КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 70 страница

Возвращаясь к нашему отечественному дворянину — «лишнему человеку» — приходит­ся констатировать: свое дворянское преимущество — привилегию-свободу — он потерял уже одним тем фактом, что стал «лишним человеком». Его свобода, в отличие от недолгой дворянской свободы поколений «Александрова века», оставалась чисто внутренней, свободой определений и оценок, творческих усилий в сфере мысли и искусства, но уже не свободой образа жизни, подобающего дворянину. «Лишний человек» для мужика, купца или меща­нина был 'странкым и чудаковатым существом, а вовсе не тем барином-аристократом, за которым нужно изо всех сил тянуться и кому нужно подражать как настоящему по праву и достоинству хозяину жизни. Более того, сами «лишние люди» не только не удержались на высоте своего дворянства и аристократизма, но и признали преимущество перед собой так называемого •« народа ».


Нужно сказать, что «народ» — это своеобразно русское понятие и притом очень харак­терное для нашей культуры, начиная с «золотого века». Вообще говоря, народом вправе называться все население данной страны, если оно образует национальную общность. У нас между тем под народом с середины XIX века подразумевается прежде всего, если не исключи­тельно, «простонародье», то есть представители низших сословий и главным образом крестьян­ства. В лице «лишнего человека» дворянство поклонилось в ноги крестьянству и в нем, а не в себе признало русский народ. Этим под сомнение ставились не только петровские рефор­мы, но и вся новоевропейская дворянская культура, которая в творчестве тех же самых «лишних людей» как раз и достигла своего расцвета. Деятели нашего «золотого века» могли усматривать в русском крестьянстве «народ-богоносец» (славянофилы), видеть в крестьянине

«прирожденного социалиста* (А. И. Герцен), восхищаться мудрой простотой его жизни (JI. Н. Толстой), могли, наконец, сострадать русскому крестьянину в его угнетенности, бес­просветной нищете и долготерпении (этот мотив получил широчайшее распространение). Но в любом случае идущее от «лишних людей» народничество русской дворянской культуры отдавало капитулянтством «высокой» культуры перед «низкой». До предела эта тенденция была доведена JI. Н. Толстым. В нем совершенно поразительным образом сочеталась при­надлежность к «высокой» культуре со стремлением к опрощению и возврату в «низовую» культуру. Толстой — это граф, который попытался стать мужиком, и одновременно самый крупный новоевропейский романист, призывавший учиться писать у крестьянских детей.

В нем же наиболее очевиден и Внутренний надлом русского «золотого века». Надлом, кото­рый не помешал необычайной продуктивности русской культуры и в то же время не был ею преодолен.

Царствование Николая I (1825-1855), на которое приходится и появление «лишнего человека», и расцвет русской культуры «золотого века», завершается накануне унизитель­ного военного поражения, которого в России никто не ожидал. С этим поражением остается позади государственное величие империи и вместе с тем начинается оживление обществен­ной жизни, больше не регламентированной мелочной и жесткой опекой Николая I и его чиновников. Казалось бы, в такой ситуации на передний план должны были выйти «лиш­ние люди», многие из них были достаточно молоды, не говоря уже об одаренности. Однако в следующий период «золотого века», который продолжался приблизительно до середины 90-х годов, тон в общественной жизни задают совсем другие силы и деятели. Обыкновенно их именуют революционными демократами и разночинцами. Стоит обратить особое внима­ние на последнее слово. Буквально быть разночинцами и означало принадлежать к различ­ным сословиям. Точнее же, наверное, было бы сказать, что разночинцы находились вне сословий, за счет того, что в их среде сословия перемешались и потеряли свое значение. Они рекрутировались из того же дворянства, естественно, без- и мелкопоместного, духовенства, мещан, военного сословия, были в них представлены и выходцы из крестьян. Внесослов- ность разночинцев в стране с по-прежнему ярко выраженными сословными различиями, где не принадлежать ни к какому сословию было попросту невозможно, была связана прежде всего с позицией в общественной жизни и культуре. Быть разночинцем в той или иной мере означало неприятие существующего строя и всего уклада русской жизни. Неслучайно раз­ночинцев называли еще и нигилистами. Разночинцы-нигилисты жили устремлением ис­ключительно в будущее, «темной старины заветные преданья» мало что говорили их душе. Старшее поколение разночинцев росло еще в николаевское время. И его ненависть к нико­лаевской России, ее властям и самому императору буквально потрясает. Когда в 1855 году девятнадцати летний студент Н. А. Добролюбов написал по поводу Николая I такие строки: «А между тем сколько мелочного самолюбия, сколько жестокости, невежества, эгоизма показал он в последующее время! Ни лист, ни два, а несколько томов можно наполнить рассказами его ужасных, отвратительных деяний. Каждое имя из приближенных к нему людей давно уже сделалось символом низости, грубости, воровства, невежества... Но до­вольно. Нам еще будет много случаев возвратиться к этому ужасному тирану...»,[136]в их тоне и пафосе не было ничего исключительного. Всякая связь между самодержавием и теми, кто в царствование Александра II будет определять умонастроение общества, диктовать ему свои мнения и суждения, была разорвана еще в годы правления Николая I. Недовольство, а самое главное, отчуждение и негодующее неприятие власти в 30-40 годы еще таились под спудом. Либеральное правление Александра II вывело их наружу. Теперь речь шла уже не просто о недовольстве действиями государя. Самодержавие, царская власть осуждались прежде по­тому, что они есть и самим фактом своего существования не дают России свободно дышать.


