КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 69 страница

Конечно, дуэль содержит в себе момент жестокости и безответственной игры своей и чу­жой жизнью. Но, скажем, в ситуации начала XIX века она уравновешивается моментом полной внутренней независимости человека, живущего на грани всегда возможного поедин­ка. Тот, кто всегда готов на дуэль, в частности, преодолевает в себе застарелый русский комплекс ребенка или вечного недоросля, у которого всегда есть благодетели и милостивцы, от непосредственного начальника по службе до государя императора, и без которых на жиз­ненном поприще шагу ступить невозможно. Неслучайно дуэльная ситуация начала XIX века возникала не только между равными по положению дворянами, но и между ними и выше­стоящими лицами. Самое же поразительное и немыслимое для XVIII века состоит в том, что на грани дуэли в «Александров век» оказывались лица императорской фамилии и даже сам государь. Ввиду чрезвычайной деликатности и даже скандальности подобных ситуаций их старались замять и замолчать, поэтому сохранившиеся сведения о них не обладают достоин­ством абсолютной достоверности. Однако здесь важны и слухи, и разговоры, все равно они создавали определенную, немыслимую ранее атмосферу. Одна из такого рода проблематич­ных, не вполне достоверных, но и не исключающихся дуэльных ситуаций имеет отношение к М. С. Лунину. Будущий декабрист Лунин при всей своей человеческой незаурядности был достаточно характерной фигурой эпохи. По пушкинскому определению, «друг Марса, Вакха и Венеры» был замешан не в одной дуэльной истории. Самая же колоритная из них имеет касательство, помимо Лунина, еще и к великому князю Константину Павловичу. Вот как она описана в «Записках декабриста» барона А. Е. Розена:

«Когда великий князь Константин Павлович в минуту строптивости своей молодости, на полковом учении, с поднятым палашом наскочил на поручика Кошкуля, чтобы рубить его, тот, отпарировав, отклонил удар, вышиб палаш из рук князя и сказал: «Не извольте горячиться». Ученье было прекращено, чрез несколько часов адъютант князя приехал за Кошкулем и повёз в Мраморный дворец. Кошкуль ожидал суда и приговора, как вдруг отворяется дверь, выходит Константин Павлович с распростертыми объятиями, обнимает Кошкуля, целует его и благодарит, что он спас его честь, говоря: «Что сказал бы государь и что подумала бы вся армия, если бы я на ученье во фронте изрубил бы своего офицера?..» Когда великий князь извинился перед обществом офицеров всей кирасирской бригады, то рыцарски объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение; на это предложение откликнулся М. С. Лунин: «От такой чести никто не может отказаться!». 28

Разумеется, никакой дуэли между Луниным и Константином Павловичем не было и быть не могло. В ее возможность играли и Лунин, и Константин Павлович. Насколько важно, между тем, что подобная «игра» в начале XIX века стала реальностью. Ведь совсем еще молодой кавалергардский офицер и наследник российского престола своей готовностью к дуэ­ли уравнивались друг с другом. Понятно, что не о социальном равенстве здесь идет речь. В этом отношении ничего не менялось. Лунин оставался в самом низу табели о рангах, Константин Павлович — на самом верху. Равными они становились в качестве суверенных личностей со своим неотъемлемым от них человеческим достоинством и честью. Этот мо­мент проявился уже в столкновении поручика Кошкуля с наследником-цесаревичем. Го­товый подчиняться любым приказам своего августейшего командира, он не допустил одно­го — поползновения на свою честь. И, надо отдать должное Константину Павловичу, он в свою очередь готов признать права Кошкуля на честь и достоинство. Отсюда его извине­ния перед офицерами кирасирской бригады. Не признав в Кошкуле человека чести, посягая на нее своим, неизвестно, смертоносным ли, но во всяком случае, унижающим ударом, Константин Павлович неизбежно потерял бы лицо, нанес непоправимый урон своей чести

в

и достоинству. Они ему инутренне необходимы, так же как и простому офицеру и дворянину. Характерно, что и принятие вызова на дуэль Луниным не рассорило его с великим князем. Напротив, оно сблизило их на долгие годы вперед. Ведь Константин Павлович не менее, чем Лунин, выигрывал в своем и чужом мнении от вызова на дуэль.

