ИСТОРИЯ ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 27 страница. Формированию реализма во многом способствовал очерк — жанр, в 30—40-е годы необычно распространенный во Франции (как

Формированию реализма во многом способствовал очерк — жанр, в 30—40-е годы необычно распространенный во Франции (как, впрочем, и по всей Европе). Очерк, как и песня Беранже, — жанр малый, и, с точки зрения становления реализма, ему присущи все те преимущества, которыми обладала песня. Однако очерк имеет в этом смысле и дополнительные преимущества, так как принадлежит к жанрам прозаическим, особо созвучным реализму XIX в., определяющей тенденцией которого был социальный анализ.

Уже в памфлетах Курье наметилось усиление сатирической наполненности французского очерка. Однако не менее важным в тот период было и развитие его бытописательской линии. Этот элемент, не являющийся в целом основополагающей чертой реалистической эстетики, а во второй половине столетия отчасти даже знаменовавший собою отказ от большой общественной проблематики, в специфических условиях начала 30-х годов оказался тем не менее новаторским.

Быто- и нравоописательный очерк имеет во Франции свою давнюю и богатую традицию. Достаточно указать на такие выдающиеся фигуры XVII, XVIII и начала XIX в., как Лабрюйер, Лесаж, Мерсье, Ретиф де ля Бретонн. В этих писателях не без основания видят не только предшественников почти безымянной массы очеркистов первых десятилетий XIX в., но и учителей Бальзака. Это в первую очередь относится к Ретифу де ля Бретонну и Мерсье. Мерсье писал в своем предисловии к «Картинам Парижа» (1781—1789): «Из своих частных наблюдений я вывел заключение, что человек представляет собой животное, способное подвергаться самым разнообразным и удивительным изменениям... в зависимости от места, обстоятельств и времени».

Бальзак развил и гениально воплотил догадку Мерсье. Однако параллельно с Бальзаком по-своему и на своем художественном уровне этим же занимался и весь французский реалистический очерк 30—40-х годов. Он явился своеобразной массовой школой реализма, его опытным полем.

Это прежде всего относится к так называемому «физиологическому» очерку, который, являя собой некий синтез нравоописания, якобы научного подхода и легкой шутливости, более всего приблизился к бальзаковскому методу, ибо тяготел к обобщению действительности, ее типизации. В 1841 г. (т. е. еще до опубликования программного предисловия Бальзака к «Человеческой комедии») один из очеркистов того времени, Жозеф Майнцер, обнаружил стремление к реалистической всеохватности изображения общественного бытия, когда призвал своих коллег «обозреть все 86 департаментов страны, опросить один за другим все

185

классы общества от труженика до праздного вельможи, от рабочего, в поте лица добывающего кусок черного хлеба, до утопающего в довольстве фабриканта, от пастуха до пэра Франции, подняться по всем ступеням социальной лестницы».

Весьма колоритной фигурой французской литературы первой половины XIX в. был Клод Тилье (1801—1844). За свою недолгую жизнь он сменил несколько профессий: был солдатом, школьным учителем, а с 30-х годов стал писателем. Сначала Тилье выступал в газетах с литературно-критическими и политическими статьями, затем стал один за другим выпускать острые памфлеты, принесшие ему громкую известность и славу наследника Рабле, Монтеня, преемника Курье. Перу писателя принадлежат и четыре небольших романа, из которых пережил своего автора только один — «Мой дядя Бенжамен» (1843).

Книга эта явственно замешена на опыте революции 1789 г. и наполеоновских войн, она отражает мощный переворот в жизни и сознании человека. Многочисленные авторские отступления, касающиеся никчемности дворянства, ханжества священнослужителей, эфемерности сословных перегородок, бессмысленности социального неравенства и т. д., с несомненностью на это указывают. Подобные идеи были, конечно, характерны и для просветителей, даже для ренессансных гуманистов. Отличие, однако, состоит в форме их выражения. Тилье видит старый мир если и не ниспровергнутым, то до основания расшатанным и смеется над ним, как над уходящим: весело и уверенно. Однако это отнюдь не превращает его в оптимиста, ибо он знает уже и новый мир, строящийся на обломках старого. Этот новый мир не внушает ему ни малейшей симпатии. «Какая разница между тем временем и нашим! — рассуждает повествователь. — Человек, являющийся опорой конституционного режима, не любит смеха. Совсем наоборот. Он лицемерен, скуп и чудовищно эгоистичен; в какой вопрос он ни упрется лбом, его лоб звенит, как ящик, набитый медными монетами».

