложил их на какой‑то фанерной дощечке, то есть как будто не только приготовил уху, но и стол накрыл.
– А вы из здешнего колхоза? – спросил Нейман.
– Бригадир шестой рыболовецкой бригады, – ответил большеголовый, – вот они, наши землянки. – И он кивнул головой в темноту у реки.
– Платье тоже не факт, – сказал вдруг тот, с лисьей физиономией, – у нас вот было: одна разрядилась во все ненадеванное да с моста и сиганула. Так и тела не нашли. Только туфли лаковые на мосту остались. Так это, может, и здешняя.
Что‑то дурацкое, дурное нашло вдруг на Неймана, и он ляпнул:
Я страдала, страданула,
С моста в речку сиганула.
Из тебя, из дьявола,
Три часа проплавала.
– Нет, тогда не так было, – не согласился похожий на лисичку. – Тогда всем им 24 часа давали, а у нее свадьба уже была назначена. Жених с ней собирался ехать, а он на хорошем счету у себя был, вот она подумала да и…
– И дура, – сказал большеголовый крепко. – И большая она дура! Тоды что же нам‑то надо делать? Тоды нам всей деревней прямо на шпалы ложиться? Только что так. Вот у меня трое маленьких было, сюда привезли – через два года ни одного не осталось. Все животом померли. Так что я теперь должен делать? А?
– Что раскричался, Лукич? На всю реку слышно.
Из темноты вышел старик – высокий, жилистый, весь седой, только бородка изжелта‑белая, как от табака. Лицо у него было бурое, иссеченное даже как будто не морщинами, а шрамами, и только глаза так и остались веселыми, бедовыми, совсем молодыми.
– Ну как тут у вас? – спросил он.
– Да вот, – ответил большеголовый и кивнул на утопленницу, – все вставать не хочет, уж ждем‑ждем, взглянем, а она все лежит.
– Да? – покачал головой бородатый. – Неважное ваше дело. А гражданин начальник все не едет?
– Так он теперь третий сон видит, гражданин начальник‑то, – усмехнулся большеголовый. – К утру теперь, наверно, надо его ждать. Он на нас надеется, не дадим ей убечь, скрыть свою личность.
– Это так, конечно, – вздохнул бородатый. И вдруг, как будто только что заметил Неймана, хотя как появился, так на него и уставился. – Доброго здравия, – сказал он почтительно. Нейман кивнул ему. – Не из правления?
– Нет, я тут… – начал что‑то неловко Нейман.
– А я подумал, из правленческих кто. Ты иди, иди, Лукич, – сказал старик, вглядываясь в темноту, и как будто только что увидел того, похожего на лисичку. – А, и ты тут, Яша, человек Божий, покрытый кожей, – сказал он, – значит, всем частям сбор. Не заскучаешь. Когда будешь идти, скажи моей старухе, чтобы Мишку через два часа взбудила. А то, знаешь, нас из города‑то не видно, могут и завтра к обеду пожаловать.
– Счастливо оставаться. – Большеголовый встал, подобрал мешок и пошел.
– Значит, ушицу варите? Хорошее дело, – сказал старик.
И тут резко дунул ветер. Пламя взметнулось, и осветился горбатый серый брезент и тонкая женская рука рядом на гальке. Рука была белая, с распущенными пальцами. Огонь прыгал, и пальцы словно шевелились.
– Цеплялась, – вздохнул старик. – Когда тонут, так завсегда цепляются. Я из Волги одного мальчонку тащил, так он чуть и меня не потопил.
Он встал, подошел и заправил руку под брезент, но она опять упрямо вылезла. Тогда он совсем сдернул брезент, и Нейман на минуту увидел красное платье, ожерелье и откинутую назад голову с распущенными волосами и полуоткрытым ртом. Глаза тоже были открыты. Огонь и тени прыгали по лицу, и казалось, что утопленница поджимает губы и щурится.
– Как заснула, – сказал старик. – Эх, девка, девка, да что же ты над собой сотворила?
Тени все прыгали и прыгали по лицу покойницы, и то, что она лежала совершенно спокойно и прямо, как будто действительно заснула или притворилась, что он видел ее ровные крепкие зубы, а в особенности то, что глаза были открыты и стояла в них темно‑молочная смертная муть, та белая мертвая вода, которую Нейман всегда подмечал в глазах покойников, – все это заставило его вздрогнуть как‑то по‑особому. И не от страха и даже не от щемящей мерзкой тайны, которая всегда окружает гроб, могилу, умершего, а от чего‑то иного – возвышенного и непознаваемого.
