Глава ІІ 3 страница. И в это время солнышко – рассеянный и жаркий луч его – упало прямо на белое ивовое кресло, залило, ослепило

И в это время солнышко – рассеянный и жаркий луч его – упало прямо на белое ивовое кресло, залило, ослепило, затормошило, и товарищ Сталин минуты три посидел так, закрыв глаза и ласково щурясь. Но потом на солнце набежала тучка, все погасло, и он разом резко выпрямился и взял со стола тонкую книгу большого формата и открыл ее на закладке. Это был типографски отпечатанный и сброшюрованный в большой лист «Циркуляр Министерства внутренних дел департамента полиции по особому отделу от 1 мая 1904 года за номером 5500».

Он усмехнулся. 1 мая 1904 года – этот день ему запомнился особо. Провел он его в Тифлисе, за городом, на маевке, среди деревьев и камней. Было тогда солнечно, весело, вольно. Много произносилось речей, поднимались тосты, пили сперва за революцию, за рабочий класс, за партию, за гибель врагов, потом за всех присутствующих, потом за всех отсутствующих, затем за всех, кто томится в ссылках и тюрьмах (в каторге из членов РСДРП, партии большинства, не было никого – департамент полиции в то время большого значенья ей не придавал). За тех, кто из них вырвался и находится среди нас, за то, что если погибнуть придется…

В общем, было очень хорошо, тепло и спокойно, и уж совсем не вспоминались ни Сибирь, ни та темная и холодная половина сырой избы, которую он снимал у одинокой старообрядки, чернолицей старухи, строгой и молчаливой, ни побег, ни все с ним связанное. И хотя обо всем этом на маевке и говорилось – но так, очень, очень общо, без всяких подробностей. Просто: и среди нас есть такие мужественные и несгибаемые борцы за свободу рабочего класса, которые… и т.д. до конца.

И далеко не все из присутствующих, а может, только два или три человека знали, что это говорится о нем, и тосты поднимаются тоже за него. Это были, пожалуй, первые тосты за него и первые речи о нем. Поэтому он и запомнил их.

Да, да, – думал он тогда, – если придется погибнуть в ссылках и тюрьмах сырых, то дешево он свою жизнь не отдаст. Он был весь переполнен этим высоким чувством паренья и освобожденья от всего личного и мелкого.

Так рождаются герои, так совершаются подвиги. Так бросают бомбы в скачущие кареты и идут на смерть.

Но погибнуть ему не пришлось. Руки у департамента полиции тогда оказались коротковатыми. А циркуляр этот расползался по стране, переходил из рук в руки, от него отпочковывались новые циркулярные и розыскные листы, и может быть, что‑то подобное находилось даже в кармане у кого‑то из присутствующих. Но он не боялся. Он не мог, конечно, знать об этом циркуляре, но что его разыскивают и, может, даже нащупали место, где он сейчас находится, это он знал твердо. И был поэтому как взведенный курок – пил, но не пьянел, шутил, но не расслаблялся, был беззаботен, но зорок и каждую секунду был готов ко всему – таким он остался и сейчас, через тридцать лет.

Это чувство постоянной настороженности дает ему полную свободу выбора, право молниеносно и единолично принимать любые решенья и видеть врагов всюду, где бы они ни притаились и какие бы личины ни надевали. И это уже даже не чувство, а что‑то более глубокое и подсознательное и перешедшее в кровь и кожу.

«Господам губернаторам, градоначальникам, обер‑полицмейстерам, начальникам жандармских, губернских и железнодорожных полицейских управлений, начальникам охранных отделений и во все пограничные пункты…»

Да, солидно было поставлено дело. Это обложили так обложили, нечего сказать, работали люди. Сколько же они разослали таких тетрадок? Штук тысячу, не меньше. Во все пограничные пункты! Во все железнодорожные управления! Во все охранки! Нет, конечно, много больше тысячи!