Разночинцы относились к Александру II также, если не более непримиримо, чем к его отцу. Их отношение к императору ничуть не смягчили действительно серьезные и глубокие рефор­мы: крестьянская, административная, судебная, военная, установление, пускай, и не свободы слова, но все же такой степени гласности, которая даже отдаленно не сопоставима с отноше­нием к печати в предшествовавшее царствование. Все это воспринималось как половинчатые меры, ничего не меняющие в существе российской действительности. Даже злодейское убий­ство Александра II не вызвало среди разночинцев-нигилистов опамятования. Конечно, не все из них приветствовали гибель государя. Но сочувствие к убийцам было распространено ши­роко. Несравненно шире, чем страх за свою родину, которая действиями террористов подтал­кивалась в пучину хаоса. В России как-то незаметно выросло поколение, бесконечно требова­тельное к власти и совсем не отдающее себе отчета в том, как тяжело ей приходиться, с какими неразрешимыми в ближайшей и более отдаленной перспективе противоречиями она сталкивается. В самодержавии видели одно только препятствие на пути прогресса и вовсе не замечали его устроительной деятельности. Непримиримыми разночинцы остались и к импе­ратору Александру U, и его правлению, потому что разночинцам-нигилистам нужна была Россия, созданная заново и по их собственному замыслу. Революционные замыслы разночин­цев-нигилистов не осуществились, но властителями дум нескольких поколений они были. Их власть имела, однако, очень мало общего с русской культурой того времени. Разночинцы были прежде всего идеологами и пропагандистами. Поневоле их рупором становилась литера­турная критика. В пределах критических статей текущих журналов они определяли обще­ственное мнение. Этих статей ждала как манны небесной и с восторгом их прочитывала образованная публика. Между тем, настоящая культурная жизнь осуществлялась вовсе не в трудах идеологов-шестидесятников и их наследников. Безнадежно проиграв разночинцам в сфере идей и умонастроений, в культуре по-прежнему определяющую роль играли «лишние люди* и прямые продолжатели дворянской культуры. В 60-70-е годы, скажем, куда громче звучали имена Чернышевского, Добролюбова и Писарева, чем Тургенева, Достоевского и Тол­стого. Между тем слишком очевидно в данном случае, кто есть кто, за кем не просто прио­ритет, а единственное право представлять «золотой век» русской культуры.

