ГЛАВА 10 КОНТРОЛЬНО-ИЗМЕРИТЕЛЬНЫЕ ПРИСПОСОБЛЕНИЯ КАК СРЕДСТВО УПРАВЛЕНИЯ КАЧЕСТВОМ ПРОДУКЦИИ 11 страница
Правда, и новый порядок издания у нас законов никто не считает идеальным, хотя различные лица и общественные группы недовольны им в силу прямо противоположных друг другу причин. Но все-таки этот новый порядок лучше старого. Если наше народное представительство не удовлетворяет идеалу тех, которые требуют, чтобы всякое народное представительство по своему составу точно отражало относительную силу существующих в самом народе течений и направлений, то оно все-таки дает возможность представителям различных направлений высказываться перед страной и оказывать моральное воздействие в пользу защищаемых ими взглядов. К тому же решающее значение для нашего правопорядка имеет самое создание у нас народного представительства, наделенного законодательными полномочиями; оно означает принципиальное признание у нас правового начала, по которому наше действующее право должно постоянно согласоваться с народным правосознанием. Итак, основные элементы нашего нового порядка издания законов должны были бы, казалось, приводить к росту в русской жизни, т. е. прежде всего в сознании русского правительства и общества, значения и силы закона, а вместе с тем и права как нормы. Но ни для кого теперь не составляет тайны несомненное падение у нас авторитета закона и права за последнее десятилетие. Как бы ни поражало это явление своею неожиданностью, перед нами бесспорный факт. В моральном отношении право и закон теперь еще в меньшей мере, чем прежде, рисуются в представлении наших правящих кругов и значительной части нашего общества в виде нормы, стоящей над всеми личными, частными и групповыми интересами. Напротив, они рассматриваются в последнее время у нас исключительно как предписания, направленные в интересах той или иной группы населения. Конечно, нельзя
ПРИЧИНА И ЦЕЛЬ В ПРАВЕ
[...] Право надо изучать не только как систему норм и понятий, но и как реальное явление. Эта научная задача была впервые выдвинута в первом томе сочинения Р. ф. Иеринга «Цель в праве», со времени появления которого еще не протекло и сорока лет. Взявшись за такую задачу, Р. ф. Иеринг естественно должен был уделить значительную часть своего труда различным психологическим, социально-научным и экономическим исследованиям. Но главное место в этом труде занимает его основная мысль, выраженная в самом заглавии и направляющая весь ход произведенного в нем исследования: право есть явление телеологического порядка, его сущность определяется его целью.
Однако едва этот тезис был выдвинут, как ему был противопоставлен и антитезис. У нас С. А. Муромцев, а в Германии Э. Цительман, спустя лишь год после появления труда Р. ф. Иеринга одновременно и каждый по-своему развил взгляд на право как явление естественного порядка, сущность которого обусловливается определяющими его и действующими в нем причинами.
Итак, задача исследовать право как реальное явление сразу же получила разностороннюю постановку: надо исследовать не только цель, но и причину в праве. Однако эта разносторонняя постановка была дана различными учеными, выступившими со своими идеями в различных странах, отчасти независимо друг от друга, отчасти же в силу чисто диалектического процесса зависимости, приводящей к противопоставлению уже высказанной идеи прямо противоположной ей. Этого одного было бы достаточно для того, чтобы поставленная научная задача не получила должной научной разработки. Но более всего помешало правильной научной разработке этой задачи методологическое несовершенство самой постановки ее.
Если мы прежде всего обратимся к вопросу об исследовании права как явления, обусловленного известными причинами, то мы уже с самого начала должны будем устранить взгляды Э. Цительмана, высказанные по этому поводу, ввиду их полной научной несостоятельности. Тот отдел одной из глав сочинения Э. Цительмана «Ошибка и правовая сделка», который посвящен «юридической каузальности», основан, несомненно, на недоразумении. Э. Цительман рассматривает отношение между нормой и вызываемым ею результатом как отношение между причиной и действием. Правда, он не совсем отождествляет эту юридическую причинность с естественной причинностью, а только устанавливает между ними наиболее близкое родство. Ясно, однако, что Э. Цительман упустил в этом случае из виду коренное различие между должным и необходимым, нормой и законом.