Презрение к «конституционному режиму» (т. е. буржуазному государству в годы правления Луи-Филиппа) побудило Тилье отнести действие романа к середине XVIII в. В некотором смысле это художественное решение аналогично тому, которое принял для себя автор «Пармского монастыря». Стендаля раздражала современная ему торгашеская бездуховность французов, и он сделал своей сценой Италию — более отсталую, но сохранившую природную естественность отношений между людьми. А сцена Тилье — французское дореволюционное прошлое. Но его выбор еще менее романтичен, нежели стендалевский. Тилье ни в коей мере не спасается бегством в патриархальную идиллию. Его рассказчик судит свое время бескомпромиссно, подает его в формах резко очерченных, контрастных, нередко гротескных. Бенжамен — выпивоха, бретер, очаровательный бездельник, неунывающий должник — по сути, человек деклассированный.

Однако он и носитель человечности, бессмертный народный характер, выполняющий посреди мира, в котором он существует, роль завета и одновременно примера для будущего.

Автор не только использует содержательные мотивы старых фаблио, но и строит роман по принципу нанизывания отдельных новелл о заглавном герое, его родичах, друзьях и собутыльниках. В этом смысле роман Тилье примыкает скорее к ренессансным, барочным, просветительским традициям, нежели к новым стендалевским или бальзаковским формам.

Но выделение как героя, так и его ближайшего окружения из социальной среды связано уже не столько с традицией, сколько с новым, реалистическим мировосприятием. Тилье осознает зависимость индивида от социального окружения и утверждает ее, так сказать, «от противного». Именно потому, что все его негативные образы (и те, что выступают непосредственно, и те, чьи обобщенные портреты он набрасывает в авторских отступлениях) вылеплены временем, сменой движущихся эпох, писатель чувствует себя как бы вынужденным изъять героев из потока. Пусть это и несколько наивный прием, но по сути своей он в контексте данного романа обусловлен складывающейся системой критического реализма.

Французский реализм существует в первую половину XIX в. как разветвленное, многообразное художественное направление.

185

СТЕНДАЛЬ

Стендаль (настоящее имя — Анри-Мари Бейль) родился в Гренобле в 1783 г. В 1800—1802 гг. служил сублейтенантом в итальянской армии Бонапарта; в 1805—1812 гг. — интендантом; сопровождал императорские войска при их вступлении в Берлин, Вену, в походе на Москву. После падения Наполеона уехал в Италию, где соприкоснулся с движением карбонариев, встречался с Байроном, в 1821 г. вернулся во Францию, а в 1831 г. поселился в качестве французского консула в итальянском городке Чивитавеккья.

Стендаль жил в эпоху великого слома и обновления. На его глазах (а в какой-то мере и при его участии) менялся мир. Классовая структура

186

общества открылась ему не в предреволюционной ее статике, а в борьбе, в момент перехода, перераспределения власти. Он понял, что сознание человека так или иначе зависит от его бытия. Поэтому социально зависимы в его представлении и литература, искусство. Они не могут исходить из абсолютного, неизменного идеала красоты; не могут особенно в XIX в., после того как на них столь решительно повлияла минувшая революция. Такие взгляды Стендаля (в целом характерные и для Бальзака и Мериме) определили метод его творчества.

Как позднее для Бальзака, предшественником, даже учителем для него был Скотт. «Знаменитый романист, — писал он, — совершил революцию во французской литературе», «признаюсь, что я многим обязан произведениям Вальтера Скотта». Но в 1830 г. в статье «Вальтер Скотт и «Принцесса Клевская»» Стендаль, отвечая на вопрос: «...описывать ли одежду героев, пейзаж, среди которого они находятся, черты их лица? Или лучше описывать страсти и различные чувства, волнующие их души?», недвусмысленно отдал предпочтение второму.

Но не следует думать, будто все разногласия со Скоттом и «его подражателями» сводятся к этому: к манере письма, к изобильности или сдержанности описаний. Расхождения лежали глубже и носили принципиальный характер.

