Глава ІІ 6 страница
Был нарком штучкой столичной – приближенный, взысканный милостями, украшенный всяческими чекистскими добродетелями и орденами, вхожий в Кремль, въезжий в Кунцево, в «Ближнее», в «Дальнее», и то, что очутился он вдруг в Алма‑Ате, вызывало разные толки. То есть формально‑то то, что он, начальник областного управления, стал наркомом большой республики, выглядело даже, пожалуй, как повышение, но люди‑то понимали: Москву на Алма‑Ату такие тузы так не меняют! Значит, что‑то есть. Впрочем, рассуждали и иначе. Просто‑напросто из столицы прислали новую метлу – работали мы плохо, вот и приехал на нас новый «Всех давишь». И если бы этот «Всех давишь» стал бы сажать с места в карьер, снимать и перемещать, то все было бы просто и ясно. Но в том‑то и дело, что он" оставил все как было и даже тронную речь на общем собрании произнес не больно грозную.
Тогда заговорили о наркомше – волоокой, полной, стареющей даме восточного типа. Она была младшей сестрой той, не то скоропостижно скончавшейся, не то (но тес! Только вам! А вы об этом, пожалуйста, никому) – застрелившейся. (Застреленной! застреленной! конечно же застреленной!) Так вот, может, чтоб не вызывать ненужные ассоциации, и решили его из Москвы – сюда?! Что ж? Может быть, и так. А наркомша с первых же дней стала показывать себя: прежде всего она погнала всех вохровцев из прихожей в их сторожевые будки на улицу. Румяные полнощекие парни, конечно, взвыли. Наркомше попытались доказать, что это неразумно, не по правилам. Но она очень коротко спросила: а что ж, собственно, значит ВОХР? Внешняя охрана? Ну и пусть охраняют с улицы.
И вот вохровцы сидели в будках с окошечками, а наркомша вместе с девушкой Дашей и бородатым мордвином‑садовником ходила по саду, обрезала розы и высаживала тюльпаны. За эти вот тюльпаны ее и возненавидели пуще всего. И, конечно, особенно те сошки и мошки, которые об наркомовской прихожей даже и помышлять не смели. Но помилуйте, так ли должна вести себя передовая советская женщина, жена наркома, члена самого демократичного правительства в мире? Пример‑то, пример!
Но скоро все успокоились. Как‑то внезапно выяснилось, что вместе с новым наркомом в Большой дом впорхнул и целый женский рой гурий – личные секретарши (их звали секретутками и боялись пуще огня), секретные машинистки, буфетчицы, официантки в наколочках и с белыми крылышками за плечами. Словом, такие валькирии и девы гор зареяли по всем семи этажам, что у солдат и молодых следователей при одном взгляде становилось тесно в брюках. А на седьмом небе, в башенке, где царил вечный сумрак и покой (висели золотистые занавески), заработала новая стойка и голубая комната отдыха. Наркомша там не показывалась, и это очень всех утешало. Это тебе, мадам, не тюльпаны сажать! Но опять‑таки снятые такое себе не разрешают. Снятых истерика бьет, они благим матом орут, они громыхают на собраниях, они гайки завинчивают так, что резьба с них срывается к дьяволу. Одним словом, вокруг наркома – тяжелого и широкоплечего человека с жесткими черными прямыми волосами и сизым сильным подбородком – все время стоял легкий туман недосказанности и недоуменья.