Гораздо ближе к истине был поставлен вопрос об изучении права как явления, обусловленного причинами, С. А. Муромцевым в его сочинении «Определение и основное разделение права». В методологическом отношении особенно важное значение имело в этом случае то обстоятельство, что С. А. Муромцев безусловно противопоставил чисто теоретическое изучение права юридической догматике. Однако задачей чисто научного изучения права он признал исследование причинных соотношений, или законов, ведущих к возникновению и развитию права, а не обусловливающих существо права. Таким образом, он подменил вопрос о существе права вопросом о его происхождении. Неудивительно поэтому, что в конце концов осталась непонятой и его в основе вполне правильная методологическая мысль о необходимости провести строгое разграничение между наукой о праве и юридической догматикой, являющейся лишь прикладным знанием и искусством. Виноваты в этом случае и коренные недостатки в формулировании этого методологического положения, допущенные С. А. Муромцевым, так как он не оттенил с должной определенностью и настойчивостью, что догматическая юриспруденция в качестве технической дисциплины подлежит таюке теоретической разработке, т. е. что и она может быть предметом теории, хотя и научно-технической.
Взгляды С. А. Муромцева на сущность и задачи догматической юриспруденции и послужили главным предметом горячего спора в нашей научной юридической литературе, причем в центре этого спора стоял вопрос о том, какой отдел науки о праве призван исследовать законы правовых явлений. Противники С. А. Муромцева — С. В. Пахман и А. X. Гольмстен — стремились во что бы то ни стало доказать, что догматическая юриспруденция есть наука в полном смысле слова. Чтобы убедить других в этом, оба они считали нужным отстоять тот взгляд, что догматическая юриспруденция по своим методам родственна естествознанию, т. е. что и она исследует и устанавливает законы. С. В. Пахман, защищая свою мысль, сближал юридическую догматику с математикой, следуя в этом случае за Данквартом. А. X. Гольмстен шел еще дальше и формулировал некоторые из законов, открываемых догматической юриспруденцией. Оба они, несомненно, повторяли в различных вариациях ту же ошибку, которую сделал Э. Цительман, когда он развивал свою теорию юридической причинности. Возражая своим противникам, С. А. Муромцев правильно указан на то, что они смешивают законы с принципами; с своей стороны, проанализировав сущность правовых принципов, он установил их отличие от законов в научном смысле.
К сожалению, этот спор, закончившийся довольно неприятной личной полемикой, прямо не привел к полной ясности не только решения, но и постановки вопроса. Этому помешал целый ряд методологических погрешностей и ошибок, допущенных обеими сторонами, от которых в пылу спора ни та, ни другая сторона не хотела отказаться. Но косвенно этот спор расчистил методологическую почву для выработки путей и приемов дальнейшего построения научного знания о праве. Кроме научно правильного исходного положения, выдвинутого С. А. Муромцевым, о методологическом своеобразии догматической юриспруденции, высказанные в этом споре различные соображения о задачах научного познания права дают основание прийти к заключению, что наряду с чисто социологической задачей — исследовать законы возникновения и развития права — существует гораздо более важная научно-теоретическая задача — исследовать тс причинные соотношения, которые обусловливают самое существо права. В дальнейшем, однако, представители социально-научного учения о праве разрабатывали только социологические проблемы о причинах и силах, ведущих к образованию и развитию правовых учреждений. Исследованию этих вопросов посвящены наиболее ценные труды М. М. Ковалевского; это же научное направление отстаивает и Ю. С. Гамбаров.
К праву как явлению естественного порядка, обусловленному известными причинными соотношениями, можно подойти и с другой стороны. Для этого нужно методически правильно поставить исследование его психической природы. Можно было ожидать, что сторонники психологической теории права, которые подвергли резкой критике современные научные направления юриспруденции и поставили своей задачей коренным образом пересмотреть вопрос о методах научного познания права, внесут методологическую ясность в постановку этой проблемы. Но, как мы видели выше, достичь полной методологической ясности в этом вопросе им помешала зависимость их от методов догматической юриспруденции, породившая пристрастие лишь к логическим обобщениям и классификациям. Только в последнее время Л. И. Петражицкий более определенно заговорил о необходимости исследовать «причинные свойства права».[...]