Стендаль, поначалу благосклонный к живописцу Давиду, в «Салоне 1824 года», по сути, перечеркнул его школу. «Школа Давида, — писал он, — в состоянии изображать только тела; она решительно неспособна изображать души». Перед нами символ веры реалиста особого склада, нетипичного для XIX в. Ведь Бальзак, например, изображению «вещей», «тел» уделял значительное внимание, стремясь воссоздать осязаемую, материальную поверхность мира, его победоносную, чуть ли не возвышающуюся до поэзии прозу. Никогда — ни раньше, ни позже — непосредственный слепок с общества не мог сказать так много об общественной сущности, как в те годы. Человек был осмыслен реалистами как социальный продукт, и он прежде всего так и подавался: в его социальной функции. А Стендаля привлекает сложнейшая работа сознания. «Я хочу говорить о том, что происходит в глубине души у Моска, герцогини, Клелии», — писал он Бальзаку касательно «Пармского монастыря». Не в меньшей степени, чем других современных ему реалистов, Стендаля заботило общество, внешняя по отношению к герою жизнь, однако он оставлял больше простора для самодеятельности своего героя.

В этом смысле Стендаль как бы обогнал свое время и сам полагал, что его не станут читать и по-настоящему понимать ранее 1880 г. Предвидение сбылось, причем в обеих своих частях. Большинству современников сухая, экономная, логизированная проза Стендаля казалась скучной; ее не разбавленная пейзажами, костюмами, интерьерами густота утомляла, ее порой едва приметная ирония смущала. А потомки всем этим наслаждаются. Реализму XX столетия близко стендалевское представление об индивиде и о формах его отношения с социумом; это представление в некотором роде более «позднее», более изощренное и, главное, более соответствующее сегодняшнему состоянию мира.

Стендаль верил, что его манере письма принадлежит будущее, и в то же время находил свой образец — «Принцессу Клевскую» — в XVII в. И его творчество в самом деле — нечто вроде моста между прошлым и будущим.

Писателя волновала проблема, в его времена еще не слишком явственно проступавшая на фоне недавних блистательных буржуазных побед и даже на фоне постепенно воцарявшейся мещанской пошлости. Эта проблема — утрата личности, усыхание характера, распад индивида — лишь десятилетия спустя обрела в капиталистическом обществе формы, видимые каждому. Стендаль, однако, приглядывался к ней еще в 10-е годы XIX столетия. Утрата самого себя человеком времен Реставрации или Июльской монархии не укрылась, разумеется, и от Бальзака. Он бичевал ее в Люсьене Шардоне или противопоставлял ей титанизм Вотрена; но при всех обстоятельствах оставался как бы внутри своего общества. Стендаль вел себя радикальнее. Он даже гиперболизировал ситуацию: болезнь, казалось ему, охватила целые народы, всю эпоху. Людей цельных, страстных, бескорыстных, непосредственных он находил только в Италии. Болезнь, которую Стендаль наблюдал, — следствие буржуазных отношений, буржуазной цивилизации: не случайно поражены ею самые передовые, самые высокоразвитые нации тогдашней Европы. А отсталая, раздробленная Италия сохранила многое от мощи предков, в частности их необузданные, гордые, импульсивные характеры. Оттого Стендаль так охотно изображал в своих книгах Италию — Италию эпохи Возрождения, где характеры эти существовали в наиболее чистом виде, и Италию первой половины XIX в., в силу ряда исторических причин не утратившую связи с Ренессансом.

Стендалевское «бегство в Италию» — бесспорно, акция в некотором роде романтическая: искать воплощения идеала или разрешения

187

Иллюстрация:

Стендаль

Портрет кисти Зодермака. 1840 г.
Гренобль. Музей Виктора дель Литто

конфликта за пределами непосредственно окружающей действительности типично для романтиков. Но это не было бегством в прошлое. Правда, Стендаль писал, что энергия всех общественных классов «иссякла во Франции после семидесятидвухлетнего царствования Людовика XIV», и даже об «итальянской страсти» у него говорится, что она «начинается в эпоху возрождения общества, в XVI веке, и исчезает — по крайней мере у людей хорошего тона — около 1734 года». Однако, как бы в полном со всем этим противоречии, высказывает он и такую мысль: «Едва ли антиромантики смогут долго держать нас в заблуждении относительно того, чего хочет XIX век. Отличительная черта его — все возрастающая жажда сильных чувств...»