«Департамент полиции имеет честь препроводить при сем для зависящих распоряжений…»

Он всегда любил этот язык – точный, безличный, литургический, застегнутый на все пуговицы. Он отлично чувствовал его торжественную плавкую медь, державно плывущую над градами и весями, его жесткий абрис, сходный с выкройкой военного мундира. Одним словом, он любил его высокую государственность… На таком языке не разговаривали, а вступали в отношения. И не люди, а мундиры и посты их. На таком языке невозможно было мельтешить, крутить, отвечать неясно и двусмысленно. Как жаль, что сейчас в делопроизводство не введено ничего подобного. А надо бы, надо бы! Подчиненный должен просто глохнуть, получив от начальства что‑то подобное.

Нет, стиль – это великое дело. Раньше люди это отлично понимали. Вот он тоже старый человек и поэтому понимает.

Итак: «Список лиц, подлежащих к розыску по делам политическим, список лиц, розыск которых надлежит прекратить, и список лиц, разыскиваемых предыдущими циркулярами, в отношении коих по обнаружению оных представляется нужным принять меры, указанные ниже».

Хорошо. Но вот под этой тетрадкой лежит другой список: «Посылаю на утверждение четыре списка подлежащих суду военного трибунала. Список номер один. Общий. Список номер два. (Бывшие военные работники.) Список номер три. (Бывшие работники НКВД.) Список номер четыре. (Жены врагов народа.) Прошу санкции осудить всех по первой категории. Ежов».

Таких списков он получил уже несколько сотен. В каждом тысячи человек. Первая категория – пуля в затылок. Мужчинам и женщинам, старым и молодым, ужасное дело! А вот берешь в руки – и не страшно, и ни капельки не страшно. И не потому, что привык, а потому, что «посылаю на утверждение», «прошу санкции», и не смерть, а «первая категория». Слова, слова, канцелярщина!

Ну тут, положим, чем меньше слов, тем лучше. Это прочтут два‑три человека, остальные – машинистка, начальник тюрьмы, исполнители – не в счет. На них тоже, когда придет их время, будет особый список.

Но вот ведь и приговоры пишутся так же, а ведь это документы, которые прочитают сотни миллионов, агитаторы, их заучат наизусть и будут на собраниях читать как молитву. «Являясь непримиримыми врагами Советской власти, такие‑то имярека по заданию разведок враждебных государств…» Ведь вот как сейчас пишется. «Являясь»! Передовица, фельетон Заславского! Кольцов уже так не напишет! Нет, не просто «непримиримыми врагами Советской власти», а «ныне разоблаченными врагами народа» их надо называть. Злодеями‑убийцами! Предателями Родины! Иудами! Чтобы эти слова вбивались в голову гвоздями, чтобы невольно вылетало из глотки не просто, скажем, Троцкий, а непременно – «враг народа, иудушка Троцкий»! Не оппозиция, а «банда политических убийц»! Эти слова понятны всем.

Итак:

«Список №1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим. Страница 20, № 52. Джугашвили Иосиф Виссарионов. (Вот он, казенный язык, – не Виссарионович, а именно Виссарионов, значит, по‑старому, согласно крепостному праву), крестьянин села Диди‑Лило, родился в 1881 году». Неточно, неточно, на два года раньше, милейшие, а может, и больше. А записывали так, чтобы позже забрали в солдаты. Впрочем, это было вам хорошо известно. Но форма есть форма.

«Обучался в Горийском духовном училище и в Тифлисской духовной семинарии». Точно. Забыли прибавить, что исключен в мае 1899 года за революционную деятельность. «Холост». Точно. Не то время было, чтобы женихаться! «Отец Виссарион Иванович, по профессии сапожник, местонахождение неизвестно». Точно. Неизвестно вам его местонахождение! И мне до сих пор неизвестно тоже. Знает только мать, но попробуй‑ка дознайся у нее! Вот и она: «Мать Екатерина, проживает в городе Гори Тифлисской губернии». Точно. Все точно.