Текст печатается по изд.: Кистяковский Б.А. Социальные науки и право.— М., 1916.— С. 615—623, 645—647, 660—664.
И. В. МИХАЙЛОВСКИЙ
УЧЕНИЕ О ЮРИДИЧЕСКИХ НОРМАХ
[...] Теперь перед нами очень важный вопрос: нужно ли включить в число формальных признаков юридической нормы еще один, а именно принудительность? Другими словами: есть ли принудительность — существенный признак права?
Господствующая теория дает на этот вопрос утвердительный ответ. И надо сказать, что аргументация этой теории очень сильна и что она защищалась и защищается выдающимися философами и юристами. Достаточно назвать такие имена, как Кант, Фихте, как Чичерин.
Против теории принуждения приводились и приводятся нередко аргументы, основанные на недоразумениях. Напр., указывали на то, что человека нельзя силой заставить соблюдать известные правила; что угроза наказанием не всегда может заставить подчиняться юридической норме; что если говорить о принуждении, то и у конвенциональных норм, и даже у нравственных, есть принуждение, и подчас очень чувствительное; что бывает принуждение незаконное и т. п. Все подобные аргументы нисколько не колеблют господствующей теории. Прежде всего, она имеет в виду не всякое принуждение, а принуждение организованное, осуществляемое в порядке и в пределах, указанных законом. Далее, она термин «принуждение» понимает (совершенно правильно) только в двух, точно определенных смыслах: 1) как vis absoluta (физическое принуждение, напр. привод неявившегося обвиняемого) и 2) как vis compulsiva (психическое принуждение, т. е. угроза точно определенным злом на случай нарушения нормы). Наконец, господствующая теория вовсе не утверждает, что угроза наказанием всегда и везде обеспечивает ненарушимость нормы, а только, ссылаясь на факты и на природу человека, учит, что эта угроза в огромном большинстве случаев производит ожидаемый эффект.
Но кроме указанной в предыдущем параграфе аргументации, нисколько не колеблющей господствующей теории, существует другая аргументация, с которой теории надо серьезно считаться.
Едва ли к таким серьезным аргументам можно отнести (кажущийся с первого взгляда очень сильным) аргумент, обвиняющий господствующую теорию в логическом круге: правовая норма есть норма, обеспеченная правовым принуждением, т. е. принуждением, основанным на правовой норме. Этот аргумент очень остроумен, но для теории не опасен. Известный внешний авторитет, в частности — государственная власть, санкционируя юридические нормы, прибегает к угрозе наказанием на случай их нарушения. Никакого логического круга в этом положении нет. Между прочим, здесь надо отметить, что самый факт образования государства, а следовательно и верховной власти, лежит вне сферы права: тут действуют другие силы (об этом см. в учении о происхождении государства и о существе верховной власти). А значит, отпадают данные для логического круга: нельзя говорить, что для определения правового характера нормы надо решить вопрос о правовом характере государственной власти (т. е. законна ли сама власть).
Обратимся теперь к действительно серьезным аргументам против господствующей теории.
Прежде всего, юридическая жизнь дает нам очень много примеров юридических норм, не обеспеченных организованным принуждением. Указывают на обширную область международного права, на массу норм государственного права (в особенности основные, конституционные законы), на многие нормы административного права, даже на некоторые нормы гражданского права (obligationes naturales).
Некоторые представители теории принуждения чересчур упрощают дело, отвечая на эти аргументы, что все только что указанные факты не относятся к праву: ни международное, ни государственное, ни административное право не могут называться правом. Таким образом, эти ученые слишком суживают понятие права. Они находят, что правом можно называть только такие нормы, которыми государственная власть предписывает гражданам определенное поведение.
Прежде всего надо отметить, что сами представители такого слишком узкого понимания права не выдерживают своей точки зрения последовательно: в своих работах они постоянно говорят о разграничении областей частного и публичного права, о различных институтах государственного права, забывая, что их теория, последовательно проведенная, может допустить существование только одного частного права. Очевидно, жизнь сильнее односторонних теорий. Каждая теория должна покрывать собою все соответствующие факты жизни, и только тогда она может быть правильной. А значит, раз нам даны жизнью такие факты, как существование наук международного, государственного, административного права; как правосознание людей, весьма определенно квалифицирующее соответственные явления как правовые; как поведение и государств, и органов власти, и частных лиц, вполне согласное с такой квалификацией, — то выбрасывать их из области права только потому, что они не подходят под теорию, — это прием очень удобный, но совсем не научный. [...]