Царственный брат Константина Александр Павлович никогда на дуэли не дрался, вызо­вов не посылал и не принимал. Но и в его жизни был эцизод, когда, раздосадованный политической игрой на Венском конгрессе 1815 года главы австрийской делегации князя Меттерниха, он заговаривал о возможной дуэли между ним и Меттериихом. Опять-таки, речь не о возможности подобного поединка, а о самоощущении Александра Павловича. В нем и следа не осталось от восприятия себя царём-батюшкой, отцом подданных-детушек. Нача­ло царствования Александра I отстоит от окончания правления Екатерины 11 всего-то на неполных пять лет. Атмосфера же его совсем иная. Государь-император видит теперь себя не только помазанником Божиим, но и первым дворянином империи. А это значит — пер­вым среди равных ему в аспекте чести и достоинства, внутренней свободы и независимости благородных людей. Отмеченным коренным изменениям в культуре легко противопоста­вить жесткость и произвол императорской власти, обилие примеров низкопоклонства, лести и угодничества вышестоящих перед нижестоящими, которым совсем не чужд был и импера­торский двор. Подобного рода явлений в «Александров век», может быть, было не меньше, чем в предшествующую екатерининскую эпоху. И все-таки льстящие и угодничающие, вер­шащие произвол и унижающие человеческое достоинство теперь несравненно чаще ведали, что творили. Атмосфера в русской культуре изменилась. Появление в ней нового типа лично­сти, точнее же, личности как таковой, сразу же сказалось и на характере деятельности так называемых творцов культуры.

Весь XVIII век русская культура носила придворный характер, концентрируясь вокруг двора. Придворными были изобразительное искусство и словесность, архитектура, наука, об­разование. Практически все крупные деятели перечисленных областей просто-напросто зани­мали более или менее (часто, кстати говоря, «менее») почетные должности в государственном аппарате и при дворе. В результате лица творческих профессий ставились в подчиненное, нередко зависимое от прихотей начальства положение. Их воспринимали как мелких и сред­них чиновников, целиком зависимых от своих «милостивцев». Деятельность ни в одной из областей культуры XVin века не была настолько почетной, чтобы хоть как-то сравниться с военной и государственно-административной службой. Соответственно, и деятели искусства, словесности, просвещения, науки, как правило, не были выходцами из знатных и богатых кругов. Новая дворянская культура чаще всего пользовалась услугами лиц низших сословий. К XIX веку ситуация начинает радикально меняться, по крайней мере в литературе. Крупные ^итераторы первой четверти века почти исключительно дворяне. Чаще всего среднепомест­ные, то есть не очень богатые, но и не настолько бедные, чтобы видеть в литературном труде средство к существованию. Среди них — Н. М. Карамзин, В. А. Жуковский, К. Д. Батюшков,

А. С. Грибоедов, П. А. Вяземский, А. И. Дельвиг и множество других. С приходом в русскую культуру дворянина, помещика и барина она на весь «золотой век» вперед приобретает неко­торые неизменно устойчивые черты. Среди них не просто внутренняя независимость худож­ника, но и ощущение какого-то естественного и само собой разумеющегося права на свой взгляд на мир. Художник, барин и помещик никому ц ничему не служит-и не хочет служить. Между тем в его восприятии мира и самого себя и следа нет сословной узости и корысти. Он человек как таковой, соотнесенный с миром как таковым, его свобода — в непредвзятости и неуязвленносги. Литератор-барин уже не ребенок, сын царя-батюшки и Руси-матушки. В своей взрослости он как бы сама Россия. Если он и ее сын, то взрослый. Воля и ответственность взрослого сына и теплота связи с матерью Росрией присутствуют одновременно.