Он встал и пошел по саду. Сильно пахло осенними увядающими травами и палой листвой. Запах был терпкий и какой‑то постоянный. Он во все входил и был частью всего – и этим садом, и вечерним небом, и травой, и даже им самим – Иосифом Виссарионовым Джугашвили, как было записано в этой розыскной карте. Потому что на короткое время он действительно как бы стал тем Джугашвили, которого разыскивали по этому циркуляру еще 1 мая 1904 года…

Иосиф Джугашвили поднял с земли желтый лист и растер его между пальцами. Вот когда это случилось с отцом, тоже была осень. Он уже засыпал и очнулся от негромкого тревожного возгласа матери, и сразу же там, за закрытой дверью, зашумели, зашептало много людей, сначала громко, возбужденно, но все‑таки приглушенно, а потом все тише и тише. Он поднялся и хотел выйти, но тут быстро вошла мать с керосиновой лампой в руках. Глаза у нее были красные и сухие. Она слегка уперлась ладонью в его лоб и приказала: «Спи». Люди же за дверью говорили все тише и тише, и вдруг что‑то там случилось еще, кто‑то вошел или вышел, и за ним вышли все, и мать вышла тоже. А утром, когда он проснулся, отца не оказалось. Все его нехитрое сапожническое хозяйство осталось на месте; табуретка, ящик вместо стола, колодки, иглы, кусок вара, клубок дратвы – а его не было. И осеннее его пальто осталось, и хороший костюм, и почти ненадеванные сапоги, все осталось, а его не было. Наутро мать сказала: «Нас теперь двое. Отец уехал». «Куда?» – спросил он. «В Баку, – ответила она, – а потом, может, и дальше». «А когда он вернется?» – спросил он. «Когда можно будет, тогда и вернется, – отрезала мать. – А пока мы с тобой вдвоем… Только ты об этом никому не говори». «Почему?» – спросил он. Она хотела что‑то ответить, но вдруг слегка ударила его по затылку. Даже не ударила, а быстро провела рукой сверху вниз по волосам. «Я же сказала, что не надо об этом». Он молчал" и смотрел на нее. «Ну, вчера была большая драка, – объяснила она неохотно, – кто‑то пырнул одного человека ножом. Кто – неизвестно. А отец с убитым был в ссоре и грозился его зарезать. Ну вот, того и зарезали, а отцу приходится бежать. А то его тоже зарежут. А наш дом опечатает полиция, и нас выбросят на улицу… Понял, да?» Он понял. Когда с ним так говорили дома, он понимал. Понимал он последнее время и другое: с отцом непременно должно что‑то случиться. Последнее время в их доме нависло и все сгущалось что‑то черное, тяжелое, недоговоренное, а при нем даже непроизносимое. До этого они жили как все люди, а сейчас в их доме то кричали, то говорили шепотом, то молчали. До этого отец часто приходил навеселе, и мать тыкала ему в лицо бутылкой: «На, съешь ее! Она тебе дороже всего!» А тут он однажды пришел совершенно трезвый, и как только мать отворила ему дверь, он ударил ее по лицу. Потом выхватил кривой сапожный нож и, замахнувшись, пошел на нее. «Вот, – сказал он, – помни, у нас в роду еще никогда…» Но мать закричала, бросилась в дверь, и он ушел. Пришел только под утро, пьяный, и мать его уже не ругала. За этим наступила пора молчания. Никто ни с кем не говорил. Мать утром кормила отца, отвечала на кое‑какие вопросы, смотрела на него спокойно и страшновато. А затем все пошло как обычно. Но он уже знал: с отцом обязательно скоро что‑то должно случиться. С этих пор на их дом опустилась тайна, то есть тишина. Он чувствовал эту тайну почти физически. Она мешала ему вольно дышать, болтать, интересоваться посторонним, сидеть на одной парте с товарищами, бегать на переменах. Сначала все это страшно тяготило его: ничего о себе, ничего о родителях, никого к себе и никуда из дома. Да и товарищи поглядывали на него странновато, и ему казалось, что перешептывались. Был один верзила, который усмехался, когда он проходил, и однажды они с ним даже подрались, но тут зашел законоучитель, молодой высокий преподаватель гомилетики Давид Эгнатошвили и, хотя ударил первым он, ничего не спрашивая, подошел прямо к верзиле, взял его за плечо, сильно тряхнул туда и сюда и увел за собой. А потом возвратился и тихо сказал: «Джугашвили». В комнате, куда он его привел, сидели двое учителей, и один из них, старший, ласково сказал ему: «Ну разве можно верить каждому дураку? Мало ли что он тебе ляпнет! Ты хороший ученик, иди учись, если снова к тебе полезут, только скажи мне. Понял?» «Не полезут», – ответил за него Давид и как‑то очень значительно улыбнулся. И действительно, с тех пор к нему не лезли. А время шло, и тайна стала легкой и почти невесомой. В семинарии он так сжился с ней, так сумел ее приручить, что вскоре создал свой особый, принадлежащий только ему мир. Он был почти такой же, как у всех, но только там, в его мире, все подчинялось только ему одному, и он был в нем самым главным, самым удачливым, красивым, ловким и умным. Русское слово «мудрый» он уже знал, но оттенков его не чувствовал, и мудрец для него всегда был стариком. А красивым он не был никогда. И когда из этого мира переходил в тот – к матери, к училищу, к товарищам, – то и понимал это очень здраво и спокойно: нет, никак не красавчик, не джигит, но и незачем быть ему джигитом. Так тайна не только стала ограждать его от мира и неприятностей, но и поднимать над ними. Он был единственным и понимал это. «Мать Екатерина проживает в городе Гори». Да, она и после ни за что не хотела переезжать. А тогда, 33 года назад, она была еще молодой и красивой. В последний раз они виделись за месяц до его ареста. Потом, после ограбления банка, к ней приезжали, допрашивали, думали, что он, может быть, прячется у родственников, у соседей, спрашивали ее об этом, и она отвечала как надо, то есть ничего. Так от нее и отстали ни с чем. Это он узнал от людей. Молодец мать! Кремень! Сталь! И как хорошо, что он выдался весь в нее, а не в отца. Погиб бы тогда, как отец, вот и все.