– А что же ее не откачивали? – спросил Нейман.
– Часа четыре ломали и так и сяк, – ответил седой, – и фельдшер был, и доктор – всех частей сбор. Один раз так трахнули, что кровь пошла, обрадовались, думали, жива. Мертвые, мол, не кровенят. Нет, куда там!
– Сволочь! – вдруг произнес громко Нейман. – Березка! «Кровь из трупов»… по‑научному разработала все, сука! Ах ты!… – Он сейчас же опомнился и закусил губу. Но сменщик стоял и молча держал брезент.
– Ну, со святыми упокой, – сказал он и осторожно, словно спящую, накрыл утопленницу, а голову оставил открытой. – Ей лучше все знать! Издалека, видно, откуда‑то приехала, специально, – он постоял, подумал. – Вчера еще в это время жива была, – сказал он. – Ела, пила, ходила…
И тут вдруг сзади него раздался странный голос. Нейман оглянулся. Яша стоял около покойницы и весело, с хитринкой глядел на них. «Приидите и последнее целование дадим, братья, умершей», – пригласил он их просто и деловито. Потом помолчал немного и сказал:
– Кое разлучение, о братья, кой плач, кое рыдание в настоящем часе. – Он сложил руки на груди и поклонился покойнице. – «Приидите убо целуете бывшую в мале с нами», – сказал он, – «предается бо гробу, камнем покрывается, во тьму вселяется, к мертвым погребается и всех сродников и другов ныне разлучается».
– «Бывшую в мале с нами». – Старик вздохнул. – Умели старинные люди говорить. Ведь каждое слово, как камень. – Он перекрестился и поглядел на Неймана. И Нейман тоже богомольно наклонил голову и даже занес было руку, но сейчас же и опомнился. «Черт знает что! – подумал он. – Действительно, факультет ненужных вещей! Напился, дурак!»
А тот же голос теперь уже скорбно, просто, раздумчиво не говорил, а почти пел:
– Восплачьте обо мне, братья и друзи, сродницы и знаемы: вчерашний день беседовал с вами и внезапу найде на меня страшный час смертный. Придите все любящие мя и целуйте последним целованием. – Он сделал какой‑то неясный приглашающий знак – и они оба, старик и Нейман, как по команде пошли к телу. Яша уже стоял в изголовье на коленях и держал короткую толстую церковную свечу. Она трещала, колебалась, горела желтым и синим огнем. Когда они подошли, он поднес ее к самому лбу покойницы. И тут мертвая предстала перед Нейманом в такой ясной смертной красоте, в такой спокойной ясности преодоленной жизни и всей легчайшей шелухи ее, что он почувствовал, как холодная дрожь пробежала и шевельнула его волосы. И понял, что вот сейчас, сию секунду он сделает что‑то невероятно важное, такое, что начисто перечеркнет всю его прошлую жизнь. Вот, вот сейчас, сию минуту! Но он ничего не сделал, потому что и не мог ничего сделать, просто не было у него ничего такого затаенного, что б он мог вытащить наружу. Он только наклонился и коснулся губами лба покойницы. Лоб был ровный, холодный, чисто отшлифованный смертью, как надгробный камень. Голос на миг смолк, пока он прикладывался, а затем взлетел снова. Слов он не слышал или не понимал их, но знал, что они объясняют ему все, что сейчас перед ним происходит. Но теперь ему уж было все равно. Больше у него ничего не оставалось своего. Он отошел и сел к, костру. Через минуту к нему подошел и старик. «Кто это?» – спросил Нейман.
Тот еще пел и кланялся покойнице. Горела свеча. Лоб покойницы был высок и ясен… Глаза открыты.
– Теперь их деклассированными элементами зовут, – усмехнулся старик, – с нами в артели работает. Божий человек Яша. Учился, говорят, когда‑то в семинарии, революция согнала. Потом сидел. На Севере был. Там ему циркуляркой пальцы отхватило. Сейчас вот каких‑то бумаг из Москвы ожидает, чтоб к родным ехать.
– И всегда он так по умершим читает?
– Если пригласят, то всегда.
Опять они сидели у костра. Но сейчас к ним присоединился Яша. Сел и молча подвинул к себе котелок, как свое заработанное.
– Теперь и они могут, – объяснил старик, – раз он свою литургию отпел, значит, может и закусить, а раньше ему никак нельзя было. Закон такой поповский. Ешь, ешь, Яков Николаевич, ешь! Уха богатая, с пшенкой.
