КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 67 страница
Только в XIX веке в России станет обычным делом обучение в университете представителей дворянского сословия. Во всяком случае, богатые и знатные дворяне в университет в XVIII в. не шли. Это едва ли не унизило бы их достоинство. Дворянину, если он не получал исключительно домашнее образование, прямой путь был в военные учебные заведения. Обучение в них считалось прямым дворянским делом. Правда, заканчивало их незначительное меньшинство дворян. Обыкновенно военное образование они получали, служа нижними чинами в гвардейских полках. Очевидно, что в этом случае речь может идтй только о практической подготовке к венному ремеслу, а никак ни об обычном образовании. Последнее оставалось домашним. При этом уровень его мог быть очень приличным, когда обучение поручалось действительно образованным учителям. Как правило, ими были иностранцы. Их наем стоил немалых денег и позволить его себе могло только самое богатое дворянство. Уже для среднепоместного помещика, владевшего двумя-тремя сотнями душ, приглашение учителя из иностранцев (обыкновенно французов и немцев, реже — англичан) составляло проблему. Здесь нужно было выбирать: или напрягать семейный бюджет, или ограничиться приглашением очень сомнительных учителей. Известные пушкинские строки из «Евгения Онегина» — «мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь» — характеризуют ситуацию первой четверти XIX века, но в еще большей степени они применимы к XVIII веку. По сравнению с Западом наше дворянство хотя уже и получало западное образование, оставалось полуобразованным. Да и как могло быть иначе, если, скажем, во
Франции и в Англии для дворянства столетиями существовали закрытые учебные заведения, различные колледжи и пансионы, где даже будущая знать получала достаточно руровое воспитание и должна была изучать науки длительное время и всерьез. К тому же и в университете учиться было дворянину вовсе незазорно. Как и в России, основным поприщем для дворян на Западе оставалось военные, а вовсе не ученые штудии. Последние, как правило, носили дилетантский характер. И все же западное дворянство в делом было образованным сословием, у которого к образованию присоединялось преимущество воспитания и светскости. Вообще надо сказать, что светскость в новоевропейской культуре — великая вещь. Состояла она, главным образом, в способности к легкому, изящному и непринужденному общению. От получивших светскую выделку, принадлежащих к свету дворян исходили особое обаяние и лоск, неотразимо привлекательные для остальных сословий, как бы они враждебно ни относились к дворянству. Нужно сказать, что в отношении светскости русское дворянство в XVIII веке, особенно во второй его половине, продвинулось далеко. Здесь оно мало отличалось от западного дворянства, легко с ним сближалось и находило общий язык, если даже и уступало ему по части образованности и научных знаний.
Если наука в XVIII веке оставалась в зачаточном состоянии и была тепличным растением, с трудом прививавшимся на новой почве, то русское искусство эпохи культурного ученичества далеко не было только ученичеством. Более всего переходный характер XVIII века сказался на словесности. Русская поэзия, проза, драматургия, исторические сочинения оставляют впечатление неуклюжих попыток заговорить на новом, непривычном языке. Это в XIX веке всем стали очевидными преимущества и достоинства русского языка, что он «великий, могучий и свободный». В XVIII же веке русская культура оказалась в очень странном и двусмысленном положении, когда в русский язык хлынул поток иноземных слов, отвечающих новым реалиям жизни, и он вдруг превратился в какую-то странную мешанину, далекую от всякого единства и временами напоминающую плохой перевод западных текстов. Между тем весь XVIU век корчило и ломало язык с семьсот-восьмисотлет- ней письменностью, на котором была создана обширная и разнообразная литература. Теперь она становилась все более чужда и невнятна. Ориентировались прежде всего на образцы французской словесности XVII-XVIII веков.
Представим себе ситуацию во всей ее простоте, ясности и вместе с тем парадоксальности. Французская литература, как и другие ведущие западные литературы, развивалась от века к веку, согласно своим внутренним законам. В XVI веке она секуляризируется. Становится светской литературой. В этом ей существенно помогло обращение к опыту итальянской, а несколько позднее испанской литературы. С середины XVII века обозначился ее расцвет. В XVIII веке, с переходом к Просвещению, французы начинают задавать тон в литературе. Ей подражают и у нее заимствуют даже учителя французов — итальянцы, не говоря уже об англичанах и немцах, а тем более о других литературах более скромных масштабов. Подражание и заимствование здесь вполне уместны, потому что Запад уже многие столетия составлял единое культурное сообщество. В нем лидеры, та или иная национальная культура, были своими среди своих. Их достижения легко и быстро становились достижениями всех остальных членов сообщества, в которое так поздно и вместе с. тем стремительно вошла Россия. У нее был свой опыт развития словесности, с ее своеобразными ритмами и эпохами. Имманентно, то есть изнутри, русская словесность конца XVII века осуществляла себя совсем иначе, чем западные литературы. И вдруг с начала XVIII века достоинством образца для русской словесности начинает обладать западная литература. Ей начинают подражать и заимствовать у нас в России совсем иначе, чем подражали и заимствовали друг у друга западные литературы. Скажем, для всего Запада образец произведений драматического жанра весь XVIII век составляла драматургия французского классицизма (Корнель, Расин, Мольер) и ее продолжатели в лице, например, Вольтера. Это означало существенную переориентацию национальной драматургии, иные акценты в ней. У нас же первые драматические
опыты во французском духе создавались в значительной степени по ^росвеще-