Если в середине XIX века с появлением «лишнего человека» русская культура, так сказать, «отделяется от государства», отчуждается от государственной жизни самодержав­ной России, то начиная с 60-х годов стремительно идет процесс разделения идеологии и куль­туры. Господствующие идеологические течения уже не отчуждены от государства, а непри­миримо враждебны ему. Отчужденность свойственна теперь скорее отношениям между идеологией и культурой. Там же, где они встречались и перекрещивались, культура неиз­менно проигрывала. Удивительно, но почему-то на русской почве революционно-демократи­ческая или разночинно-нигилистическая идеология более всего отразилась на живописи. В результате она приобрела тематическую задонность и поучительность, далеко уводившие ее от собственно живописных задач. В философской мысли господствующие идеологические течения обнаруживали свое влияние не содержательно-тематически, а скорее своими мыс­лительными навыками и приемами. Идеология стремится прежде всего убедить и привлечь на свою сторону, ей чужд настоящий пафос истины, ее непредвзятые, последовательные и трудные поиски. Такие ее особенности невольно заражали и делавшую свои первые шаги русскую философию. Ее бесспорно крупнейший в XIX веке представитель В. Соловьев, к при­меру, рассуждал в своих сочинениях о предметах, достаточно далеких от злобы дня: об отвлеченном и конкретно-целостном знании, о соотношении философии и христианского вероучения, о характере связи между Богом и человеком и т. д. По существу же, он, как правило, оставался оперирующим философским и богословским терминологическим аппа­ратом идеологом-публицистом.

Наверное, самых впечатляющих успехов идеологизация русского общества достигла с фактом появления у нас интеллигенции. С конца XIX века интеллигенцией в России стали называть представителей ее образованного слоя: ученых, учителей, врачей, литераторов, инженеров и т. д. Очень показательно, что несмотря на свои западные корни, слово «интелли­генция» приобрело на русской почве свое исключительно русское значение. Запад интеллиген­ции в нашем смысле не знал или почти не знал. Потому именно, что у нас под интеллигентом понимался вовсе не интеллектуал или человек с высшим образованием как таковой. С при­надлежностью к интеллигенции связывались еще и так называемая идейность, наличие ка­ких-то возвышенных и при этом не имеющих отношения к религии убеждений. Они обяза­тельно должны были быть прогрессивными, устремленными в светлое будущее и в той или иной степени не приемлющими настоящее. Последнее подлежит преобразованию в соответ­ствии с убеждениями интеллигента. В такого рода преобразовании интеллигент обязательно ощущает себя избранником, солью своей земли. Иногда он готов поклониться и народной правде, и опроститься в ее духе так, как он его понимает. Что напрочь исключено для интеллигента или по крайней мере внутренне ему чуждо, так это поддержка государства и власти. Как минимум, он должен находиться в оппозиции к государству. Самодержавие и государственный аппарат для интеллигента более или менее враждебен. Но он не укоренен и в повседневной общественной и хозяйственной жизни, протекающей вне государства. Ин­теллигент готов не столько служить, сколько перестраивать, а еще лучше проектировать строительство. Поскольку подобное далеко не всегда удается, то он воспринимает свое теку­щее существование как лишенную настйящего смысла рутину, непреодолимую косность рус­ской жизни. Вплоть до культурной катастрофы 1917 года интеллигенция оставалась пита­тельной средой и носителем революционной в своих основаниях идеологии, сознавая себя наследницей разночинцев-нигилистов 60-х годов.