«На основании высочайшего повеления, последовавшего 9 мая 1903 года, за государственное преступление выслан в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции и водворен в Балаганском уезде Иркутской области, откуда скрылся 5 января 1904 года». Все верно, все точнее точного. Только бежал он в самый день Нового года, когда все начальство лежало в лежку: собрал в сумку краюху хлеба, соль, нож, шматок сала в чистой тряпке, дошел до последнего погоста, а там его уже ждали сани. Вот и все.

«Приметы: роста два аршина четыре с половиной вершка, производит впечатление обыкновенного человека. (Здорово! Вот уже когда в полиции поняли, что он особый человек и только „производит впечатление обыкновенного“.) Волоса на голове темно‑каштановые, на усах и бороде каштановые». Да, темнеет он с годами. Темнеет. Мать‑то была совсем рыжая. «Вид волос прямой (грамотеи – сразу видно, что тут уже работал канцелярист), без пробора, глаза темно‑карие, склад головы обыкновенный, лоб прямой, невысокий, нос прямой, длинный, лицо длинное, смуглое, покрытое рябинками от оспы» (тут он улыбнулся, вспомнил – на квартире Горького, когда была знаменитая встреча Вождя с литераторами, один старый дурак расчувствовался и начал ему жаловаться: «Уж больно прижимают нас Главлит и редактора, товарищ Сталин. Вот у вас, Иосиф Виссарионович, на лице рябинки, а не напишешь ведь об этом», – проблеял этот старый идиот).

«На правой стороне нижней челюсти отсутствует коренной зуб. Рот умеренный, подбородок острый, голос тихий, уши средней величины, на левой ноге второй и третий пальцы сросшиеся».