[...] После всего сказанного в предыдущем отделе не трудно видеть несостоятельность теории, утверждающей, что «право есть форма, в которую облекается экономика»: раз неверна теория интересов вообще, то тем более неверна теория, сводящая все право к одному только интересу, интересу экономическому.
Но так как экономический материализм занимает видное место в истории мысли и так как он заключает в себе некоторые особенности, отличающие его от уже изученных теорий, то мы рассмотрим его отдельно, тем более что это рассмотрение даст нам важный материал для дальнейших построений.
Сущность теории экономического материализма сводится к следующим положениям.
Материальные условия хозяйства (техника) представляют собою основу всей истории, всей социальной жизни. Изменения этой основы совершаются по законам, совершенно независимым от воли людей. Эти изменения обусловливают собою определенные формы производства, а эти формы в свою очередь влекут за собою определенный порядок имущественных отношений (собственность), отношения собственности обусловливают определенное политическое устройство, а это последнее дает в результате идеологию, т. е. общественные формы сознания— религиозные, нравственные, эстетические, юридические, научные и т. д. Все эти изменения происходят путем классовой борьбы, которая таким образом является орудием основного принципа и составляет все содержание истории культуры.
Итак, вся история культуры есть результат экономики, вся жизнь человечества в ее проявлениях политических, социальных, чисто культурных, в религии, науке, искусстве, технике, есть только «надстройка» над экономической основой, надстройка, не имеющая самостоятельного бытия.
Строго научного обоснования теории мы не находим ни у ее творца, К. Маркса, ни у его ближайших сотрудников. Есть лишь догматические положения, ряд отдельных афоризмов и иллюстрации фактами. Огромный авторитет Маркса для его последователей обусловил принятие на веру его основных положений большинством писателей, занимавшихся экономическим материализмом, и определил характер их работ. И, наконец, принятие доктрины в число основных догматов политической партии социал-демократии сделало то, что в вопрос был внесен сильный элемент страсти, чрезвычайно обостривший самый вопрос и. конечно, способствующий только его затемнению, но отнюдь не выяснению.
Обычный прием защитников экономического материализма заключается в ссылке на факты и в утверждении, что эти факты доказывают теорию, т. к. они являются результатом экономики.
И вот огромная масса этих утверждений представляет собою или явные натяжки, или извращение смысла фактов. А так как подобное произвольное обращение с фактами мы видим не только в политических речах и в газетных статьях, но и в научных работах, то мы должны заключить, что авторы их ослеплены предвзятыми мнениями или своими политическими симпатиями.
Возьмем несколько примеров такого произвольного обращения с фактами.
Уже в I томе «Капитала» мы читаем, что для общества товаропроизводителей христианство представляет самую подходящую религию. Это дало толчок для дальнейшего «развития» мысли — и перед нами утверждения Энгельса, что религия есть «маска экономических интересов»; Каутского — что христианство было создано экономическими факторами и прежде всего обеднением народа; Лафарга — что пантеизм и переселение душ Каббалы представляют собою выражение ценности товаров и их обмена; Лориа — что Христос, Сократ, Савонарола пострадали за свои протесты против собственности, что христианство застращивает загробными муками людей, покушающихся на капиталистов; и все это оканчивается вздорной книгой Ф. Лютгенау «Естественная и социальная религия» (1908 г.), где автор объединяет в одно целое все мнения своих предшественников, «вскрывает экономическую основу учения о бессмертии» и заключает положением, что «зависимость религии от общественных сил означает не заблуждение или искажение религии, а самую ее сущность. С нею падет в конце концов и сама религия... Общественные силы, которые господствуют над нами в товаропроизводящем обществе, будут подчинены господству общества. Наши продукты перестанут тогда казаться могущественной, неведомой силой, а с этим исчезнет последняя, неведомая сила, которая теперь еще отражается в религии. Но тогда исчезнет также и само религиозное отражение по той простой причине, что тогда нечего уже будет больше отражать.