Как это хорошо известно, первая четверть XIX века, связанная с царствованием Алек­сандра I, завершается восстанием декабристов. Непосредственно его спровоцировало между­


царствие, смерть одного монарха и затяжка с воцарением другого. По форме восстание декаб­ристов было не первой в русской истории Петербургского периода попыткой государственного переворота. Впоследствии его рассматривали как начало революционного движения в Рос­сии. Согласно схематике, которую вдалбливали в головы учеников и студентов в советское время, декабризм был одним из трех этапов освободительной борьбы наряду с революцион­но-демократическим и пролетарским. Однако даже самое поверхностное сопоставление декаб­ристов с народниками и, тем более, большевиками показывает, как мало между ними обще­го. Видимо, никто не станет отрицать, что декабристы отличаются от последующих поколений революционеров тем, что на их фоне они были революционерами никудышными. Никакой критики с позиций настоящей революционности не выдерживают принципы построения и система организации декабристских обществ, конкретная программа их действий, а уж ее осуществление представляет собой прямо-таки пример того, как революционерам действо­вать не подобает. Действительно, странное впечатление полной беспомощности оставляют и многочасовое стояние мятежников из Северного общества с поднятыми ими частями на Се­натской площади, и недолгий поход-метание членов Южного общества во главе Чернигов­ского полка на юге России. Революционеров из декабристов не получилось. Но основное их преимущество перед всякими народниками, эсерами и большевиками состояло в том, что движение декабристов принадлежало русской культуре, было ее противоречивым и трагиче­ским проявлением. В отличие от своих преемников на революционном поприще, декабризм нес в себе позитивное начало. Декабристы не только стремились к разрушению того, что было для них неприемлемым в русской жизни, и не только создавали проекты грядущих преобразований, но и осуществляли собой то настоящее, которое благодаря декабристам становилось духовно насыщеннее и значительнее. С ними в русской культуре связана тема необыкновенной пронзительности и силы. Кратко и точно эту тему сформулировать непросто. Во всяком случае она имеет касательство к обостренному чувству ответственности за свою страну и готовности на жертвенность и самоотречение людей, вовсе не обделенных или нахо­дящихся на обочине жизни. Как раз наоборот, среди декабристов немало было представите­лей знатных и богатых фамилий, тех, кто составлял «золотую молодежь» русского дворян­ства и мог рассчитывать на блестящую карьеру. Почему-то именно эти люди затевали вооруженный переворот, который должен был отменить их преимущества и привилегии, лишить аристократического блеска существование заговорщиков.

Конечно, к вооруженному выступлению декабристов толкало стремление изменить су­ществующий строй. Именно поэтому они были революционерами. Но обыкновенно револю­ционеры действуют по правилу «нам нечего терять, кроме своих цепей» или того, что они принимают за свои цепи. В нашем случае революционерам было что терять. Это обстоятель­ство выводит их за пределы революционаризма, делая декабристов не только и не столько революционерами, сколько людьми чести и достоинства, аристократами по преимуществу. Ощущая свою аристократическую выделенность в обществе, декабристы воспринимали ее как долг перед своей страной. В своем понимании его некоторые из них шли так далеко, что признавали возможность цареубийства. Другие декабристы были менее радикальны. Но для всех декабристов характерны были сознание своей личной ответственности за страну, готов­ность на свой страх и риск действовать на благо России. Они уже не были, как их отцы, «вечными детьми милостивцев и царя-батюшки. Сам царь Александр I в свое время немало сделал для того, чтобы новое поколение выросло вне рамок всеобъемлющей русской патри­архальности. В лице декабристов оно заявило свою полную взрослость и готовность дикто­вать своей отчизне то, как ей жить. Здесь начиналась декабристская революционность. Но опять-таки: ей противоречила и противостояла готовность начать революцию с самих себя. Очень похоже, что успех декабристского переворота завел бы их очень далеко, скорее всего в дебри очередной русской смуты. Но еще более вероятно другое: движение и восстание декабристов были обречены. Эту обреченность декабристы более или менее осознавали. Отсюда знаменательные слова одного из них: .Ах, как славно мы умрем, господа.. В обреченности декабристов их оправдание, то неотразимое обаяние, которое исходит почти от каждого декабриста. В них оформилось и выразило себя прежде всяких доктрин и проектов лично­стное начало. Оно трудно совмещалось с той эпохой, которая сделала возможным появление внутренне и внешне независимых личностей. Они и попытались сделать свою собственную свободу всеобщей реальностью. Заведомо зная, как невелики у них шансы и как дорого придется платить за свою попытку.