Так, все верно. Действительно сросшиеся. «Примета антихриста», как сказал ему кто‑то еще в семинарии. И тогда это ему понравилось. Но сейчас об этом нельзя говорить, сейчас это клевета, ложь, он во всем совершенен – и никаких там рябинок, выбитых зубов, сросшихся пальцев.

А вообще‑то, конечно, приятный документ. Он сегодня принесет его дочери. Пусть знает, что было время, когда отец ее был самым обыкновенным грузином. С рябинками и без коренного зуба, и что он был каштановый, почти светлый.

Тут он увидел, что к нему подходит референт по делам государственной безопасности вместе с провожатым, поднялся, собрал бумаги и пошел им навстречу. И референт тоже увидел хозяина. Веселого, добродушного, улыбающегося. Он посмотрел на провожатого, и тот сразу растаял в воздухе.

Они прошли в дом, и тут хозяин быстро прошел вперед и сел за стол в маленькой комнате, примыкающей к террасе.

В такие комнаты, уютные, небольшие, с выходом на улицу, с большим мягким диваном и нешироким столом (широкий стол стоял только в его настоящем, законном кабинете), Вождь любил переселяться время от времени.

– Ну, что же он там натворил? – спросил он, усаживаясь. – Кстати, о том ли самом мы говорим? Ведь это целая семья.

– Я захватил фото тех лет, – ответил референт и раскрыл папку.

– Сын дал? – спросил хозяин, беря и рассматривая снимок.

– Сын!

Фотографию, конечно, не сын дал, ее забрали вместе с другими материалами и должны были сжечь за ненадобностью, но каким‑то чудом она сохранилась. Хозяин смотрел и улыбался. Он любил держать в руках такие осколки мира, разбитого им вдребезги. А фото, конечно, было именно таким осколком. На широком паспарту цвета голубоватого пепла с серебряным обрезом стояли и смотрели в упор на Вождя народа двое – красивый молодой грузин с острыми усами и белая ажурная сказочная красавица. А сзади них громоздилась несложная вселенная поставщика его императорского величества, его фамилия и звание золотой загогулиной вились внизу паспарту, все эти зеркала, пальмы в кадочках, пни из папье‑маше и, наконец, нарисованный на холсте дремучий лес и луна среди косматых вершин. Молодые стояли совершенно прямо. Рука невесты с букетом ландышей была опущена долу. Юноша смотрел на Вождя с выражением, в котором перемешались дикость и беспомощность. Жесткие полы его фрака резали глаза. Все это производило неясное, тревожащее и, во всяком случае, совсем не свадебное впечатление.

– Поставщик двора, а дурак, – сказал крепко хозяин, – ну зачем эти зеркала и пальмы? Это что тебе, ресторан? Караван‑сарай? Бардак? Народный дом графини Паниной? – Он положил фотографию. – Русская?

– Княжна Голицына, – ответил референт.

– Ну вот и все! – качнул он головой. – Вот и вся наша кавказская демократия! Недаром он вскоре и вышел из партии. Сын этот от нее? Да, – повторил он, обдумывая, – да, да! Красивый был человек, красивый.

Он знал, что кроме этого полукабинетного портрета в папке у референта обязательно должен лежать и другой снимок, наклеенный на тюремную учетную карточку, и на нем снят тот же самый человек, постаревший на тридцать лет, но эту фотографию лучше не смотреть.

Он отложил портрет в сторону.

– Докладывайте, – сказал он референту.

– Лагерных нарушений не числится, – сказал референт, – в бараках усиленного режима не содержался, три года назад был сактирован по поводу сердца. Последний раз лежал в больнице три месяца назад, работает в инвалидном бараке старшим дневальным.

– А выдержит? – осведомился хозяин.

– Да он не так чтобы уж очень стар, – ответил референт.