Для непредубежденного читателя, для человека, не ослепленного партийными страстями, все это есть какая-то эквилибристика мысли. Для надлежащей оценки таких писаний не надо утлубляться в философию, открывающую глубочайшие корни религии в духе человека. Тут достаточно самого поверхностного анализа приводимых нашими авторами фактов, чтобы увидеть полную непригодность экономического их объяснения. Возьмем, напр., курьезное открытие Лафарга, что переселение душ Каббалы есть выражение обмена товаров и их ценности. Если мы обратимся к истории культуры, то увидим, что в самой седой древности (много тысяч лет до Р. X.), когда существовало простейшее натуральное хозяйство, т. е. без товаров и их обмена, уже существовало учение о перевоплощении. Или возьмем общеизвестные факты, когда и отдельные личности, и общины, и целые народы жертвуют всем своим благосостоянием, даже жизнью, для религии, для тех или иных догматов религии; этого не могло бы быть, если бы религия была «маской их экономических интересов». Гораздо правдоподобнее было бы объяснить различие стиля фортепианных произведений Моцарта и Листа экономическими причинами: во времена Моцарта не было таких фортепианных фабрик, таких усовершенствованных роялей, как при Листе.
Чтобы показать, до чего могут договариваться люди, потерявшие под ногами твердую почву науки и заменившие ее партийными программами, отметим знаменитое открытие одного из марксистов, Люкса («Cabet und der ikarishe Kommunismus», 1894), что наше мышление представляет собою «функцию капиталистической среды». Что эта колоссальнейшая нелепость не есть случайное явление в рассматриваемом направлении, видно хотя бы из книги Каутского «Этика и исторический материализм» (пер. 1906 г.), где мы читаем, что «современное рабочее движение неуклонно стремится к тому, чтобы положить конец делению общества на классы, а вместе с ним и дуалистической философии, философии чистого познания» (стр. 37). А. Менгер в предисловии к своей книге «Новое учение о нравственности» обещает нам «теорию познания с социалистической точки зрения». Скоро, вероятно, появятся социалистическая геометрия, ботаника, логика и др., и мы до сих пор очень заблуждались, когда думали, что никакие экономические причины не могут заставить нас правильно мыслить вопреки логическим законам тождества и противоречия.
Обратимся к фактам в области права. И здесь на каждом шагу мы встречаемся с полной невозможностью объяснить экономикой то или иное явление.
Возьмем законы об обязательном всеобщем начальном обучении. Тут государство, а стало быть, по теории экономического материализма, господствующие, эксплуатирующие классы — действует часто вопреки желаниям «эксплуатируемых», заставляя родителей отдавать детей учиться. Или законы об обязательном оспопрививании, санитарные законы, строительные, относящиеся к путям сообщения и т. п. Где здесь проявление эксплуатации капиталистами рабочего класса? Берем обширную область уголовного права. Неужели законы, воспрещающие убийство, поджоги, неосторожную езду по улицам, злоупотребление властью, лихоимство, оскорбления чести и т. д. и т. д., — неужели все это проявление классовой экономической борьбы? Неужели процессуальные законы (напр. порядок допроса свидетелей) — отражение экономики?
Довольно так поставить вопрос, чтобы каждый непредубежденный человек ответил на них отрицательно. И даже если взять фабричное законодательство, т. е. такую область, где рабочий класс непосредственно заинтересован, то и здесь мы увидим факты, говорящие против рассматриваемой теории (хотя бы тот факт, что в Англии фабричное законодательство возникло в результате деятельности богатых филантропов, у которых побудительными мотивами была вовсе не классовая борьба; рабочие же долго оставались безучастными к агитации в пользу фабричного законодательства).
Если бы государство было действительно только организованным господством капиталистов-эксплуататоров, как утверждает экономический материализм, если бы все право было только формой, в которую облекается экономика, то безусловно невозможны были бы юридические нормы, направленные против интересов капиталистов, или нормы, имеющие целью обеспечить интересы рабочих: невозможно было бы такое явление, как ярко капиталистическая Франция с таким чисто демократическим институтом, как всеобщее голосование. Ясное дело, что хотя государственная власть и может превращаться в орудие экономически господствующего класса при неблагоприятных условиях (демократическая республика, парламентаризм), но она никоим образом не есть отражение экономической силы этого класса, его произведение. Она имеет свое самостоятельное происхождение, самостоятельное основание, позволяющее ей быть независимой от борьбы классов и служить не партийным, а общим интересам.