А работал он споро и четко. Все читал сам, каждую неделю выслушивал отчеты начальников отделов. «А бумаги оставьте, – говорил он после доклада, – я посмотрю». И действительно смотрел, потому что возвращал с пометками. В Москве с ним считались. Быстро, без всяких дополнительных объяснений, утвердили дополнительную смету на расширение штатов, а ОСО перестало возвращать дела на доследование. Областных прокуроров по спецделам новый нарком не жаловал и принимал туго, на ходу. Но прокурора республики, высокого, рябоватого, патлатого доброго пьяницу любил и каждый сезон выезжал с ним в балхашские камыши на кабанов. Милосердия или даже простой справедливости новый нарком не знал и не понимал точно так же, как и все его предшественники, и до сути дела никогда не докапывался. На одном совещании он высказался даже так: есть правда житейская и есть правда высшая, идейная, в данном случае следственная. Для каждого работника органов строго обязательна только она. Однако лишнего накручиванья и усложненья тоже не любил, и когда, например, Нейман задумал устроить большой политический процесс с речами, адвокатами и покаяньем, это могло бы кончиться для него совсем скверно. Но помог братец – подоспел вовремя и все уладил. И, однако ж, все равно сердце начальника второго СПО было не на месте. И вдруг этот простой дружеский визит.
– А дело этого музейщика дайте‑ка мне, – вдруг приказал нарком. – Кстати, его ведет ваша племянница? Так откуда у него на лбу такой рог? («Этого еще не хватало! Значит, он и в тюрьме был», – ошалело подумал Нейман.)
– Не знаю, – ответил он поспешно, – я еще домой не заезжал. Только поверьте, племянница моя тут ни при чем. Он же десять дней голодовку держал. Наверно, упал и об стенку как‑нибудь…
– А‑а! Может быть! – согласился нарком. – Теперь вот что: я просматривал материал об этом золоте. Знаете, все как‑то очень туманно. Вот поездка Зыбина на Или. Он заходил в правление колхоза, разговаривал с ларечницей, называл ей какие‑то фамилии. Какие? Неизвестно? Ларечницу даже не вызывали. Почему? К кому он приезжал? Зачем? Девчонка из музея ровно ничего не знает (ах, значит, он и до девчонки добрался – ну, ну дела!). Как это все получается?
– Фамилии ларечница не помнит, – угрюмо ответил Нейман. – Я сам с ней говорил.
– Ах, не помнит, – нахмурился нарком, и лоб у него вдруг прорезала прямая львиная складка. – В камеру ее тогда без всякого разговора, пусть сидит – вспомнит. Поезжайте туда и доведите дело до конца. Завтра же и поезжайте. Доложите мне лично! Стыд! Позор! Она не помнит!
– Слушаю, товарищ нарком, – слегка наклонил голову Нейман.
Теперь нарком говорил резко, жестко, и даже глаза его блестели, как у вздыбившегося кота.
– Не слушайте, а делайте! – повысил он голос. – Чем фантазировать, вы бы лучше… У нас еще, дорогой товарищ начальник второго СПО, и Дома Советов для таких зрелищ, какие вы предлагаете, не выстроено! Колонного зала нет!… Каяться преступнику негде – вот беда‑то! – Он махнул рукой, подошел к окну и повернулся спиной («Но что все‑таки с ним произошло?» – подумал Нейман). И тут вдруг Нейман услышал, как нарком быстро и неясно пробормотал «плохо, плохо», и раздался странный, не похожий ни на что звук – это нарком скрипнул зубами. Несколько секунд он еще простоял так, прямой, страшный, со сжатыми кулаками, и спина у него тоже была страшная и прямая. А затем он вдруг вздохнул и опал, как проткнутый мяч.
– Так поезжайте, поезжайте, – сказал он уже мягко, отходя от окна, и вздохнул. – Нажмите на эту чертову ларечницу. Пусть, пусть вспомнит. У этих баб память бесовская. Я еще в царское время одной пятак не отдал, так она мне после Октября вспоминала. А то фамилии она забыла… Вспомнит!
Зазвонила вертушка. Личная секретарша по всем кабинетам искала наркома. Срочно вызывает Москва. Из личного секретариата Николая Ивановича. Нарком осторожно опустил трубку на рычаг и как‑то очень просто и даже покорно взглянул на Неймана. И в то же время что‑то огромное мелькнуло на миг в его глазах. Он хотел что‑то сказать, но резко повернулся и вышел.
– До свиданья, товарищ нарком, – запоздало вслед ему крикнул Нейман.