Появление интеллигенции в России стало следствием ее сближения с Западом, вестер­низации русской культуры и вместе с тем того, что Россия так и не стала западной страной в том смысле, в каком западными странами являются Англия, Франция, Германия или Италия. Нерастворимость России в Западе можно трактовать как ее отсталость, можно в этом видеть некоторую инаковость российской западности по отношению к остальному Западу. В любом случае определенная дистанция между Россией и Западом несомненна. Самое же существенное для появления и существования интеллигенции состоит в том, что несовпаде­ние России и Запада обнаруживается и внутри русской культуры: в ней есть собственно Запад и собственно Россия. Ну, скажем, образование и наука не могли быть ничем иным, как чисто западным явлением. Ни в гуманитарных, ни тем более в точных и естественных науках русская школа и университет ничего не могли предложить учащимся, кроме изуче­ния тех же наук и приобретения тех же знаний, что и на Западе. А вот отношения между людьми, способ ведения хозяйства, государственное устройство и t. д. в России существенно отлНчались от западных. В учебных заведениях у нас образовывали людей, как это только и возможно, на западный лад, жизнь, однако, им приходилось выстраивать в стране, слишком своеобразно западной и в то же время не создавшей образования в соответствии со своим своеобразием. Такой разрыв делает массовым явлением отстраненность от собственной стра­ны, ее восприятие, в котором первенствуют критика и отрицание. У русского дворянства вплоть до появления «лишних людей* получение западного образования уравновешивалось сознанием своей причастности стране в качестве некоторого деятельно образующего и выра­жающего страну начала. Напомним разобранный в предшествующей главе разговор между княгиней Дашковой и князем Кауницем. В этом разговоре княгиня не просто демонстрирует свою неосведомленность касательно русской истории, для нее в то же время органична аристо­кратическая гордость за свою страну. Как бы Дашкова не заблуждалась в критике или превознесении России, отречение и отстраненность от нее для княгини невозможны. Россия и она сама в сознании Дашковой совпадают. У нее едино именно то, что для русского интеллигента, как он оформился в царствование Александра И, противопоставлено. Не то чтобы он не считал себя русским. Не просто считал, но и относился к себе как к соли русской земли. Но интеллигент воспринимал себя не укорененным в жизни своей страны. Как образованный человек, он родом из Запада, а может быть, и вообще ниоткуда. Главное, что интеллигент держал в уме — это то, что прошлое и настоящее России сами по себе, а он — сам по себе, по отношению к ним обязательна дистанция критически мыслящей личности. Если за что и отвечающей, так это только за неспособность воплотить свои возвы­шенные идеалы в жизнь. Воплощаемое же интеллигент своим признать не готов. Каждый раз оно подлежит критике и отстранению.

Глава 7

КУЛЬТУРА ПЕТЕРБУРГСКОЙ РОССИИ КОНЕЦ XIX — НАЧАЛО XX ВЕКОВ

Словосочетанием «серебряный век» принято обозначать последний период культуры петербургской России. Само по себе оно указует на некоторую нисходящую ступень разви­тия явления. Очевидно, что серебро — не золото, что оно менее драгоценный металл и, соответственно, и серебряному веку культуры далеко до золотого. Подобного рода логика применительно к русской культуре последних 20-25 лет Петербургского периода, как мини­мум, нуждается в корректировке. Конечно, достоинство классики, центральной эпохи рус­ской культуры XVIII — начала XX века принадлежит «золотому веку», но и у «серебряного века* были свои преимущества перед предшественником. Во-первых, это преимущество боль­шей утонченности и изощренности. Русская культура шире и глубже осваивает собственную и западную культурную традицию, свободно ощущает себя в ней, ей становятся внятными новые, ранее недоступные смыслы. Так, «серебряный век» вновь открывает для себя нахо­дившуюся в пренебрежении и забвении у «золотого века» русскую культуру XVIII века. Именно с подачи деятелей «серебряного века» в кругозор образованного человека вошли творения таких больших художников, как Рокотов, Левицкий и Боровиковский, перестал быть только архаичным Державин и т. д. Лишь с наступлением «серебряного века» русской культуре начинает приоткрываться культура Киевской и Московской Руси. Их архитекту­ра, иконопись, прикладное искусство перестают быть чем-то неведомым и чуждым. Второе преимущество «серебряного века» перед «золотым» состоит в том, что он выразил себя пол­нее и шире, чем его предшественник, в различных областях культуры. Если вершина «золо­того века» — русская словесность, и прежде всего роман, тогда как все остальное в русской культуре, как бы оно ни было значительно, имеет почти исключительно национальное, а не всеевропейское и всемирное значение, то применительно к «серебряному веку» практически невозможно отдать приоритет какой-нибудь одной сфере в русской культуре. По-прежнему остается очень высоким уровень художественной литературы, правда, теперь ее достижения имеют отношение прежде всего к поэзии. Наряду с литературой бурный расцвет переживает драматический и музыкальный театр. Русский театр начала XX века — безусловно явление общеевропейского и общемирового масштаба. Свою некоторую провинциальность преодоле­вает изобразительное искусство, и в частности живопись. В отличие от перечисленных н ря­да других областей культуры русская религиозно-философская мысль «серебряного века» не вышла на европейский уровень. Она сохранила узконациональное значение, так как ее связь с западной философской мыслью оставалась односторонней зависимостью русских мыс­лителей от своих западных учителей. И все-таки в русской религиозно-философской мысли в начале XX века произошел качественный сдвиг и преобразование. Несмотря на продолжаю­щееся западное влияние, она обрела свою устойчивую тематическую направленность, внутри