Хозяин посидел, выстукал трубку и сказал:

– Вот недавно мы тут обсуждали лесную и угольную промышленность. А затем я вызвал обоих наркомов и спросил: «Почему вы так плохо работаете, товарищи?» А они мне отвечают: «Потому что нет рабочих. Навязали нам договор с ГУЛАГом, прислали заключенных, и пошел у нас полный развал; приписки, подтасовки, прямое вредительство – и виновных не найдешь». Вот отчего это так, почему ГУЛАГ поставляет такой негодный материал? Как думаешь?

К этому разговору референт тоже уже был подготовлен.

– Ну, причин тут несколько, – ответил он солидно. – Во‑первых…

– А‑а, во‑первых! – обрадовался хозяин. – Значит, сначала у тебя будет во‑первых, потом у тебя будет во‑вторых, потом пойдет в‑третьих, а напоследок еще, может быть, и в‑четвертых. А я скажу просто – заключенные и работают как заключенные, так?

– Так, – ответил порученец (все шло пока как надо).

– Значит, это надо учитывать, – негромко прикрикнул Сталин и взмахнул трубкой. – Кормить! Кормить, одевать, обувать, лечить, поощрять. В особых случаях даже освобождать, и так, чтобы все знали об этом. Объявления вешать по лагерям, с фамилиями. Вот хорошо работал и освободился до срока.

– Он подумал и посмотрел в упор на референта. – В царское время казенная норма хлеба была три фунта – сейчас сколько даете?

– Сейчас больше даем, – сказал референт, – на подземных работах выписываем мясо, молоко и даже рис.

– Рис? – удивился хозяин. – Ну, ну! Нет, – сказал он печально, – нам рис не давали, тогда это был заграничный продукт, колониальный, как тогда говорили, но сыты мы были. Говорите, стар, болен? Значит, не доживет.

Референту объяснили, что хозяин, очевидно, пожелает освободить старика – своего близкого знакомого, живого свидетеля его боевой славы, но при всем том нужно быть очень осторожным: нельзя проникать в мысли Вождя. Нельзя подсказывать, забегать вперед, великодушничать, надо, чтобы все получалось само собой.

– Ну а что у него за дело? – спросил хозяин.

Референт достал из папки бумагу и протянул хозяину, но тот только взглянул и отдал обратно.

– Агитация! Так как же все‑таки будем решать? – спросил он.

Теперь референт понял так: хозяин хочет освободить старика, но решение об этом взваливает на него, то есть на советский народ, – что скажет народ? Это была его постоянная позиция. Ведь Вождь никого не карает, его дело – борьба за счастье людей, на все остальное партией и правительством поставлены другие люди: пусть они сами все и решают, с них за это и ответ. «Партия, – говорил он работникам УГБ, – поручила вам острейший участок работы и сделала все, чтобы вы с ней справились. Если еще чего‑то вам не хватает – просите – дадим. Но работайте! Не щадите ни мозгов, ни сил!» Все это повторялось сотни раз, и только очень‑очень немногие из ЦК и из самых‑самых верхов наркомата знали о том, как конкретны, четки и определенны всегда были указания Вождя: взять, изолировать, уничтожить или, как он писал в резолюциях, «поступить по закону». Посылались и просто списки смертников за тремя подписями членов Политбюро, это называлось «осудить по первой категории». И конечно же, ни один вопль, ни одно письмо из внутренних тюрем или смертных камер не доходили до Вождя. То, что вчера Берия передал Вождю одно такое письмо, был случай совершенно необычайный. Это референт понимал.

– Вину свою он признал полностью, – сказал референт.

– Да я не об этом, – поморщился хозяин, – вина, вина! Меньшевик он, вот и вся его вина. Но как ГПУ (он так всегда называл органы) считает, можно его освободить или нет? Вот можем мы, например, возбудить ходатайство перед президиумом ВЦИКа о помиловании? Как вы считаете?

– Безусловно! – воскликнул референт.

Вождь, молчал.

– Прикажете подготовить такое ходатайство, товарищ Сталин?

Вождь молчал.