Губы и крылья носа у Божьего человека Якова еще подрагивали, рот кривился, он обтер его тыльной стороной ладони и молча сунул ложку в котелок.
– Хлеба? – сказал ему старик.
Яша взял ломоть, закусил его и заработал ложкой. Хлебал он жадно, не прожевывая и обжигаясь.
Старик стоял над ним, приговаривая:
– Кушай, кушай. Кушай, Божий ты человек. Очень хорошо сегодня читал, душевно. Да, все суета! Это ты правду. Вот у меня какое богатство было: две коровы, две лошади, овец, свиней сколько‑то…
– Все суета человеческая, елико не пребывает по смерти, – строго перебил его Яша и объяснил: – Не пребывает богатство, не существует слава. Все персть, все пепел, все сень.
– Да, да, – согласился сменщик и качнул головой. – Это так! Все сень. И мы – сень. Из глины в глину. Это неглупые люди надумали! Действительно так. Вот, скажем, она, вот лежит сейчас она, красивая, ладная, как будто заснула, а прикатят те на своих мотоциклах, затрещат, загребут, положат на стол и почнут потрошить. Кожу сейчас везде на голове подрежут, красным чулком завернут, на лицо накинут – видел я это. Почнут в мозгу копать, искать, какая в ней порча была, что она на эдакое решилась, в своем она сознании была или нет.
Лицо Яши болезненно скривилось, и он ничего не сказал.
Нейман расстегнул пиджак, достал из бокового кармана бутылку и протянул старику.
– О, вот это к месту! – обрадовался старик. – Здесь где‑то кружка. Возле камней я ее где‑то хранил.
Но Божий человек Яша уже протягивал ему через костер алюминиевую кружку.
– Ага! Вот это у нас точно по‑православному выйдет. Поминки! Тогда первый Яша и приложится. Вот я ему полную налью. Пей, Яша.
И Яша, Божий человек, взял кружку и молча опорожнил ее до дна. Потом опять обтерся ладонью, округлил губы, сделал сильный круглый выдох.
– Ее душенька еще тут, возле нас ходит, она сорок дней тело сторожит, – сказал он.
– И видит нас? – спросил Нейман.
– А как же, – усмехнулся Яша. – Она все видит. Вот мы плачем, и она с нами плачет: мы о ней, а она о нас, только слезы у нас едкие, земные, а у ней сладостные, небесные, легкие.
– О чем же она тогда плачет? – спросил Нейман.
– Об нас. От умиления и жалости она плачет, – ответил Яша, – ах вы мои близкие, ах вы мои сродные. Да что же вы обо мне так плачете, разливаетесь? Мне уж теперь хорошо, ничего ни от кого не надо. Теперь все земное – смерть, любовь плотская, горесть, гонения – это все вам осталось. А я теперь легкая, белая, наскрозь, наскрозь вся светлая. Все земное, как тряпку, я сбросила и в вечное облачилась. Оно уже на веки веков при мне, никакая сила его отнять у меня не может! Пожалуйста! Благодарим! – И он протянул пустую кружку старику.
– Это если она овца, – сказал старик и строго взглянул на Яшу. – А если не овца она, волк? Как тогда? – Он налил себе кружку, выпил ее не торопясь; налил Нейману, подождал, когда он выпьет, и продолжал: – Тогда она вся страхом исходит: «Ах, что же мне теперь будет? Да где же я теперь свой спокой найду? Ведь только сейчас мои мучения и начинаются, а конца им и не видится». Вот оно как!
– Разрешите добавочку? – попросил Божий человек и подставил кружку. – Благодарствую. – Он спокойно осушил все до конца. («Ну вот», – буркнул старик.) – Это мы, Тихонович, никак знать не можем, скрыто это от нас, но намеки, – он повысил голос, – но намеки имеем! Помните разбойника, что вместе с Христом был распят? Ведь он поделом муку принимал. А что ему Христос сказал? «Ныне же будешь со мной в раю». Как же так он ему сказал‑то? Разбойнику, а? Ведь он убивал, сиротил, грабил?…
– Так ведь он покаялся, – недовольно ответил старик, – он ведь сказал: «Помяни, Господи, мя в царстве своем».