Il
6'
llli
2 5
!<
a ►? «и О

-

нее возникла преемственность в разработке философских проблем. Иными словами, рус­ская религиозно-философская мысль «серебряного века» приобрела ранее недостававшую ей способность развития на собственных основаниях. Наконец, третье преимущество «сереб­ряного века* состояло в невиданной ранее в русской культуре интенсивности творческой жизни. «Золотой век» при всех своих достоинствах отличался тем, что в нем существовало очень резко выраженное несоответствие между великими достижениями в данной обла­сти культуры и всем остальным, создаваемым в ней. Скажем, в поэзии между произведе­ниями Пушкина, Тютчева, Лермонтова, Баратынского, Фета и всем остальным, созданным другими поэтами, — дистанция огромного размера. Если бы не перечисленные поэты, то ни о каком «золотом веке» в русской поэзии заподозрить невозможно. Такого же разрыва между «вершинами» и «средним уровнем» «серебряный век» не знал. Разумеется, и в нем далеко не все равноценно. Но, обратившись к той же поэзии с целью указать на ее «верши­ны», мы обнаружим, что их гораздо больше, чем в «золотом веке». Среди них: А. Блок,

A. Белый, И. Анненский, В. Хлебников, В. Маяковский, Б. Пастернак, О. Мандельштам, М. Цветаева, А. Ахматова, Ф. Сологуб. Я перечислил десять крупнейших поэтов, понятно, что мой список приблизительный, менее всего претендующий на полноту. И не только пото­му, что в него могут быть с приблизительно равным правом включены еще и Г. Иванов или

B. Ходасевич. Если мы даже и расширим его, все равно «вершины» будут окружены поэ­тическим ландшафтом, не многим и не резко уступающим им в высоте. Куда, например, — к «вершинам» или к «среднему» уровню — отнести Н. Гумилева, В. Иванова, Э. Багрицко­го, Н. Заболоцкого, К. Бальмонта, Н. Клюева и т. д.? Вряд ли на подобный вопрос можно ответить однозначно. Потому именно, что поэзия и далеко не только поэзия «серебряного века» — это какой-то небывалый взрыв творческой энергии, когда творцы первого ряда настолько многочисленны, что называть их великими и гениальными не приходится лишь потому, что эти эпитеты в принципе не допускают широкого употребления, стираясь и деваль­вируясь от этого.

Необыкновенная и даже небывалая творческая продуктивность «серебряного века» стран­ным образом оставляла его бессильным перед миром политики и идеологии. В этом отноше­нии культура Петербургского периода завершается в ситуации, прямо противоположной тому, что имело место в его начале. Весь XVIII век русская культура в той мере, в которой она была новоевропейской, самым тесным образом была связана с императорским двором и властью. Вначале она насаждалась сверху, потом становилась все более органичной, но и в этом случае ни о какой ее автономии и, тем более, отчужденности от государства не могло быть и речи. Теперь, к началу XX века, русская культура приносит изобильные и раз­нообразные плоды исходившей от самодержавия ее переориентации на Запад, и в то же время она оказывается в положении пребывания в башне из слоновой кости. Культура «сереб­ряного века» чужда государственным интересам России, безразлична или враждебна к само­державию, заложившему ее отдаленные предпосылки. Конечно же, речь идет вовсе не о ка­ком-то отсутствии у деятелей «серебряного века» русского патриотизма, озабоченности судьбой России. Другое дело, что те, кто создавал «серебряный век», были прямыми потомками и наследниками «лишних людей» николаевского царствования. Теперь они вовсе не ощуща­ли себя «лишними людьми», скорее таковыми в их глазах выглядели государь и представи­тели власти в Российской империи. На них смотрели как на некоторое архаическое, не отвечающее духу времени явление. Но, с другой стороны, как и когда-то настоящие «лиш­ние люди», деятели «серебряного века» как естественное и единственно возможное восприни­мали свое положение людей, от которых в историческом пути России нйчего не зависит. Своим творчеством они этот путь не определяли и не осуществляли. Между тем почва уходи­ла у них из-под ног, так же как и у российского имперского государства. Россия шла к революционной катастрофе, которую равно не могли предотвратить ни культура «серебряно­го века», ни самодержавное государство. Перспектива была за наследниками нигилистов-
разночинцев о их кавыками политической борьбы и идеологической обработки широких слоев общества.