С подавления восстания декабристов начиналось не только новое царствование, но и новая эпоха в русской истории и культуре XIX века. Как никогда ранее, она была двойственна и противоречива. С одной стороны, время царствования Николая I совершенно справедливо считается эпохой реакции. Самодержавие, когда-то бывшее революционным началом в рус­ской культуре, становится чисто охранительной силой. В своей охранительности оно противо­стоит вовсе не каким-то классам и социальным группам, стремящимся к изменению госу­дарственного строя. Таких в это время еще нет. Ведь и декабристы в своем неприятии самодержавной России представляли главным образом самих себя и относительно очень немногочисленный слой дворянства с неопределенным и колеблющимся умонастроением, которое после поражения восстания быстро развеялось. Самодержавная охранительность была обращена прежде всего против новых поколений русских европейцев, для которых необходимым и естественным стало существование в ритмах современной им западной куль­туры с ее господствовавшим духом. Это был дух индивидуализма и свободного самоопреде­ления личности в секулярном мире. Ему самодержавие уже не могло противопоставить пат­риархальность русской жизни на манер XVIII века. «Александров век» сделал что-либо подобное невозможным. И патриархальность сменяется повсеместным культивированием добродетелей службы царю и отечеству. В каждом представителе дворянского сословия само­державие видело в первую очередь потенциального или реального чиновника-службиста. Если он состоит на гражданской службе, то ему вменяются и в нем ценятся нерассуждающая исполнительность и почтение к начальству. Военный чиновник — офицер в николаевское время, отвечал принятым требованиям совсем не благодаря своим военным дарованиям и за­слугам. Они были желательными, но не обязательными. Куда более ценилась доведенная до автоматизма воинская дисциплина. Она не имела непосредственного отношения к прямому делу офицера — войне, а была направлена на поддержание идеального порядка и той же исполнительности. Сам Николай I, в отличие от своего старшего брата, никогда не нюхал пороху. Александр I, несмотря на полное отсутствие у него какого-либо подобия полковод­ческих дарований, все же считал своим долгом по возможности находиться в действующей армии, и надо сказать, что хотя и не слишком серьезной, но все же военной опасности Александр I подвергался не раз. У Николая I, по сравнению с братом, вид был гораздо более воинственный. Огромный рост, атлетическое сложение безупречно стройной фигуры, стро­гие черты правильного лица, наконец, молодецкая военная выправка — все это идеально подходило для образа военачальника и полководца. Неслучайно в первые годы царствования Николая I современники любили сравнивать его с Петром Великим. Однако уже в начале 30-х годов А. С. Пушкин сделал в своем дневнике запись, отражающую далеко не только собственное впечатление от Николая: «В нем слишком много от прапорщика и слишком мало от Петра Великого». Подобную реакцию легко возобновить и нам, стоит внимательно вглядеться в конную статую Николая I на Исаакиевской площади Санкт-Петербурга. Этот памятник сооружен по повелению Александра II и, понятное дело, призван был увековечить величие предшествующего императора. Однако несмотря на барельефы постамента, запечат­левшие самые эффектные моменты деяний государя, глядя на саму конную статую, мы не можем не ощутить ее пустоту и неуместность. Действительно, перед нами на прекрасном коне восседает бравый офицер гвардейского полка тяжелой кавалерии. Это, конечно, не прапорщик, а скорее всего полковник, прекрасно смотрящийся со своим эскадронбм или


Lii
т
тт . w я j . i щ И § sillI S l i'll pi'ill a - " •- -

 

 

полком на смотрах и парадах. Никакого величия, державности, даже просто аристократиче­ского великолепия в памятнике Николаю I не обнаружить. Всякое сравнение с Петром I памятника Фальконе или хотя бы с гораздо более скромного достоинства конной статуей на площади Коннетабля, что у Инженерного замка, все расставляет на свои места, до последней ясности доводя различие между образами великого государя-преобразователя и исправного службиста.

В глазах Николая I лучшими службистами были как раз военные. Отсюда их чрезвычай­ное изобилие на гражданской службе, среди министров, высшей администрации на местах. Для Николая I чем-то естественным было поставить в губернаторы командира гвардейского полка в полной уверенности, что рвение к службе очень быстро сделает из фрунтовика дельного администратора. Фрунтовики как могли, старались изо всех сил, будучи равно негодными как к настоящей военной службе, так и гражданскому поприщу.