Стендаль столкнулся с той колоссальной человеческой энергией, которая была высвобождена Французской революцией и наполеоновскими войнами. Ему, выученику рационалистического свободомыслия XVIII в., не верилось, что энергия эта полностью поглотилась буржуазным обогащением, буржуазным накопительством и что предсказанное просветителями царство разума и справедливости оказалось на деле олигархией чистогана.

Присущая веку «жажда сильных чувств» вступала, по Стендалю, в столкновение с процветающими обезличенностью, приспособленчеством, низменным расчетом. Наполеон и его соратники в чем-то сродни папам, князьям, кондотьерам итальянского Ренессанса. С приходом Реставрации этот поток жизненной энергии ушел внутрь индивида и тем более требует к себе писательского внимания.

Стендалевские взгляды неординарны, ярки и непоследовательны. Он менялся и спорил с

188

самим собой. Яркий пример — его отношение к Наполеону. Осенью 1799 г. (после переворота 18 брюмера) он приветствовал генерала Бонапарта, а к моменту коронации императора был уже республиканцем и потому отнесся к ней отрицательно. Но энергия, победы, слава Наполеона позднее увлекли Стендаля. Впрочем, отречение и Ватерлоо он принял равнодушно, и лишь ничтожество возвратившихся Бурбонов вновь возвысило в его глазах «маленького капрала». В целом Стендаль (как и многие его современники) любил в Бонапарте республиканского генерала и осуждал самодержца. Однако стендалевский Наполеон не укладывался в эту простую схему. Несводимые к одному знаменателю характеристики — не только плод противоречивости их объекта. Противоречив и сам Стендаль, которому в Бонапарте импонировала страсть — свойство характера, которое он ставил превыше всего. Даже подход к кардинальному политическому вопросу эпохи (монархия или республика?) усложнялся личными, человеческими приверженностями писателя.

Однако в конечном счете определяющими оказывались факторы социальные. Со стендалевскими политическими сомнениями дело обстояло примерно так же, как и с бальзаковским легитимизмом. Феодализм был разбит, к нему не было возврата. И буржуа, торжествующий лавочник теперь воспринимался в качестве главного противника свободы и цельности личности. А упадок аристократии можно было оплакивать, как делал Бальзак, или, по крайней мере, уважать в ней неординарность, ум и дерзкую отвагу, как иногда делал Стендаль.

Вслед за Руссо, но исходя из условий своего исторического момента, он отвергал мелочную, прозаическую, вещную, бескрылую «цивилизацию» и утверждал естественную человеческую «природу». Причем главные ее победы виделись ему не в прошлом, а в будущем.

«Жизнеописания Гайдна, Моцарта и Метастазио» (1814), опубликованные начинающим писателем Анри Бейлем под псевдонимом Луи-Александр-Сезар Бомбе, были сочинением довольно несамостоятельным: автор заимствовал целые страницы у своих предшественников. Показательны лишь жанр и тема этого произведения. Писатель не только начинал как публицист, он создавал жизнеописания, трактаты, воспоминания, мемуары, путевые очерки, статьи, даже своеобразные «путеводители» на протяжении всей жизни и написал книг такого рода значительно больше, чем романов или новеллистических сборников. Одна из причин — чисто экономическая: так Стендаль в течение ряда лет зарабатывал себе на пропитание. Но были и другие причины.

В «Этюде о Бейле» Бальзак датирует начало литературной деятельности автора «Пармского монастыря» 1817 годом. Может быть, «Жизнеописания» не были ему известны, а может быть, он просто не брал их в расчет. Потому что настоящий Стендаль и в самом деле родился в 1817 г., когда он издал две книги: «Историю живописи в Италии» (подписанную криптонимом М. Б. А. А.) и «Рим, Неаполь и Флоренция», на титульном листе которой впервые появилось имя, ставшее гордостью французской литературы: «барон де Стендаль, кавалерийский офицер». Имя это происходит от названия родного города Иоганна Иоахима Винкельмана, с чьей классицистской теорией искусств спорил автор «Истории живописи в Италии», «Рима, Неаполя и Флоренции», «Прогулок по Риму» (1829).