Очень характерно, что первое поколение творцов «серебряного века» называли декаден­тами. Декаданс — ото упадок и упадничество в культуре, ощущение надвигающегося ее конца. Такому ощущению не чужды были многие деятели «серебряного века», которые не принадлежали к декадентам. Для них так или иначе было характерно восприятие русской жизни как неподвластной никаким оформляющим и устрояющим ее усилиям. Культура в этом случае превращалась в глазах деятелей «серебряного века» в нечто уязвимое и эфемерное, бессильное подчинить и растворить в себе жизненную стихию. Опять-таки перед нами ситуа­ция, прямо противоположная первому веку Петербургского периода. Тогда культура была уверенно созидательна. Она посягнула на такое непомерное дело, как создание Петербурга, города культуры по преимуществу. В нем природная стихия укрощена, а главное, преобразо­вана в культуру. По выражению упомянутого уже О. Мандельштама, Петербург-Петрополь — «воды и неба брат». Иными словами, он связан и с водной стихией и с космически устрояю­щим началом неба. С наступлением «серебряного века» в восприятии Петербурга резко пре­обладают черты его нереальности и призрачности. Как будто подвергаются сомнению итоги двух столетий преобразующих природу усилий культуры. На них смотрят как на не оконча­тельные и подлежащие отмене какой-то неведомой и страшной силой.

Начинался «серебряный век» в самом конце XIX столетия резкой переориентацией русской культуры. Это не был прямой переход от «золота» классицизма к «серебру» после­дующего периода. Нужно отдавать себе отчет в том, что к концу XIX века заканчивается деятельность почти всех крупнейших представителей «золотого века». Так, в литературе исключение составляет А. П. Чехов. Такая же вершина русской литературы, как JI. Н. Тол­стой, к концу века отходит от собственно литературного творчества или же создает произве­дения, позволяющие заподозрить, что он пережил себя. Ситуацию в культуре конца XIX века определяли величины второго и третьего ряда. В их творчестве были явственно ощутимы черты упадка и разложения того, что составило славу «золотого века». Очень сильно сказы­валась в русской культуре идущая от разночинцев-шестидесятников идеологизация культу­ры, от нее требовалось служение общественной пользе, насущным социальным вопросам. По-прежнему тон в культуре задавала литературная критика, которая в строгом смысле слова вовсе не была литературной. Начинаясь еще с В. Г. Белинского и далее в лице Н. А. Доб­ролюбова, Н. Г. Чернышевского, Д. И Писарева, она не столько разбирала и оценивала художественные произведения, сколько на материале текущей литературы занималась обще­ственными вопросами, была явлением скорее общественной мысли, чем литературного про­цесса. В 60-е годы литературная критика в условиях, пускай и ослабленной, но цензуры, умудрялась стоять на позициях революционного неприятия действительности. К концу века революционаризм сменила более умеренная вера в прогресс и призывы к совершенствова­нию общественного устроения. Однако в русской культуре сполна продолжало сказываться воздействие на нее идеологии, или, в терминологии той эпохи, «идейности*.

Вообще говоря, в секулярной культуре обязательно должны присутствовать интеллек­туальный и художественный пласты. И если последний из них представляет искусство, то первый в высшем его выражении есть философия. В России же, стране, не имевшей на протяжении столетий философской традиции, не создавшей ее и за два века Петербургского периода, филоософия с 30-х годов XIX века была замещена литературной критикой, по существу же — насквозь идеологизированной общественной мыслью. Литературная крити­ка живет интересами дня, она вся в борьбе партий и течений. В результате ей в принципе по возможностям осмысление явлений, имеющее значение только для современников. Строго говоря оно является не столько мыслью, сколько умонастроением, исчезающим вместе с по­родившей его злобой дня. Самый талантливый из русских литературных критиков — Белин­ский еще имел достаточное чутье, чтобы отдать должное некоторым из великих писателей