Как правило, наиболее успешные службисты николаевского царствования оказыва­лись посредственными или плохими военачальниками. И не только в силу своей несомнен­ной бездарности, но и потому, что охранительный дух самодержавия был связан со стремле­нием к тому, чтобы в государстве и обществе не было никаких перемен, чтобы достигнутое величие и могущество России сохранялось в неизменных формах. Эти формы Николаем I и его окружением принимались за самое существо русской жизни. Ничего не менять, непре­рывно возобновляя существующее, — такая ориентация государственной власти делала из нее силу, противодействующую развитию русской культуры.

Но, с другой стороны, именно в период царствования Николая I русская культура Пе­тербургского периода вступает в полосу своей наибольшей творческой продуктивности. Она стала возможной только за счет происшедшего размежевания между самодержавным госу­дарством и культурой. Это размежевание состояло в том, что в русской культуре этого перио­да появляется фигура «лишнего человека». Она хорошо известна нам по художественной литературе. Дело, однако, в том, что «лишними людьми» были не только Онегин, но в зна­чительной степени и Пушкин в последний период своего творчества, не только Печорин, но и Лермонтов, одновременно Бельтов и Герцен доэмигрантского периода, Рудин и Тургенев и т. д. В той или иной степени в николаевской России «лишним человеком» становился хотя бы отчасти любой крупный деятель культуры. Понятно, что «лишний» он вовсе не в культуре, отторгает его государство. Причем в условиях, когда государственная служба в соответствии с длительной традицией считалась естественным и необходимым для образо­ванного человека жизненным поприщем. Остаться вне службы и в XVIII веке, и в первую половину XIX века означало не просто лишиться всякого веса и уважения в обществе, но и прозябать на обочине жизни. Для поколения людей чести и индивидуального достоинства служба была внутренне неприемлема, заставляла гнуть шею и отказываться от себя. Когда их представители выходили из игры, отказываясь от службы или воспринимая ее как аб­сурд, они и попадали в положение «лишних людей». Позиция «лишнего человека», несом­ненно, давала преимущество «быть с веком наравне», не подчинять себя мертвящему строю государственной жизни. И вместе с тем она была внутренне ущербной и неблагополучной. Культура, создаваемая «лишними людьми», стала отечественной классикой, ее отнесли к «зо­лотому веку». Но она развивалась как бы параллельно политическому и экономическому развитию России. Последнее в николаевское царствование носило кризисный характер. Пе­ред Россией начала вырисовываться перспектива тупика и катастрофы. Позади осталась эпоха победоносных войн и успешных в целом внутренних преобразований. Русский же «золотой век» во всей своей полноте обозначился как раз тогда, когда «золотой век» госу­дарственности закончился. Вся русская жизнь стала тревожной и проблематичной. В этом отношении он образует резкий контраст с остальным Западом. Ему в это время была прису­ща почти безоговорочная вера в прогресс, русская же культура вся полна сомнениями и ко­лебаниями, надежды в ней неразрывно связаны с разочарованиями.

Для .золотого века, в национальной культуре подобные умонастроения необычны. Век на то и .золотой., что ему присущ мощный творческий импульс, что в нем создаются произведения, становящиеся классикой культуры. Но помимо этого «золотой век* отличает- ся еще и известной гармонией, не исключающей противоречий и диссонансов и все же покры­вающей их. Таковым стал «золотой век» французской культуры, состоявшийся в царствова­ние Людовика XIV. Он был веком большого стиля, величавым и строгим. Совсем иные характеристики требуются при обращении к «золотому веку* германской культуры. Он со­стоялся значительно позже французского, только на рубеже XVIII и XIX веков. Такой же цельности и гармонии, как во Франции, в Германии «золотой век* не знал. Конечно, она была присуща творчеству таких его величайших творцов, как Г. В. Ф. Гегель и И. В. Гете. Но на этот же период приходится и такое мятущееся, диссонансное культурное течение, как романтизм. И тем не менее «золотой век* немецкой культуры был несравненно благополучнее нашего русского «золотого века». Он стремился к разрешению всех противоречий и разрешал их, если не в повседневной жизни, то в отвлеченной мысли или художественной фантазии. Русская же культура периода своего расцвета выражала надлом национальной жизни, она вглядывалась в нее с тревогой, негодованием или осуждением, не ощущая в то же время себя самой этой жизнью в ее высшем проявлении. Последнее как раз было очень свойственно немцам. Они смотрели на политическое убожество Германии или захолустность ее образа жизни, утешая себя тем, что в сфере мышления им доступны высоты и глубины, недостижи­мые никем более, они-то как раз и есть подлинная жизнь. Только нам была свойственна в такой степени созерцательная пассивность культуры, восприимчивость, ничего в мире по существу не меняющие. Конечно, это очень странная классика и странный «золотой век*.