Эти книги — нечто вроде своеобразной «итальянской трилогии» Стендаля. Созданные в разное время и по разным поводам (последняя была заказана в качестве путеводителя), все они имеют целью познакомить читателя с жизнью Италии, с нравами ее обитателей, с ее историей и памятниками архитектуры, скульптуры, живописи. Но это, конечно, не самое в них интересное, тем более что конкретные оценки памятников субъективны или подсказаны временем и по большей части устарели. Важнее та общая концепция, тот совокупный образ страны, о котором говорилось выше. Он слагается из размышлений об искусстве, из зарисовок с натуры, из вкрапленных в текст «новелл» о папах, князьях, сеньорах и художниках. Их психология и характеры подаются как нечто изменчивое, непрестанно формирующееся, обусловленное политической историей, отношениями власти, труда и богатства.

Уже в этих книгах Стендаль выступает как реалист, при этом самобытный, ищущий собственные, непроторенные пути.

«Расин и Шекспир» (1823—1825) — это гимн сочинителю «Гамлета», возвышаемому за счет создателя «Андромахи». От Расина и его новейших эпигонов Стендаля в первую очередь отвращала тирания искусственных, сковывающих творческую инициативу единств места и времени. Шекспир был знаменем романтиков, против классицизма ополчившихся, и Стендаль встал под это знамя. Однако его толкование шекспировского вклада в мировой литературный процесс ближе не к исконно романтическому, а к реалистическому. Но термина «реализм» в 20-е годы XIX в. не существовало, и Стендаль полагал себя романтиком.

Его и в самом деле многое связывало с романтизмом: помимо «бегства в Италию» еще, например, интерес к национальному своеобразию

189

литературы. И все-таки под «романтизмом» Стендаль разумел не столько сумму признаков определенной литературной школы, сколько вечную способность к обновлению, позволяющую служить своему времени. «Романтизм, — писал он, — это искусство давать народам такие литературные произведения, которые при современном состоянии их обычаев и верований могут доставить им наибольшее наслаждение. Классицизм, наоборот, предлагает им литературу, которая доставляла наибольшее наслаждение их прадедам». В этом смысле «романтиками» были не только Шекспир, а и Софокл, и Еврипид, и даже Расин. Иными словами, каждый из этих великих художников некогда соответствовал своей эпохе. И все же между Шекспиром и прочими великими есть различия: в чем ему можно и нужно по сей день подражать — «это способ изучения мира, в котором мы живем...». Он весь — движение и учит движению, изменчивости, непредсказуемой сложности мировосприятия. Этим-то он и близок революционной стендалевской эпохе, ибо «на памяти историка», — говорил Стендаль, — никогда еще ни один народ не испытывал более быстрой и полной перемены в своих нравах и своих развлечениях, чем перемена, происшедшая с 1780 до 1823 года. А нам хотят дать все ту же литературу!»

Отождествляя себя с романтизмом, Стендаль тем не менее не принимал самой ранней и самой характерной его немецкой школы — иенской: в его глазах «Шлегель остается смешным педантом»; да и довольно типичные французские романтики, — такие, как Гюго, — раздражали его выспренностью слога и нагромождением ужасов.

Однако роман «Арманс, или Сцены из жизни парижского салона 1827 года» (1827) явственно зависит от складывавшейся тогда французской романтической традиции — куда явственнее, чем некоторые до него написанные публицистические книги Стендаля.

«Рене, или Следствие страстей» Шатобриана, «Оберман» Сенанкура, «Адольф» Констана, «Коринна, или Италия» де Сталь при всех своих различиях являют собой определенный образец романтического романа. Это романы не исторические, а посвященные современной тематике, но выбирающие из множества мыслимых тем чаще всего одну: неспособность современного человека любить. Позднее Мюссе в своей «Исповеди сына века» (1836) даже увидит в этой неспособности специфическую болезнь эпохи.