– Да, да! – ответил нарком уже на пороге. – Да, да, до свиданья! Поезжайте на Или, спросите получше. У них такая память…
Нейман пришел домой усталый, разбитый и только что переступил порог, как к нему из кухни бесшумно метнулась Ниловна.
– Здр… – начал было он, но она прижала ладонь к губам, кивнула на Тамарину комнату и поманила его за собой на кухню.
– Тамара‑то наша, – зашептала она, – сначала все говорила сама с собой, я все слушала, думала, по телефону, нет, сама с собой! А до этого они с Роман Львовичем в ресторане были. А вернулась… Шаталась. Он ее под руку.
– Та‑ак! – Нейман быстро скинул плащ, подошел к зеркалу, поднял с подзеркальника гребенку и провел по волосам. Они у него были волнистые, густые, и он гордился ими. – Так, значит, без меня весело жили. Хорошо! – Он подошел к двери ее комнаты, постоял, послушал. Она, верно, что‑то говорила, но слов он не разобрал. Тогда он стукнул и спросил: «Можно?»
– Это ты, дядя? – отозвалась она. – Войди, войди, ты кстати приехал, здравствуй. Письмо тебе тут от Романа Львовича.
Она встала с тахты, взяла со столика папку, распахнула, вынула оттуда большой, в лист, конверт, протянула Нейману. На конверте было написано: «Р.Л.Шерну. Лично».
– Откуда это у тебя? – удивился и испугался Нейман. – Роман забыл? Так зачем же ты его распечатала?
– Да он не был запечатан, – усмехнулась она, – лежал на самом виду на твоем столе. Так что смотри.
– Да зачем мне это? – воскликнул Нейман. – Совсем не интересуют меня дела Романа.
– А поинтересуйся, поинтересуйся, – продолжала она тем же тоном, не то насмешливым, не то презрительным. – Там бумажка вверху лежит, ты ее посмотри… Да я тебе ее прочитаю.
"…Метод переливания трупной крови является блестящим завоеванием советской медицины. Впервые он был применен в институте Склифосовского в 1932 году, а в 1937 году разрешен на всей территории Советского Союза. Трупная кровь имеет следующие преимущества перед донорской: во‑первых, – слушай, дядя! – кровь внезапно, без агонии умершего (она повторила: без агонии ) благодаря феномену фиброгенеза остается жидкой и не требует добавления стабилизатора, – она взглянула на Неймана. Тот стоял и слушал. – Во‑вторых, от трупа можно в среднем изготовлять до трех литров крови, что позволяет в случае надобности производить массивные переливания одному реципиенту без смешения крови различных доноров. В‑третьих, кровь признается годной только после вскрытия трупа. При изменении в легких, желудке, селезенке, печени кровь бракуется как негодная. До сих пор, однако, добыча этого ценнейшего продукта была связана со случайностями и поэтому главным образом использовалась кровь погибших от уличных катастроф. Ныне же мы, работники медицинской части управления, учитывая обстановку и легкость получения свежей трупной крови, вносим рационализаторское предложение…"
– А ну перестань! – оборвал ее Нейман и стукнул кулаком по столу. – Дай сюда эту гадость. – Он вырвал пакет и отбросил его на тахту. – Ах ты, сумасшедшая дура, – выругался он. – Березка! Боттичелли! Додумались, сволочи!
– Это ты про кого? – спросила Тамара.
– Не про тебя же. – Он съел какое‑то слово. – И тот христосик тоже… Ух, я бы их!… Брось об этом думать, а то додумаешься! Ну, она дура, психопатка! Только и всего! А Роман тоже хорош, подбросил тебе эту штучку. Слушай, он ведь нехороший, этот Роман! Очень нехороший. Конечно, мне он брат, и я его люблю, но все‑таки… он… нехороший! Черт знает что у него в голове. Строит из себя что‑то… Видишь ли, хочет при всем при том, что у него есть – а у него уже много чего набралось, – остаться честным и хорошим. Чистеньким быть хочет. А что такое честность? Большая советская энциклопедия до этой буквы еще не дошла…
– А разве такие не все?
Нейман внимательно взглянул на нее, вдруг подошел и взял ее за руку.