– А‑а‑а! Сказал! Вот это уж другой разговор! – согласился Яша. – Это вы действительно в самую точку бьете. В смертный час воззвал разбойник: «Спаси!» – и спасен был. Вот так и мы. Если воззовем от сердца, то и получим. Но только надо все это без всяких хитростей. А то мы ведь мастера на это. Мол, заставили меня! Делал и мучился. Или: дети! Это я за них своей совестью поступился! На эти штучки мы куда как востры! Нет, там это не принимают. Там знают: это опять в тебе тот же черт коленками заработал. Нет, ты другое пойми: от людей тебе прощенья нету! На то они и люди, чтоб не прощать, а взыскивать. Ты никого не жалел, и тебя никто не пожалеет. А вот там другое. Там смысел нужен. Вот до него ты и должен дойти. Хоть в самый свой остатний час, а должен! Он не с земли, он с неба нам даден! Смысел!
– Ну и что тогда будет? – покачал головой сменщик. – Что, другую шкуру тебе выдадут, что ли? Вот, мол, Яша, тебе новая кожура – иди заслуживай, был ты Яша, стал ты Маша. Так иди. Маша, добывай Яше рая. Нет, я тут что‑то никак в толк не возьму. Сколько время ты грешил и вдруг…
– Да нет, ты вот что в толк возьми: смысел! – крикнул Яша и так разволновался, что вскочил. – Тут дела твои и время ни при чем. Тут что минута, что миллиарды лет – все одно. В Ветхом завете этого не было – там время было. А для Христа – время нет! Ему твой смысел важен, чтобы хоть в последнюю секунду уразумел все. Он всю жизнь твою в эту секунду сожмет. За одну эту секунду он даст тебе ее снова пережить. Вот почему он Спаситель.
– Значит, хорошо получается, – сказал насмешливо старик. – Был у нас такой Мишка Краснов, поповский сынок. Ну сволочь! Ну пес! Отца его красные стрелили, а он рядом стоял с красным бантом, плакал в платочек и поучал его: «Сами виноваты, папаша. Я вас упрежал!» И, с белыми, и с красными, и с зелеными, и с какими‑то желтыми – со всеми, пес, нюхался. Потом уехал в город. Учиться. Приехал комиссаром. Весь в черной коже, сапоги новенькие, до самых до… Ходит, блистает. Наган на боку. Царь и Бог. В соседней деревне пять жилых домов осталось. Кто сбег, кого застрелили, кто с голоду сам пропал. Девкам проходу не давал. Встретит какую гладкую и: «Приходи, Марья, я с тебя допрос сниму». Ну и снимал всю ночь. И доснимался. Вышло письмо о головокружениях. А потом приказ – забрать поповского сына Мишку! Приехали его забирать! А он, паразитина, стоит на коленках в пустой хате дьячковской и поклоны бьет. Во какой шишак себе набил! И базлает. «Господи! – базлает. – Прости мне все великие прегрешения! Господи, смилуйся! Батя мой, мученик безвинный, моли Господа за меня!» И башкой раз! раз! – об пол. Это в пустой хате! В той, где он всю семью перевел. Ах пес! Ах холера тридцатого года! Говоришь, разбойник на кресте покаялся? Так этот и до креста покается! Да еще как! Он на собраниях, как шило, навострился. Только слушай его!
– Так от чистого сердца нужно! Ты! – крикнул Яша.
– Ах от чистого? А он не от самого что ни наметь расчистого? Ну как же: гавкал‑гавкал, ломал‑ломал! Все ордена, дворцы заслуживал, а заслужил рогожку! Ну и схватился, конечно, за башку! «Ах я дурак! Ах я такой‑то! Ах я сякой! Где же у меня глаза‑то были? За что же я совесть свою, отца продал? За что боролся, на то и напоролся!» И это у него от чистого, от самого чистого пойдет!
«Да, тут уж не разберешься, – подумал Нейман. – Тут уж, очевидно, просто веровать надо. А я разве во что верю? И вот тоже конец мне пришел, а с чем я остался? Ведь даже „Господи, Господи“ крикнуть и то некому!»
Уже почти совсем рассвело, когда Нейман встал, и отошел от костра. Яша – Божий человек – спал по‑ребячьи, калачиком. Его желтое, узкое лицо, изрезанное хитрыми морщинами, лицо не то юрода, не то гения, не то просто хитрого и юркого прощелыги, было ясно и спокойно.
Сменщик вывел Неймана на высокий берег в степь и сказал:
– Вон видите фонарь? На него прямо и идите. Это контора, она на бугре. Там обязательно кто‑нибудь есть. Либо сторож, либо уборщица.
– Спасибо, – слегка наклонил голову Нейман. – Я оттуда сразу позвоню в город, скажу, чтобы прислали к вам.