Можно встретить такое объяснение явлений, указанных в предыдущем параграфе. Государство издает законы и в интересах эксплуатируемых, но это есть компромисс, результат соотношения сил борющихся классов; значит, основа этих законов — экономика.
Что некоторые явления правовой жизни вполне подходят под это объяснение — бесспорно. Но большинство юридических норм никакими натяжками нельзя свести к «форме, в которую облекается экономика». Попробуйте произвести такой опыт над законом, карающим за неосторожную езду на улице или карающим за убийство.
Наконец, если бы право было отражением экономики, надстройкой над нею, то очевидно, что сначала должен образоваться определенный экономический порядок, а потом в результате сложиться соответствующий юридический. Между тем каждый отлично знает, что, напр., институт частной собственности во много раз старше капитализма. И вообще, какой бы то ни было экономический строй может развиться лишь на почве права; а стало быть, право есть начало самостоятельное.
Само собою разумеется, что огромное количество фактов, не объяснимых экономикой, не остались незамеченными защитниками экономического материализма. И вот некоторые из них. не желая говорить явных нелепостей, вроде указанных выше, признают, что существуют и неэкономические причины, влияющие на социальную жизнь, и в частности на право. Но, говорят они, в конце концов, в последней инстанции, если мы доберемся до последней причины, до исторической подпочвы, — то она окажется экономической.
Ни один из представителей экономического материализма не проделал такой операции ни с одним из фактов, да и проделать не мог, так как добраться историческим путем до этой «последней причины» нет никакой возможности. Тем более легко ссылаться на нее и утверждать, что если бы можно было шаг за шагом проследить всю цепь причин данного явления (напр, веры в бессмертие души), то мы получили бы в конце концов причину экономическую. Но тут уже мы входим в область веры, которую доказать нельзя; а вера эта основана на двух «столбах»: 1) так учил Маркс и 2) так учит программа социал-демократии. И выходит, что т. наз. «научный социализм» в противоречие самому себе утверждает метафизику (признает единую первопричину всей истории культуры, первопричину, до которой опытным путем добраться нельзя и которая действует по заложенным в ней законам помимо воли людей). Конечно, это метафизика очень плохая, но все-таки метафизика.
Но хотя экономический материализм не может «научно» доказать своей веры в эту первопричину, противники его могут, не покидая даже «строго научной» почвы, оспаривать такое метафизическое построение. Дело в том, что наука собрала уже много фактов, доказывающих, что и в наиболее отдаленной, первобытной древности источником духовной жизни человека являлась не одна только хозяйственная деятельность, но и другие факторы самостоятельного характера. Между прочим, у Спенсера уже есть богатое собрание фактов из первобытной психологии, доказывающее, что на психику первобытного человека имела огромное влияние окружающая природа с ее явлениями. Такие факты, как болезнь, сон, смерть и т. п.
Итак, экономический материализм не согласен с фактами жизни и уже поэтому не может быть принят.
Но и рассматриваемый в себе самом, чисто теоретически, он обнаруживает ряд крупных недостатков как теория.
Он желает всю общественную жизнь, всю историю культуры вывести из одного начала. Здесь две ошибки. 1) Монизм уместен только в метафизике. Социальная жизнь представляет собою сложнейшую массу разнородных явлений, взаимно обусловленных. Всю эту массу изучает целый ряд специальных наук, в числе которых находится политическая экономия. Эта наука выделяет из всей социальной массы один род явлений, искусственно изолирует его для своих целей и таким образом изучает. Ни история культуры, ни социология не могут исходить в своих исследованиях и выводах из одного какого-нибудь фактора социальной жизни, из одного рода явлений ее: они должны исходить из социальной жизни во всей ее сложности и многообразии. Между тем экономический материализм отожествляет понятия «социальный» и «экономический», когда на самом деле второе понятие есть только часть содержания первого. 2) Вторая ошибка заключается в том, что экономический материализм пытается построить философию истории на данных специальной науки (политическая экономия).