– Слушай, мне что – звонить сестре, чтоб она немедленно приехала и забрала тебя? – Она молчала. – Ну говори же: звонить? Я позвоню! Вот сейчас и позвоню! Ведь эти штучки знаешь где кончаются? В печи! Следовательница! И я, дурак, верил, что ты можешь! На первом же алкоголике, засранце испеклась! Нечего тебе было тогда и ГИТИС бросать! Пела бы сейчас в оперетке. А я тобой гордился, я‑то говорил: такая умница, такая чуткая! Ничего! Показала свой ум! Боже ты мой, – взмолился он вдруг, – Бог Авраама, Исаака и Иакова, как говорил мой отец. Как же нынешним всем мало надо! От одного щелчка валитесь! Если бы мы были такие, как вы, то была бы у нас Советская власть?! Кончила бы ты юридический институт? Да просто вышла бы замуж за грузинского князька или таскалась бы с таким же вот, как этот Зыбин; он бы стишки читал, а ты бы ему хлопала… Вот это вернее. – Он говорил и ходил по комнате. В коридоре вздыхала Ниловна.
– Да что ты такое говоришь? – воскликнула Тамара.
– А что? Не нравится? А мне тебя видеть такой нравится? Вот я сейчас опять ехать должен, так как же я тебя такую могу оставить?
– Куда ехать? – спросила она.
– На кудыкину гору журавлей щупать – не снеслись ли! По делу ехать. По этому же идиотскому делу и ехать. Ну как я тебя оставлю? Ведь ты же следствие ведешь. Следствие по делу настоящего врага. Уже по всему ясно, что он враг, а ты… Честное слово, не знаю, что мне и делать. Ведь уже до наркома что‑то дошло! Ах ты…
Она вдруг подошла к нему, обняла его за плечи и потерлась, как в детстве, подбородком о его плечо.
– Ну, ну, – сказала она виновато и покорно, – не надо! Все будет в порядке. Просто меня этот прохвост действительно довел до ручки.
– Да чем же, чем? – воскликнул в отчаянии он. – Боже мой, чем же именно он мог тебя, умную, ученую, довести до чертиков? Чем?
– Не знаю. А скорее всего, не он довел, а сама расклеилась. У нас же в семье все немного, – она покрутила пальцем возле лба.
– Даже и папа? – усмехнулся он.
Тамара успокоилась и снова села к столу.
– Ну, если он отпустил меня из ГИТИСа в ваш юридический институт, – улыбнулась она и украдкой сняла слезы, – значит…
Она подошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое лицо.
Начальника ОЛП трясла за плечо жена, а он только мычал и отбрыкивался. Вчера он набрался на свадьбе так, что завалился на хозяйской кровати, а потом его еле дотащили до дома.
– Миша, Мишенька, вставай, вставай. Тебе говорят, вставай! – надрывалась жена. – Прокурор приехал. Вот он сейчас войдет, Миша, Мишенька, неудобно же!
Миша только мычал и утыкался в подушку. Нейман вошел и, легко отстранив жену, спросил:
– Голова, Миша, болит?
– Угу, – ответил Миша не поворачиваясь.
– А опохмелиться хочешь? На вот, опохмелись.
– Ну? – сказал Миша не оборачиваясь, но протягивая руку.
– Вот. Бери. Да повернись ты, повернись! Давай, давай!
– Давай‑давай знаешь чем в Москве подавился? – вдруг очень бодро спросил Миша, по‑прежнему не двигаясь. – Ты кто?
Жена подошла с ковшом и вылила его на голову начальника. Тот сразу вскочил и заорал:
– Убью, стерва! – но тут увидел Неймана со стаканом в руке. – Дай! – приказал он ему.
Тот отстранил стакан.
– Одну минуточку! Ларечница Глафира работает у тебя?
– Так я ее, стерву, убью, – сказал начальник спокойно и сел на кровать. Глаза у него были красные, как у кролика, – заключенным водку продает. Это как? Убью и не отвечу. Ну, что ты выставил его как… дай!