«золотого века». Его преемники, даже восхвалявшие классиков «золотого века», слишком часто действовали подобно М. Е. Салтыкову-Щедрину. У него после разбора крупнейшего из русских романов «Войны и мира» только и нашлось похвалы Л. Н. Толстому в таких словах: «А вот так называемое высшее общество граф лихо прохватил». Слишком очевидно, что подобные похвалы ничем не лучше, а скорее всего, и опаснее, любой хулы. Они нивели­руют великие творения до уровня интересов дня, очень наглядно демонстрируя этим полное несоответствие интеллектуальной и художественной составляющих культуры, то до какой степени первая из них уступает второй.

Отмеченное противоречие в русской культуре к концу XIX века, в частности, выража­лось в том, что она создавалась как бы в неведении о себе. Совершенно неясными оставались масштабы скажем, Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского. Почитаешь раэборы их сочинений критиками от Д. И. Писарева до Н. К. Михайловского, и окажется, что это крупные худож­ники, но мало ли их в русской литературе. И уже совсем не возникнет подозрения о том, что если у немцев есть И. В. Гете, у англичан — В. Шекспир, а у итальянцев — Данте Алигьери, то у русских — Толстой и Достоевский. Все здесь ставит на свои места только «серебряный век». И в первую очередь за счет того, что его представители пытались не идеологизировать по поводу произведений Толстого и Достоевского, а быть в отношении к ним философичны­ми. Не увидеть в них злобу дня с его заботами и увлечениями, а ввести великих художников во всемирно-исторический контекст. Чтобы ощутить всю разительную разницу между «сереб­ряным веком» и предшествующим ему периодом, достаточно обратиться к книгам В. В. Ро­занова «Легенда о великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского» и Д. С. Мережковского «Л. Тол­стой и Достоевский». В них следа не осталось от журнальной полемики по текущим вопросам. Но зато появилось ранее немыслимое рассмотрение религиозных исканий двух великих художников в качестве важнейшего момента литературного творчества. К книгам Розанова и Мережковского предъявлялось множество претензий по части их философичности, глуби­ны и последовательности мысли. Несомненным остается одно: с литературной критикой, а значит, и с идеологией разночинцев-нигилистов, определявших собой интеллектуальную составляющую русской культуры, было покончено. В этом прямая заслуга «серебряного века».

Правда, у этой заслуги есть и своя оборотная сторона. На смену утилитарному и обще­ственному духу разночинцев-нигилистов у их последователей в русской культуре вовсе не пришел глубокий и вместе с тем трезвый интеллектуализм, выражающий себя в науке и фи­лософии. Плоское и внутренне страшно бедное мировоззрение шестидесятников, в своей основе сохранившееся в качестве господствующего вплоть до «серебряного века», сменилось с его наступлением неопределенно-мистическим умонастроением. Теперь преобладали рели­гиозные искания вне обретения Бога, увлечение оккультизмом, попытки подойти к художе­ственному творчеству как мистическому действию и т. п. В целом для «серебряного века* характерно понимание ограниченности и тупиков секулярной культуры. Он жаждал обнов­ления на религиозной почве. В этом отношении русский «серебряный век* обнаруживает существенное сходство со своим отдаленным предшественником — романтизмом. Точно так же как некогда романтики, творцы «серебряного века» были устремлены к Богу, предвари­тельно потеряв всякую живую связь с Ним. Они в очередной раз стремились обрести Бога, при этом не понимая, какие пути для этого приемлемы, а какие заказаны. Практически все крупные художники и мыслители той эпохи подписались бы под словами одного из своих видных представителей Л. Шестова, которыми он заключил одну из своих книг: «Нужно искать Бога». Но очень немногих из них поиск привел к обретению. Вслед за романтиками деятели «серебряного века» были заворожены тем таинственным «неясным и нерешенным», что им преподносила жизнь. Таинственное даже специально культивировалось и форсирова­лось. Оно влекло как таковое, при этом было не так уж важно, видели в нем божественное или демоническое. Метафора «серебряный век» применительно к культуре конца XIX —








Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 376;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.012 сек.