– Да, – произнес он наконец. – Вот – подготовить ходатайство. Но как же мы, вот, например, я, будем обращаться во ВЦИК? На каком же законном основании? Я ведь не самодержец, не государь император всероссийский, это тот мог казнить, миловать, мог все, что хотел, – я не могу. Надо мной закон! Что из того, что этот Каландарашвили был хорош? Советской власти он – плох! Вот главное!

Референт молчал. Он понимал, что все испортил, и даже не успел испугаться, у него только защемило в носу.

– Наши товарищи, – продолжал Вождь методически и поучительно глядя на референта, – признали его социально опасным, я не имею причин им не верить. А решение о временной изоляции социально опасных элементов было принято Политбюро и утверждено ВЦИКом. Так на каком же основании мы будем его отменять?

«Пропал старик, и я, дурак, пропал вместе с ним, – решил референт. – И сын его пропал, и начальник лагеря пропал, и оперуполномоченный пропал – все‑все пропали!»

Вождь встал, прошелся по комнате, подошел к стене и что‑то на ней поправил, потом вернулся к столу.

– На каком основании? – спросил он. – Я совершенно не вижу никаких оснований! – И слегка развел ладонями.

Порученец молчал. Вождь хмыкнул и покачал головой.

– Но вот он болен, умрет он в тюрьме, а сыновья будут обижаться, – сказал Вождь, словно продолжая ту же мысль. – Зачем, скажут сыновья, Советская власть держала в лагере больного человека, разве больной человек враг? Он калека, и все. Так что же будем делать, а? – Он смотрел в упор на референта. «Ну думай же, думай! – говорил этот взгляд. – Крути же шариками, ну? Ну?»

Шарики в голове референта вращались с бешеной, сверхсветовой скоростью. Все вокруг него гудело и свистело. А Вождь смотрел и ждал, но ничего не приходило в голову. И вдруг Вождь лукаво улыбнулся, чуть подмигнул, слегка погладил себя по левой стороне френча. И тут ослепительный свет сразу вспыхнул перед референтом.

– Можно обойтись и без ВЦИКа, – сказал он.

– Это как же так? – поднял брови Вождь. – Просто отпустить, и все? Так?

Но референт уже крепко держал в руках за хвост свою жар‑птицу и не собирался ее упускать. Он провел языком по пересохшим губам.

– Очень просто, – сказал он методично, даже не торопясь. – Согласно УПК, больного, которого невозможно излечить в условиях заключения, освобождают от отбывания наказания согласно 458‑й статье. Вот! – Он полез в папку.

– Не надо, – милостиво поднял руку хозяин. – Верю вам. Да, да, я теперь вспомнил, есть у нас такая статья. И очень хорошо, что она у нас есть. – Он поднялся, подошел к референту и как‑то по‑доброму коснулся его плеча. – Видите, как она может пригодиться. Так вот, надо освободить больного старика Георгия Матвеевича Каландарашвили, как того требует от нас гуманный советский закон. Вот это так. Пойдем, побродим по саду. Солнышко‑то, солнышко какое!

 

Кабинет был огромный, светлый, с розовыми, цвета зари, шелковыми занавесками, с пальмами в кадках и кожаной мебелью. Когда она вошла, уже собралось несколько человек. За письменным столом сидел сам замнаркома. Смуглолицый круглый человек неопределенных лет в роговых очках. Чем‑то, может быть, сверканьем крепких зубов и улыбкой, он напоминал японца. Поодаль, за двумя другими боковыми столиками, находились: женщина в военной форме, рядом с ней лежала красная папка, и высокий ясноглазый молодой человек с красивым породистым удлиненным лицом и светлыми волосами назад. Он походил на поэта или философа. Его портфель, туго набитый, оттопыривающийся, лежал на отдельном столике.

Замнаркома, улыбаясь, с кем‑то разговаривал по телефону. Увидя их, он быстро что‑то сказал в трубку и бросил ее на рычаг.