Он опять протянул руку, но Нейман опять отвел стакан и спросил:
– Сегодня ее смена?
– Она сейчас придет, – сказала жена, – она должна будет принести.
Начальник еще посидел, посмотрел на Неймана, и до него что‑то дошло. Он вдруг встал, прихватил на себя одеяло и молча вышел из комнаты почти трезвой походкой.
– Извините, – сказал он уже из коридора.
Наступила неловкая пауза. Жена подвинула к себе стул и села. Она глядела то на пол, то на Неймана. Тот тоже взял стул и сел. Так они и сидели друг против друга. «Ну как будто конвоирует, сволочь», – подумал Нейман и сказал:
– Воды у вас можно попросить?
– Можно, – ответила она, но не двинулась.
«Ах ты, стерва! – опять подумал Нейман. – Вот стакан с водкой стоит, выпить разве?»
– Такая у вас жара, – сказал он. – Ехал на машине, так пыль на зубах скрипит.
Она молчала и глядела то на пол, то на него.
Вошел начальник. Он был уже а мундире.
– Извините, – сказал он строго. – Вчера поздно лег. Работа. Вы по делу?
– Не в гости, конечно, – ответил Нейман. – Надо допросить свидетельницу.
– Ваши документы? – так же хмуро спросил начальник.
– Так‑таки сразу же тебе и документы? – улыбнулся Нейман и подал служебное удостоверение. Начальник взглянул и отдал обратно.
– Извините, – сказал он угрюмо. – Тут у нас вчера немного…
– Ну, дело житейское, – великодушно махнул рукой Нейман. – Так у меня дело к ларечнице.
– У нас их три. Ах да, вам Глафиру нужно, сейчас приглашу.
– А свободная комната у вас найдется?
– Это сколько угодно, – улыбнулся начальник. – Сейчас пригласим. – И потянулся к телефону.
Все обертывалось так, как и заранее можно было предположить Ларечница Глафира Ивановна, пышная белолицая женщина лет тридцати пяти, очень похожая на кустодиевских купчих, испуганно глядела на него, мекала, разводила руками, даже раз пыталась заплакать, но вспомнить ничего не могла. Он настаивал, напирал, кричал, не верил в ее забывчивость, но отлично понимал, что баба действительно ничего не помнит. «Ну хоть бы ты, балда, соврала, – подумал он под конец, – ляпнула мне первые попавшиеся имена, я записал бы и уехал. Правда, потом пошла бы морока. Но там как‑нибудь уж вылез бы. Так вот не сообразит же, дуреха». И дуреха действительно ничего не соображала, а только таращила на него светлые, со слезой, пустые от страха и бестолковости глаза и либо молчала, либо порола несуразицу. Тут в дверь постучали, и он с великим облегчением воскликнул: «Да!» Звал начальник. Когда он вошел, тот сидел за столом помятый, сердитый, с несчастным замученным лицом и хмуро кивнул на лежащую на столе трубку: «Вас».
Звонила Тамара, и с первых же ее слов Нейман сел, да так и просидел до конца разговора.
– Ричарда Германовича вызвали в Москву. Улетел на самолете, говорят, что не вернется, – сказала Тамара. – За тобой два раза присылал Гуляев – спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю.
– Так, – протянул Нейман, и больше у него не нашлось ничего, – так‑так. – Ричардом Германовичем звали наркома.
– Потом звонил замнаркома, спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю. Он велел сказать, если позвонишь, чтоб немедленно возвращался. Трех человек у вас из отдела забрали.
– Так, – сказал он. – Ну хорошо, пока.
Когда он вернулся, ларечница сидела и плакала. Просто разливалась ручьями. Ах ты, рева‑корова. На кой черт ты мне сейчас нужна со всеми своими фамилиями.
– Ладно, – сказал он сердито, – идите. – Она вскочила и уставилась на него, и тут он вспомнил, где он ее видел. В Медео, у Мариетты. Она была у нее подменной. Вот куда бы нужно было съездить! К Мариетте! Захватить здесь коньяку бутылки три, конфет – и туда! Вот это дело.