«Арманс» не только находится в этом ряду. Сюжет стендалевского романа повторяет образцы совсем уже невыдающиеся — роман герцогини де Дюрас «Оливье» и роман Латуша, носящий то же название. Юный Октав де Маливер страдает от неудовлетворенности жизнью; он предпочитает одиночество, даже мечтает о монастыре. Лишь повинуясь воле матери, он бывает в свете и в одном из салонов знакомится с Арманс Зоиловой, полуфранцуженкой-полурусской, привлекающей своей необычностью — бескорыстием, благородством, пренебрежением к законам высшего общества. Октав и Арманс, поначалу того не замечая, влюбляются друг в друга. Но слишком много препятствий у них на пути. Бедность Арманс еще самое незначительное (тем более что под конец она получает наследство после погибших родственников-декабристов). Хуже — козни врагов, злословие света и беззащитность, ранимость Арманс. Однако главное препятствие — это сам Октав, какая-то его «ужасная тайна»: то ли он не смеет, то ли не может любить. Все завершается трагически: Октав кончает жизнь самоубийством, Арманс удаляется в монастырь.

Первый роман Стендаля не имел никакого успеха. Рецензенты особенно осуждали его за «немецкий и романтический стиль». То он выспрен и экстатичен, то излишне, почти конспективно сух. В обрисовке персонажей преобладает либо черная краска (командор де Субиран), либо белая (Арманс). И все же два по меньшей мере признака заставляют угадывать в этой книге (пусть даже ретроспективно) зрелого Стендаля.

Второе название романа — «Сцены из жизни парижского салона 1827 года». Точное указание на место и время здесь симптоматично. Мы имеем дело именно с Парижем и именно в годы Реставрации.

Возможно, что многое в «Красном и черном» и в «Пармском монастыре» не нашло бы своего завершения, если бы книгам этим не предшествовала такая проба пера, как «Арманс». И тем не менее зрелость «Красного и черного», вышедшего в свет лишь через три с небольшим года после «Арманс», способна удивить.

Стендаль здесь, по словам Горького, поднял «весьма обыденное уголовное преступление на степень историко-философского исследования общественного строя буржуазии в начале XIX века».

Заимствование сюжетов — это особенность Стендаля. Он брал их из чужих романов, как в «Арманс», из судебной хроники, как в «Красном и черном», или из старых итальянских хроник, как в «Пармском монастыре». И его обвиняли в отсутствии воображения. Но причина была в ином: в известном равнодушии к поверхности жизни, к чистым ее фактам, оттесняемым интересом к внутренним сцеплениям причин и следствий, к подоплеке событий, к их обобщающему, типизирующему истолкованию.

190

Иллюстрация:

Стендаль. «Красное и черное»

Титульный лист. Париж. 1831 г.

Судебную хронику Стендаль превратил в «хронику XIX века». Показал провинциальный Верьер, где буржуа Вально соперничает с обуржуазившимся аристократом де Реналем и одерживает над ним победу, потому что еще более нагл, беззастенчив и бесхребетен, чем тот. Показал Париж, аристократический отель маркизов де Ла-Молей, разъедаемое ржавчиной великосветское общество, комедии ультрароялистских заговоров и панический страх перед призраками якобинства. Еще показал он церковь — одну из властительниц тогдашней Франции, — показал как в ее низах, в безансонской семинарии, где улавливаются и растлеваются души тех, кто составит будущую опору господствующей системы, сельских кюре и викариев, так и в верхах, где епископы в лиловых рясах и кружевных стихарях делят тепленькие местечки между своими родичами и единомышленниками. Весь этот мир последних лет Реставрации (действие романа охватывает примерно 1826—1830 гг.) — при всей его острой конфликтности, при всей разобщенности интересов, при всей непоправимой атомизации сознаний — изображен Стендалем как мир единый и цельный, именно как система отношений, причем уже изменившихся и продолжающих меняться в ходе общественного взаимодействия.

Связующее звено — это Жюльен Сорель. И не просто в композиционном смысле (т. е. не только потому, что он живет в верьерском доме де Реналей, учится в семинарии, является секретарем де Ла-Моля и выполняет тайные поручения маркиза). Жюльен Сорель — нечто большее, чем обычный главный герой романа, стягивающий узел интриг и формируемый соприкосновением с различными социальными сферами. Вся сущность современного ему мира как бы воплощается в его индивидуальной судьбе. С этой точки зрения Жюльен Сорель нов и для французской литературы, и для самого Стендаля.