У Маркса в первом томе «Капитала» есть очень назидательные места, где он пишет, что человек влияет на окружающую его природу и изменяет свою собственную природу, развивая дремлющие в ней потенции. Вот каждая из этих правильно подмеченных Марксом «потенций» может при' благоприятных условиях принять преобладающий характер. И уже поэтому нельзя говорить об экономических мотивах ни как о единственном, ни как о главном двигателе человеческой психики. Каждый результат человеческих действий есть как бы равнодействующая в параллелограмме сил, а та «последняя инстанция», о которой нам говорят экономические материалисты, есть человеческая психика во всей ее сложности, со всеми дремлющими в ней потенциями. Ясное дело, что такое упрощение человеческой психики, которое производят представители разбираемой теории (сведение ее к экономическим побуждениям как к основным), есть и недопустимое насилие над фактами, и незнание психологии, и даже недостаточно внимательное отношение к основной книге своего учителя.
В своей главной работе Энгельс говорит, что, когда наступит проектируемый социалистами строй, тогда сразу коренным образом изменится весь характер истории и человеческой деятельности: вместо подчинения объективным, чуждым силам, которые управляли до сих пор всей историей помимо воли человека, сам человек будет управлять этими силами, сам будет сознательно делать историю. Это «прыжок из царства необходимости в царство свободы».
Таким образом допускается чудо: вдруг появляется начало, раньше не существовавшее (и появляется только потому, что уничтожена частная собственность на орудия производства). Но и помимо этих несообразностей здесь заключается самопротиворечие теории. Ведь она утверждает, что социальная жизнь есть продукт экономики, а тут мы читаем, что это только до тех пор, пока существует частная собственность на орудия производства, а следовательно, признается, что социальная жизнь может и не зависеть от экономики.
Превосходную и глубокую оценку экономическому материализму дает
Вл.Соловьев. Совершенно верно указав, что самостоятельность хозяйственной сферы заключается лишь в том, что она есть особое, своеобразное поприще для осуществления единого нравственного закона (а вовсе не в том, что она будто бы имеет свои роковые законы), Соловьев говорит, что общественная безнравственность заключается не в собственности, не в наследстве, не в разделении труда и капитала, а в «плутократии», т. е. в возведении низшей и служебной по существу области — экономической на степень высшей и господствующей и низведении всего остального до значения средства и орудия материальных выгод. Но к этому извращению, только с другой стороны, приводит и социализм. Борьба между двумя враждебными лагерями ведется не из-за содержания принципа, а только из-за объема его осуществления: одних озабочивает материальный интерес капиталистического меньшинства, а других — тоже материальный интерес рабочего большинства. И там, и тут человек берется лишь как экономический деятель. Очевидно, что никакого нравственного преимущества здесь быть не может. При этом социализм проводит принцип материального интереса с большей последовательностью и полнотою, чем противная сторона: ведь плутократия все-таки признает существование других начал, а социализм в своем чистом виде решительно отрицает эти начала. Для него человек есть исключительно только производитель и потребитель и общество человеческое есть только экономический союз. Следовательно, социализм вовсе не есть антитеза, а лишь крайнее выражение, последнее заключение односторонней буржуазной цивилизации. Протест социализма против «эксплуатации» поверхностен, лишен принципиального значения: если мы будем исходить из основного положения, что человек есть прежде всего и больше всего экономический деятель, то ведь очевидно, что в этом качестве нет ничего такого, что по существу должно было бы ограждать человека от эксплуатации. «Обе враждебные стороны обусловливают себя взаимно и не могут выйти из ложного круга, пока не признают и не примут на деле простого и несомненного, но ими забытого положения, что значение человека, и следовательно, и человеческого общества не определяются по существу экономическими отношениями, что человек не есть прежде всего производитель материальных ценностей, а есть нечто гораздо более важное и что, следовательно, и общество также есть нечто большее, чем хозяйственный союз». («Оправдание добра». Сочинения, т. VII, стр. 346 и след.).
Дата добавления: 2014-12-24; просмотров: 1036;