Когда он вышел в степь, небо на востоке было уж совсем светлое. Туда, в холодную, желтую ясность эту, летели черные птицы. Не стаей, а сеткой, точками, то падали, то поднимались. Такое большое рассветное небо над степью он видел впервые. И поэтому стоял и смотрел до тех пор, пока птицы не исчезли. Дул легкий косой ветерок. Земля лежала седая, растрескавшаяся, и из нее росла тонкая и длинная, похожая на конский волос трава. Он увидел большой белый куст и бросил на него зажженную спичку. Куст сразу же занялся весь прозрачным водородным пламенем, пока огонь не упал и судорожно не задохнулся на твердой, как глиняный горшок, почве.
Дом на бугре стоял тихий и темный, но он хитро обошел его, зашел со двора и увидел, что заднее окошко за белой занавеской светится. Он постучал, никто не ответил. Он постучал, еще раз – метнулась кремовая тень и встала, присматриваясь. Тогда он стукнул трижды – четко, резко, сильно. Занавеска чуть колебнулась, и женский голос спросил: «Кто там?»
– Отворите, – сказал он. – Следователь. – И, внутренне усмехнувшись, про себя добавил: «Пришел сдаваться».
Как он вошел, так и застыл у порога. Перед ним в тусклом желтом свете стояла, придерживая полы халата, Мариетта Ивановна.
– Господи! – сказала она облегченно, узнав его, и упала на табуретку. – А я‑то… Откуда?
– А‑а‑а…? – начал он, да этим и кончил: больше у него не получилось ничего, но тут стояла вторая табуретка, и он тоже рухнул на нее.
– А вы? – спросил он безнадежно.
– Так я здесь второй месяц! – ответила она. – Господи, как же я испугалась: следователь! – Она засмеялась. – Надо же! Перевели меня сюда на время отпуска заменить заведующую, вот и ишачу. Так я же вам звонила, приглашала на именины. Ваша племянница подходила.
– Да, да, да.
Он провел ладонью по голове. Болела даже не голова, а вся кожа, шкура, волосы.
– А Глафира? – спросил он. – Ведь она…
– Так она моя сменная! Живет на станции. А вчера ее… слушайте! – Ее глаза вдруг округлились и побелели от ужаса. – Следователь?
«Да, хорошенькая история, черт бы меня побрал, – подумал он, – как нарочно! И ведь несет же меня куда‑то бесу под хвост! Ладно! Сейчас я пьяный – и ничего не помню, не знаю и знать не хочу!»
Он поднялся, подошел к Мариетте и положил ей руку на шею.
– Нет, нет, – сказал он, – какой там следователь! Это я так – шутейно. Попугать вас, дурак, хотел. Какой из меня, к дьяволу, следователь?
– Ой, да вы весь пылаете! – воскликнула она. – Ну конечно, в одном плащике ночью в степи – здесь знаете утром какие холода! Вот что: ложитесь‑ка. Я сейчас вам постель разобью. Да вы же мокрый, потный!
– А вы? – спросил он ее и перехватил ее за плечи.
– Я приду, приду! Мне сейчас товар принимать. Приму и приду. Его нам с ночным поездом привозят. Вон! Уже гудят. Это мне сигнал подают. Ложитесь, ложитесь. Я враз освобожусь. Боже мой, да вас хоть выжми! Наверно, с этими геологами пили? Ну да, у нас тут целая партия их работает. Ой, Яков Абрамович, ведь они же все молодежь, а вы…
– Вот я с ними и пил! Около утопленницы сидели и пили.
– Ну, ну, – сказала она. – Идемте. Ложитесь, помогу вам раздеться. Утопленница! Что вы такие страсти к ночи? Ой, да не трогайте вашу пушку, что вы за нее хватаетесь? Положите ее под матрац. Цела будет.
Предпоследняя мысль, когда она его раздевала, что‑то ласково приговаривая, была: «Да как же я сюда все‑таки добрался? Ведь с ног падаю», и самая последняя: «А вот и не выдаст! Вот так, начальничек, и не выдаст. Да!»
Проснулся он на миг под вечер и увидел, что в комнате никого нет. На столе лежат счеты, на стуле висит белый фартук – повернулся на бок и снова заснул.
Второй раз он проснулся оттого, что его кто‑то тихонько тормошил за плечо. Он сразу же сел. На белой скатерти горела тихая зеленая лампа, стояла посуда, шумел самовар. Над ним наклонялась Мариетта.
– Вы что‑то застонали, а я вас и разбудила, – сказала она. – Страшное что‑то приснилось?