У Октава де Маливера в «Арманс» была «ужасная тайна», есть своя «тайна» и у Жюльена Сореля. Это спрятанный в матрасе портрет Наполеона, который, если бы был обнаружен, повлек бы за собой изгнание из роялистского дома де Реналя, вообще крах всякой карьеры для сына лесопильщика во времена, когда правящим классам ничто не внушало такого ужаса, как пробужденные революцией плебеи. Но насколько же символ этот осязаемее, реальнее маливеровского; причем не только житейски, а и социально, исторически.

Жюльен Сорель — часть той колоссальной человеческой энергии, что была высвобождена 1793 годом и войнами Наполеона. Но он опоздал родиться и существует в условиях безвременья: при Наполеоне Жюльен Сорель мог бы стать генералом, даже пэром Франции, ныне предел его мечтаний — черная сутана.

Впрочем, Жюльен Сорель готов сражаться и за черную сутану. Он жаждет карьеры, денег, а более всего — самоутверждения. И если он не достигает цели, так не от недостатка желания. Все дело в средствах ее достижения.

Казалось бы, почти все удается Жюльену. Он влюбляет в себя г-жу де Реналь; он становится необходимым маркизу де Ла-Молю; он кружит голову его дочери, бежит с нею, становится шевалье и офицером, без пяти минут женихом. Но всякий раз карточный домик рушится, ибо, точно плохой актер, он переигрывает или вовсе выходит из роли. Однако он не плохой актер, он актер из совсем другой пьесы. Ему надо было влюбить в себя г-жу де Реналь, а он сам в нее без памяти влюбился; ему надо было подчинить себе Матильду де Ла-Моль, а он внес в это столько страсти, что почел бы себя

191

несчастным, если бы не добился ее. Он вообще слишком страстен, слишком порывист, слишком честолюбив, слишком горд.

И все же Жюльен — вовсе не излюбленный Стендалем «итальянский характер». Ему недостает не ведающей грехопадения наивной цельности. Он сам — ристалище, арена борьбы между «цивилизацией» и «природой». Он — именно порождение своего времени и зеркало этого времени.

Итак, с одной стороны, Жюльен — типичный современный француз, который разучился быть самим собой, а с другой — личность, индивидуальность, уже не вмещающаяся в границы навязанной роли. Такие личности — залог социального прогресса, в который верил Стендаль; они — при всех своих противоречиях, при всей двойственности — люди будущего.

Быть самим собой Жюльен способен (во всяком случае, поначалу) лишь в сфере сугубо частной — когда приставляет лестницу к окну г-жи де Реналь или Матильды и устремляется в темноту, из которой, быть может, раздастся пистолетный выстрел. А в семинарии он скромно опускает глаза долу; и он послушно отправляется в Англию по делам ультрароялистского заговора де Ла-Моля. Оттого в «Красном и черном» так важны любовные истории Жюльена, так существенна частная его жизнь. И она не могла бы быть вскрыта никакими иными средствами, кроме сопровождающего действие скрупулезного, тончайшего психологического анализа. Он у Стендаля одновременно и анализ социальный. Потому что вне его весь комплекс поведения Жюльена (как, впрочем, и поступки многих других персонажей) оставался бы непостижимым. Ведь их связи со средой непросты, опосредованны, многообразны. Они и сами сложны как индивиды, сложны внутри себя, в себе. Поэтому Стендаль издавна оттачивал психологический анализ на материале самой частной, самой интимной сферы человеческой жизни. Пример тому хотя бы трактат «О любви» (1822). Однако истинным орудием реализма анализ этот стал только в «Красном и черном».

Социальный строй, в конце концов убивший Жюльена, осужден бесповоротно. И бескомпромисснее через самого Жюльена (через органическую неспособность «человека будущего» врасти в новое буржуазное ничтожество), чем в описании соперничества между де Реналем и Вально или в сцене королевского посещения Верьера. Финал романа в этом смысле и его апогей.

Выстрел в церкви не был последней отчаянной попыткой спасти карьеру. Не был он даже актом мести. Стреляя в г-жу де Реналь, Жюльен по-своему признал окончательность своего поражения и одновременно утвердил свою победу над временем и над собой. Он вернул себе свое естество, позволил себе роскошь бесповоротно выйти из роли, швырнуть к ногам противника маску послушания. Он снова любит г-жу де Реналь и все-таки хочет своей смерти, потому что понял, вполне ощутил, что в этом мире нельзя жить, невозможно дышать.








Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 638;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.025 сек.