– Почему же так долго? – спросил Штерн недовольно. – Уже два часа прошло, я звонить должен.

– Обработку‑то кончили, да вот звонят, что костюм не подберут, я сказал, чтоб Шнейдер занялся.

– Да, костюм обязательно должен сидеть хорошо, – серьезно заметил Штерн, – его могут захотеть увидеть лично.

– Имею это в виду, – кивнул замнаркома, – ну ничего, Шнейдер все сделает. Он у нас волшебник. Так! А это, если не ошибаюсь, и есть наша новая сотрудница… племянница нашего уважаемого…

– И моя тоже, – без улыбки, так же серьезно заметил Штерн, – моя точно такая же, как и его.

– Ну, очень рад, – зам вышел из‑за стола и почтительно отрекомендовался и пожал ей руку.

– Очень рад, – повторил он, – скажу по совести, у нас работать можно. Люди мы простые, коллектив у нас крепкий, дружный, много молодежи, спортсменов, альпинистов, есть школа западных танцев. А вы, кажется, – он поглядел на Штерна, – на артистку учились?

– Кончила, – ответил за нее Штерн.

– Слушайте, так вы для нас, так сказать, клад! Находка! – даже как будто слегка удивился замнаркома. – Моя жена третий год в драмколлективе занимается. Вы знаете? Мы получили вторую премию на республиканском смотре.

– Только вторую! Значит, в Москву опять не поедете, – засмеялся Штерн.

В дверь робко постучали.

– Попробуйте, – сказал замнаркома.

Вошла с черным ящичком в руках молоденькая красивая женщина, почти девушка, в белом халате, похожая на левитановскую осеннюю березку. Молодой человек встал и быстро подошел к ней.

– Спасибо, – сказал он, беря ящик, – я скоро приду, Шура. Ты кончила? Иди прямо домой.

Березка украдкой кивнула на его портфель. Он кивнул ей ответно. Она улыбнулась и вышла.

– Так что это такое? – спросил Штерн, кивая на ящик.

– Прибор, купленный за валюту, – ответил молодой человек. – Определяет кровяное давление.

– Зачем?

– Чтоб я заранее знал, будет у вас инфаркт или нет.

– Будет! У меня уж обязательно будет, – вздохнул серьезно Штерн. – Еще год‑два такой работы…

– А у меня есть к вам один разговор, Роман Львович, – сказал тихо молодой человек. – Дело в том, что моя жена врач‑гематолог… И вот у нее есть предложение… – Он подошел к портфелю.

– Нет, брать я ничего не буду, – строго обрезал его Штерн, – мне сейчас просто даже запрещено что‑нибудь брать. Я завтра уезжаю в Москву.

Но молодой человек словно и не слышал. Он подошел к столику, открыл портфель, достал из него толстую переплетенную рукопись и вынул из нее лежащий сверху красиво отпечатанный отдельный лист с десятью или пятнадцатью строками.

– Вы только взгляните, – сказал он с мягкой настойчивостью.

Штерн недовольно взял лист в руки, прочел что‑то, затем поглядел на молодого человека, усмехнулся и подал лист Тамаре.

– Откройте мой портфель, суньте туда, – сказал он и снова, но как‑то уж по‑иному, поглядел на молодого человека.

– Хорошо. Я возьму. А вы, видать…

В дверь постучали снова.

Ввели старика.

 

Был он высок и очень худ, но наркоматовский портной Шнейдер и в самом деле оказался магом и волшебником: костюм сидел отменно, и галстук был подобран к нему тоже отменный – пестрый, цветастый, – такие тогда любили. Да и воротничок, лиловатый от свежести, и манжеты с малахитовыми запонками – все было одно к одному. Замнаркома подошел и протянул старику руку – Штерн держался в стороне.

– Садитесь, пожалуйста, Георгий Матвеевич, – сказал замнаркома серьезно и радушно, – рад вас приветствовать. Мы всегда радуемся, когда человека освобождают, а тут…








Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 592;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.037 сек.