– Ну что стоишь? Иди! – сказал он с добродушной грубостью.
– А… – начала она.
Он встал, открыл дверь и сурово приказал: «Быстро! Ну!» Потом постоял, подумал, вздохнул и решительно толкнул дверь кабинета начальника. Тот сидел за столом и уныло глядел в окно. Ворот он расстегнул. Когда Нейман вошел, он уставился на него раскаленными глазами.
– Где у тебя водка? – строго спросил Нейман.
– Что?!
– Водка! Водка где? – прикрикнул Нейман. – В столе? Давай ее сюда! У меня тоже башка трещит со вчерашнего.
– Хм! – почтительно хмыкнул начальник, и лицо у него сразу оживилось.
– Что хм? Буддо Александра Ивановича знаешь? Он что, у тебя все еще на топливном складе работает? Да нет, нет, пусть работает. Каждая тварь по‑своему выгадывает. Так где водка‑то? Ага! Давай ее сюда! А стакан? Один только? Ладно, выпьем из одного. Не заразные.
Они сидели рядом и выпивали. Сейчас начальник ОЛПа Михаил Иванович Шевченко представился Нейману совсем иным человеком: был он неторопливым и спокойным, говорил с широким волжским "о", а его простецкое, с русской курносинкой лицо, веснушки, желтые волосы никак не подходили к строгой военной форме и значкам. Среди этих значков был и почетный значок чекиста, и «ворошиловский стрелок», и даже что‑то бело‑голубое альпинистское. Так что сейчас человеком он представлялся не только серьезным и бывалым, но и с заслугами. Ему первому и сказал Нейман о наркоме – вызвали наркома в Москву, и вряд ли оттуда вернется. Говорить это, конечно, не следовало, но что‑то уж слишком плохо было у него на душе. И хотелось хоть с кем‑то поделиться.
– Да, – сказал Михаил Иванович равнодушно, – недолго же он у нас продержался, хотя, впрочем, как недолго? Два года! Срок!
– А может, еще вернется. Аллах его знает, – вслух подумал Нейман.
– Может и вернуться, – согласился Шевченко. – Да, пошла, пошла работка! Но вы подумайте, как все тонко у них там было разработано – ведь они все прошили насквозь, все! В любой дырке сидели! Ну еще бы, такие посты занимали! От них все и зависело! Ведь если бы они вовремя сговорились да и выступили, а?…
Нейман поморщился, он не любил такие разговоры: от них всегда веяло чем‑то сомнительным, тут слово прибавь, слово отбавь – и вот уже готовое дело.
– И сколько надо было ума, чтобы всю эту адскую машинку расшатать, выдернуть по человечку, – продолжал Шевченко задумчиво, – сначала, конечно, кого поменьше, а потом и побольше, и побольше! И самого председателя Совнаркома за шиворот. И так умно, так точно задумал наш мудрый, что никто из них, негодяев, даже и не шелохнулся! Все сидели, как зайцы, ждали. Вот что значит работать под единым руководством!
Нейман нахмурился. Не то что Шевченко нес чепуху, нет, но вообще рассуждать о таких вещах не полагалось. Читай газеты, там все написано.
– Мы врагов никогда не боялись и никогда не считали, сколько их, – ответил он холодно, так, чтобы сразу оборвать разговор. – И было их все‑таки ничтожное меньшинство.