«Золотой век* русской культуры, по существу, и обозначился в своей полноте лишь тогда, когда Россия и русский человек стали проблемой для самих себя. О том, что он наступает, во второй четверти XIX века не подозревал никто. А вот проблематичность Рос­сии становилась очевидной многим. Сошлемся на одно только достаточно типичное свиде­тельство сказанному, принадлежащее П. В. Анненкову:

«Образованный русский мир, — пишет Анненков, — как бы впервые очнулся к тридца­тым годам, как будто внезапно почувствовал невозможность жить в том растерянном ум­ственном и нравственном положении, в каком оставался дотоле. Общество уже не слушало приглашений отдаться просто течению обстоятельств и молча плыть за ними, не спрашивая, куда несет его ветер. Все люди, мало-мальски пробужденные к мысли, принялись около этого времени искать, с жаром и алчностью голодных умов, основ для сознательного разум­ного существования на Руси. Само собой разумеется, что с первых шагов они приведены были к необходимости прежде всего добраться до внутреннего смысла русской истории... Только с помощью убеждений, приобретенных таким анализом, и можно было составить 'себе представление о месте, которое мы занимаем в среде европейских народов*. 29

При всей своей привычности для русского уха строки Анненкова были возможны толь­ко в нашем отечестве. Ни в какой другой западной стране с такой настоятельностью не стоял вопрос о внутреннем смысле своей истории или о месте, занимаемом в среде европей­ских народов. Не стоял потому, что Франция, Англия, Германия и т. д. были Западом и никакой дистанции по отношению к остальной Европе у них не было. Иное дело Россия. Пережив век культурного ученичества и вступив в самую середину своего «золотого века*, русские люди со всей остротой ощутили, что они сами и их страна находятся в странном, промежуточном и неопределенном положении. Россия вроде бы вошла в семью западных народов и культур, стала западной страной, но на свой слишком особый и кризисный лад. В этой ситуации русская культура, по сути, впервые заговорила, попыталась прервать свое почти тысячелетнее «великое молчание*. То, что она становится прежде всего культурой

слова, очевидно уже потому, что в центре русской культуры «золотого века* безусловно находится литература, и прежде всего роман. Здесь наша культура достигает своих вершин в Петербургский период, тогда как в Киевском и Московском периодах она выражала себя прежде всего в зодчестве и иконописи. Очевидно, середина XIX века — это не первый и не последний кризис, который переживала Россия. Однако впервые его встретил и пережил человек с оформившимся индивидуально-личностным началом, с потребностью и возможностя­ми проговорить, сделать словом духовную ситуацию времени. Когда-то, в середине XVII ве­ка, Московская Русь накануне ее вхождения в западный культурный круг свое неустроение и проблематичность своей жизни выразила в расколе Православной церкви по обрядовым вопросам. Теперь, наконец, наступило время споров, которые предполагали и требовали формулировки позиций и доктрин, а не апелляции к традиции как таковой. Некоторым отдаленным аналогом конфликта никониан и старообрядцев явилось возникновение в рус­ской культуре течений западников и славянофилов. Однако именно с этих течений начина­ется устойчивая традиция русской мысли. Первые наши западники (П. Я. Чаадаев) и славя­нофилы (И. В. Киреевский, А. С. Хомяков) стали и зачинателями отечественной философии.

И уж, конечно, разделяло их что угодно, только не обрядовые вопросы.