Он засунул руку под матрац и проверил браунинг.
– Да нет, очень хорошо выспался, – ответил он. – Спасибо. Ну и матрац же у вас – ляжешь и не встанешь.
Она засмеялась.
– Так, может, еще полежите? А то вставайте, а? Уже поздно. Я отторговалась, ужинать будем.
Он взглянул на свои часы: они стояли.
– Да сколько же я часов спал? – спросил он.
– Да все они ваши, – засмеялась она. – Ну так если не будете больше лежать, вставайте! Я сейчас стол накрою.
Он посидел, помолчал, накинул на себя одеяло. И вдруг вспомнил самое главное.
– А та? – спросил он. – Утопленница? Что она?
– А увезли ее, – беззаботно ответила Мариетта. – Утром еще за ней приехали. Всех нас опрашивали. А что нас опрашивать? Я ее никогда и не видела. Опохмеляться будете?
– Опохмеляться?
Голова не то что болела, а была какая‑то совсем пустая, гремучая. Он скинул одеяло, оделся. Мариетта дала туфли. Спросил, где туалет, умывальник; пошел, привел себя в порядок, и когда вернулся, на столе уже появились бутылка и стаканы. Прежняя ясность и четкость возвращались к нему, и он думал, что ему нужно завтра же явиться в наркомат. Конечно, приятного тут мало. То есть то, что увезли наркома, это его могло даже и не коснуться, но вот то, что сразу после этого забрали трех его сотрудников, – это было уже очень плохим признаком. Ведь даже его не дождались, так действует только Москва. Он, конечно, мог бы успокоиться на том, что ничего за собой не чувствует. Но так же, как и все граждане Советского Союза, он отлично знал, что вот это «чувствовал – не чувствовал» ничего не стоит. Но и это сейчас пугало его не особенно. Ну что ж, раз так, значит, так. До сих пор ему везло. Он честно и четко выполнял все приказы хозяина. Не мудрствовал лукаво и ни во что не проникал. Но сейчас хозяин потребовал полного расчета, а за что – это он сам знает. Ну, значит, все. Кинуться не к кому. Оправдаться нечем, даже, как евангельский разбойник, крикнуть: «Господи, Господи!» – и то нельзя. Там так же пусто, как и везде. По крайней мере для него.
Он сидел и смотрел на Мариетту, как она, большая, теплая, мягкая, бесшумно двигалась сзади него, куда‑то выходила, входила, откуда‑то что‑то доставала, приносила и осторожно все составляла на стол. И наконец ее открытость и покорность дошла до него.
– Подойди, – сказал он. – Ну что же, выпьем?
– Выпьем, – ответила она и робко тряхнула головой.
– И ляжем спать, – приказал он.
– А что же еще делать? – усмехнулась она.
…На следующее утро – а по утрам здесь, как и в городе, горланили петухи и собаки – он сидел за столом, строгий, чисто выбритый, и пил чай, только один крепкий чай и больше ничего. Мариетта что‑то порылась в тумбочке, подошла к нему, сказала: «А вот я вас сейчас спрошу…» – и поставила перед ним голубую жестянку. В таких при царе продавали монпансье.
– Ландрин? – спросил он. – Жорж Борман – нос оторван? Что, пуговицы в нем хранишь?
– Пуговицы, – ответила она и вытряхнула коробку на стол.
Это было золото. То самое, хитрое, древнее, узорное золото, из‑за которого он сюда и приехал. Но это еще было и чудо, какого он не смел уже и ожидать. И произошло оно, как и всякое чудо, неожиданно и просто, по той внутренней логике, по которой всегда происходит все необычайное: просто открылась коробочка и из нее на стол посылалось золото. Вот и все.
– Откуда это у тебя? – спросил он без всякого выражения. – Ах рыбаки принесли? А‑а! А они здесь! Далеко? Так, так.
Он встал, сунул коробку в планшет и сказал:
– Ну вставай, поедем.
– Куда? – спросила она и сразу помертвела.
– Как куда? К этим рыбакам.
Она испугалась, покраснела.
– А зачем? – пролепетала она.
– Ну, увидимся с ними, поговорим. Они что, хорошие люди? Ну вот и поговорим. – Он вынул браунинг, осмотрел его, сунул опять в кобуру. – Нет, нет, я им ничего не сделаю. Только опрошу. Поехали, поехали.
– Так это правда золото? А я думала…
– Вот там и узнаем, что это такое и откуда. Поехали.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 913;