– Да, это точно, ничтожно мало, – вяло согласился Михаил Иванович, – что уж нам говорить, когда партия и правительство свое сказали, но только они хитрые, до чрезвычайности они хитрые, они в любую дырку пролезут, но все равно, когда их час придет, никуда они не денутся. Свои же и сдадут. – Он помолчал, чему‑то усмехнулся, чокнулся с Нейманом и продолжал: – У нас вот какой случай был. Прислали нам нового начальника чиса (снабженца). Такой асмодей был, что клейма негде ставить, молодой, шустрый, весь в коже, скрипит, но заключенным потрафлял: никаких замен – масло так масло, мясо так мясо, получи все до грамма. У него брат работал воротилой в управлении лагерей, так он ничего не боялся! Пил с заключенными, не со всеми, конечно, а со своими придурками. И вот загребли брата. Ну и за ним, конечно, должны были приехать, он раньше все узнал и со своими лучшими дружками – расконвоированными – поехал на станцию. Дружки‑то все надежные, честняки, те самые, которые умрут – не продадут, ну как же? Он им и баб приводил, и зачеты один к одному писал, и даже в сберкассу на их счет деньги клал, из ворованных, конечно! Но вот как они только в степь отъехали, эти дружки и говорят: «Давай, начальник, потолкуем теперь по‑свойски, по‑лагерному!» И потол‑ко‑вали! Да как! По лицу сапогами. Я потом, когда его привезли в санчасть, ушел: смотреть не мог! Нет лица! Били, били да в железнодорожное отделение и сдали! Вот, мол, поймали, бежать хотел! Нет, нашему брату никак не убежать! Некуда! Выдадут! Вот воры – те да! У тех дружки, бабы, паспорта, хавиры. А у нас что? Вот так‑то! – Он вздохнул и поднял стакан. – Ну что ж, выпьем еще по последней, да и спать пора! Вы уж, наверно, сегодня не поедете, так я вам у себя в кабинете постелю. За ваше здоровье. Мария Николаевна, зайди‑ка сюда! Они у нас останутся, а то припозднились! Куда им ехать!
«Да, не зря все это он мне рассказывает, – подумал Нейман и почувствовал, что ему стало горячо, как перед баней. – Значит, – сообразил он, – думает, что мне конец – наркома взяли и меня туда же! Поэтому и оставляет тут, чтобы сразу тепленького сдать! Сейчас звонить будет!»
– Я пить не буду, – сказал он. – Я пойду пройдусь!
…Вот что самое страшное на свете – секретная машинистка. Какая‑то особо доверенная дрянь с персональным окладом и пайком! Вот сидит сейчас эта стерва и печатает на меня бумажку! Вот как та Ифарова! Ведь в комнату ее никто не смел войти, ее домой наркомовский шофер возил, если задерживалась. Печатала только наркому и его заместителям! А потом, конечно, на наркома и его заместителей. Четырех наркомов пересидела, пока кто‑то не стукнул. Ее отец тут же, в городе Верном, имел капиталистическое предприятие: не то забегаловку, не то бардак. В общем, выгнали ее, окаянную, из наших святых стен. Сейчас в Союз писателей поступила, подстрочники гонит. Ничего, не обижается! Раньше писательские доносы друг на друга печатала, теперь их романы и поэмы с посвященьями друг другу шпарит. Встретил я ее раз, идет довольная, улыбается. «Ну как вы там? Не обижают?» – «Ну что вы! Культурнейшие люди! Совсем иная атмосфера! Я душой отдыхаю». Черт, гадина! И взгляд у нее гадючий, зеленый, и шея сохлая, как у гремучей змеи! Ее кто‑то прозвал мадам Смерть. Вот такая сейчас и печатает на меня. Прислали мне однажды рисуночек. Я сижу, строчу что‑то за столом, а смерть сзади занесла надо мной косу! Эх вы, мои дорогие, да разве у смерти сейчас коса?! У нее «Ундервуд» и папка «На подпись», а вы мне какое‑то средневековье шьете: косу, скелет! Мне это все «пхе», как говорил папаша. Так что вполне может быть, что мы встретимся с Зыбиным на одной пересылке. И повторит он мне тогда то, что выдал однажды этому дурню Хрипушину. Тот ему начал что‑то о Родине, об Отчизне, а он ему и отлил: «Родина, Отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас ни Родины, ни Отчизны и быть не может. Помните, Пушкин