При характеристике русского «золотого века» как культуры слова очень существенно то, что, несмотря на возникновение в ней общественной мысли и первых ростков филосо­фии, она оставалась прежде всего культурой художественного слова. Это слово в ней наибо­лее впечатляющее, глубокое и, как это ни покажется странным, философичное. Скажем, философская глубина романов Достоевского далеко превосходит все, что при его жизни и позднее сделала русская религиозно-философская мысль. Такая преимущественная воп- лощенность русской культуры в слове имела свои позитивные стороны. И вместе с тем она же свидетельствует о том, что для русского человека сфера чистой мысли не стала до конца своей. Не забудем, что философия на западной почве возникла как раз потому, что в лице Греции Запад оказался наиболее продвинутым в развитии индивидуально-личностного на­чала в человеке. Философ — это, как никто другой, человек индивидуально ответственного и вменяемого бытия. Для него все сущее должно обрести свой смысл и быть оправданным посредством собственных интеллектуальных усилий философа. Философ не вправе полагаться на распространенное мнение или традицию, еще менее ему пристало уклоняться от самостоя­тельной работы мысли. Только философу по плечу справиться с той ситуацией, которая сложилась в русской культуре ко второй трети XIX века и достаточно четко обрисована в цитированном фрагменте П. В. Анненкова. Между тем философски ситуация эта не была осмыслена и разрешена, хотя и неустанно осмыслялась. Скорее, говорить здесь можно о том, что перепутье, перелом и растерянность исторического времени середины XIX века были глубоко пережиты и выражены в русской культуре и в первую очередь литературе. Но пере­живания и выражения не стали в результате преодолением и разрешением ситуации. Наш «золотой век» стал скорее симптомом кризиса русской жизни, чем лекарством от него.

Об этом кризисе свидетельствует не только то, что в центре русской культуры середи­ны XIX века стояла фигура «лишнего человека», но и его позиция в культуре. Никогда нельзя забывать при обращении к «лишнему человеку», что он дворянин, помещик, барин, что в его жизни и творчестве осуществлялась дворянская культура, которая возникла в петровские времена как некоторая противоположность народной, крестьянской культуре. Вплоть до середины XIX века для дворянской культуры не существовало проблемы ее разведенности с крестьянской культурой. Дворянство видело прежде всего явные преиму­щества своей культурной близости к Западу, чем оторванность от крестьянства и близких к нему купечества и мещан. Положение радикально меняется с появлением «лишнего человека». Будучи дворянином, он вынужден был отказаться (если не всегда буквально, то внутренне) от служения государству. Столетиями государственная и в первую очередь воен­ная служба была не просто обязанностью или преимуществом дворянина. Она формировала


его самоощущение, определяла место дворянства в русской культуре, укореняла в ней. «Лишний человек» в противоположность своим предкам вынужденно становился беспоч­венным человеком. Своей естественной, очевидной и признанной роли в обществе у него не было. Европейская «выделка», образованность, культура «лишних людей» являлись как бы избыточными, своего рода необязательными деталями и украшениями русской жизни. Культурные преимущества оборачивались для них ненужностью и неприменимостью на традиционном для дворянства поприще. Последствия этого, видимо, недооцениваются по Настоящее время. Заключаются же они в том, что дворянство не в состоянии оказалось выполнять свою опережающую другие сословия роль в культуре, искупать в интересах всего общества свои социальные преимущества своей культурной миссией. Эта миссия вов­се не обязательно заключается в стремлении приблизить к своей культуре более широкие ' слои населения. Подобного рода вещами дворянство любой западной страны, как правило, было озабочено очень мало. Но и тогда, когда оно оставалось вполне безразличным по поводу культуры других сословий, оно могло благотворно влиять на них в одном, навер­ное, самом существенном аспекте. Дворянское сословие, как никакие другие сословия и слои общества, выражало собой начало прав и свобод личности. Быть дворянином означало* быть свободным и независимым человеком, противопоставленным несвободным и полусво­бодным людям других сословий. Дворянство свою свободу воспринимало прежде всего как привилегию, за которую, правда, дворянин был обязан и готов в любой момент заплатить "жизнью на военном поп'рище или в дуэли. На Западе тенденция развития была такова, что дворянские привилегии длительное время оспаривались третьим сословием — буржуазией. Уступки же буржуазии, по существу, означали, что дворянская свобода-привилегия все больше становилась неотъемлемым правом человека как такового. С риском сильного пре­увеличения можно утверждать, что по критерию свободы на Западе вся основная масса граждан государства становилась дворянами. Дворянство же при всем своем сопротивлении поползновениям на его привилегии, культивируя в себе дух свободы (как чести, достоин­ства, между прочим, светскости), тем самым сохраняло его для всего Запада. Не сохрани оно в свое время свои привилегии, уступив натиску других сословий и государству, дворян­ство не выполнило бы своей главной культурной миссии.








Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 371;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.017 сек.