написал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает он свободу и нет Отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает, тому и Отчизны не надо. Потому что Отчизна без свободы та же тюрьма или следственный корпус». Неужели Пушкин верно так написал: Отчизна и свобода?! Да нет, быть не может. Это он сам выдумал, сам! И не зря он посажен! По глубокому смыслу он посажен! Виноват или нет, крал золото или не крал – другое дело. Но вот если я, мой брат драматург Роман Штерн, Тамара и даже тот скользкий прохвост и истерик Корнилов должны существовать, то его не должно быть! Или уж тогда наоборот! А впрочем, черт с ним! Мне сейчас дело только до той стервы с шестого этажа, что сидит и печатает свою бумажку. Свою бумажку на мою голову. Нет, ее бумажку на мою голову! Нет, стой, не так… Она сидит и печатает бумажку… печатает свою бумажку…
Он остановился и провел ладонью по лбу – потный, потный лоб. Степь, дует ветер, а я потный, потный. В жару. Хожу и разговариваю сам с собой. А ведь уже ночь, протяни руку и не увидишь. Только вон там, на краю обрыва, как будто что‑то светится, вот камень вижу, куст, а вот сейчас даже и совсем ясно каждую веточку видно. Э, да там костер! Неужели рыбаки это сидят у костра? Ночью‑то зачем? Они ведь давно спать должны. А может, это беглые, беспаспортные? Их ведь тут много, беглых. Говорят, целая шайка развелась. Браунинг при себе, может, пойти и проверить? Фу, черт, я опять брежу! Мне браунинг сейчас для себя нужен, чтобы оставить этих прохвостов в дураках. Ведь тогда они и дело не начнут – побоятся, что упустили, не проявили вовремя бдительность. Напишут что‑нибудь вроде «нервное переутомление». А может, и в самом деле… Ведь годы мучений, болезней, голода, унижений, а здесь пара секунд – и все! И все до копеечки! До последнего грошика! И не пожалеешь ведь никогда, не раскаешься потом! Потому что просто не будет этого самого «потом».
Он нащупал браунинг, его злую шершавую тяжелую рукоятку, вытащил до половины и толкнул опять: что просто? Что тебе просто, болван? Ты просто сошел с ума. И это у тебя не бред, а сумасшествие. Сумасшествие, и все!
Он подошел к краю обрыва. Внизу горел костер и за ним кто‑то сидел. На палках висел котелок. «Уха! – подумал он. – Маринку варят. Что ж, разве подойти? Хоть раз попробую, что такое маринка. А то как‑то не доводилось. На этом берегу ее ловят и коптят, а больше ее, говорят, нет нигде в мире. Стой! Маринка!» Что такое у него связано с этим словом?
Он постоял, подумал. Что‑то очень многое промелькнуло у него в голове, но все туманно, путано, обрывисто, и ухватить этого он не смог. «Эх, не надо было пить», – подумал он и стал осторожно спускаться с высокого берега.
Два человека находились на берегу. Один сидел у реки спиной к костру. Другой что‑то варил в черном солдатском котелке. Костер горел высоким белым пламенем – так на озерах горит сухой камыш. Нейман вышел из темноты и подошел к огню.
– Здравия желаю, – сказал он.
Человек над огнем поднял голову, взглянул на него, потом опять наклонился над котелком и осторожно снял с варева ложкой какую‑то соринку. Сильным коротким движением стряхнул ложку и только тогда ответил:
– Будем здоровеньки.
Был он низенький, плечистый, большеголовый.
Нейман подошел к костру вплотную и передернул плечами.
– Можно погреться? – спросил он. – Холодно!
Поднимался туман, от реки несло большой текучей водой и сырой глиной.
– А тут места всем хватит, – ответил большеголовый. – Садитесь, пожалуйста! Что, из города?
– Да, – ответил он.
Большеголовый наклонился, поднял с земли серую сумку из мешковины, достал из нее тряпочку, досуха обтер ложку и сунул обратно в сумку.
– Часов нет? – спросил он отрывисто.
Нейман посмотрел на браслетку.
– Десять скоро, – ответил он.
– Я утром тоже в город поеду, – сказал большеголовый. – Сапоги резиновые купить надо, а то видите: тут неделю – и башмаков нет.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 621;