нии быть со всеми наравне,. Если у французов была великая драматургия то о д быть и у нас такой же. Отсюда прямые, откровенные и очень наивные подражания францу- зам. Они в XVIII веке воспринимались всерьез, и такой простодушный подражатель, каким был А П Сумароков, в общем мнении был едва ли не великим драматургом. Нужно отдавать себе отчет в том, что в XVIII веке еще сохранялось представление о жесткой иерархии жанров литературы. В ней драматургия занимала важное место, уступая может быть одному только эпосу. Поэтому возвеличивание Сумарокова, помимо невзыскательности вкуса читателей его произведений и зрителей поставленных по ним спектаклей, удовлетворяло еще и национальное чувство, требовавшее, чтобы и в России были представители изящной словесности вровень Западу. Что касается эпического творчества, то оно, вообще говоря, практически совсем не давалось XVIII веку. По своей рути эпос несовместим с духом Просвещения. Странным образом, это обстоятельство не помешало кумирам XVIII века предпринимать усилия по созданию национальных эпосов. С той же наивностью, с какой в России Сумароков подражал французским драматургам, самый влиятельный и возвеличенный деятель Просвещения Вольтер создает произведение в эпическом роде «Генриаду». Она должна была продемонстрировать, что французы в самом высоком жанре литературы не уступают учителям европейского человечества грекам и римлянам. Считалось, что если у греков есть гомеровская «Илиада» и «Одиссея», а у римлян вергиливская •Эн ер да *, то французы вправе гордиться вольтеровской «Генриадой». Их пример соблазнил и немцев в лице поэта Ф. Г. Клоп- штока, издавшего свою эпическую поэму «Мессиада» , Не удержался от подобного соблазна и наш отечественный поэт М. М. Херасков, за которым числятся целых две эпических поэмы «Россиада» и «Владмир». Уже в начале XIX века они воспринимались иронически в качестве забавного курьеза. В момент же издания русская образованная публика не без гордости сознавала, что у нас, а не только у греков, римлян, французов, немцев, англичан, есть своя великая поэзия, представленная самым возвышенным жанром. Достаточно быстро стало очевидным, что «Генриаде», «Мессиаде», «Россиаде» с «Владимиром» цена приблизительно одна, и притом она очень низкая. Однако для немцев и особенно для французов неуместные поползновения на создание национальных эпосов оказались тупиковым направлением к тому времени уже богатого и разнообразного литературного развития. В России же в области литературы в качестве своих первых литературных опытов в новоевропейском духе создавались произведения — едва ли не литературные фикции. Их значение оставалось исключительно ученическое. Это были первые опыты пера, в лучшем случае подготавливавшие последующее движение литературы. Если бы оно не состоялось в следующем веке, наша литература XVUI века имела бы нелепый и жалкий вид, за одним-двумя исключениями, к которым, совершенно несомненно, принадлежит Г. Р. Державин. Его творчество еще сохраняет все черты переходного периода от культурного ученичества к самостоятельному творчеству. Однако сквозь них проглядывает первозданная творческая мощь, которую не отменяет никакая стилистическая неуклюжесть ученика или простодушие человека, не получившего настоящей европейской интеллектуальной выделки, разве что интуитивно нечто впитавшего от ее плодов.
Иначе, чем с литературой, обстояло делр с изобразительным искусством и особенно архитектурой. Уже царствование Петра Великого отмечено созданием архитектурных шедевров. Такой результат прежде,всего объясняется тем, что строили в петровской России иноземные архитекторы или их русские ученики. Между тем при всем влиянии Запада и заимствованиях у него, наша архитектура XVIII века является именно русской. Никакой слепой подражательности, робкого ученичества у перенесенных в Россию образцов итальянской или французской архитектуры не было. У нас она становилась нашей национальной и вместе с тем оставалась западной. Что-то неуловимое заставляет признать русской архитектуру даже самых откровенно западных сооружений, в которых архитектор никак не
стремился заимствовать у местной традиции, а просто делал свое дело, как он его понимал. Видимо, в архитектуре более всего сказывался «молчаливый» характер русской культуры. Слово и мысль были бессильны перед западными словом и мыслью. Архитектура же свидетельствовала о том, что есть некоторый предел, казалось бы, бесконечной уступчивости и податливости русской души. Как она ни уступала и ни поддавалась, от себя отказаться было не в ее власти. Почти растворившись в другом, русская культура на уровне архитектуры вдруг обнаруживала нечто противоположное: это она растворила в себе иноземные импульсы и влияния, а не они ее. В XIX веке такой результат особенно внятно проявится в русском языке. Окажется, что на нем можно говорить, почти не прибегая к своим коренным словам, и все-таки он останется тем самым «великим, могучим и свободным» русским языком.
Может быть самым простым и вместе с тем выразительным примером бесконечной уступчивости русской культуры западным влияниям, которые почему-то оказываются вме- стимы в свое русское и обнаруживают его, является конная статуя Петра I работы французского скульптора Фальконе — знаменитый «Медный всадник». Ничего подобного русская национальная традиция никогда бы не породила. У нас и скульптура-то возникла исключительно под западным влиянием. Но почему-то фальконетовский памятник оказался не похожим ни на какой другой. В нем поражают преимущественно два момента. Во-первых, вздыб- ленность коня. Конные статуи обыкновенно на Западе создавались таким образом, что у них конь горделиво стоит, приподняв переднюю ногу. Таков их первообраз — статуя Марка Аврелия на Капитолийском холме в Риме, таково же, скажем, и скульптурное изображение Бартоломео Коллеони работы великого итальянского ренессансного скульптора Верокьо. Этим образцам следовало множество скульпторов. Впрочем, на Западе все-таки можно встретить и конные статуи с вздыбленным всадником конем. Под Петром Великим конь однако не просто вздыблен, он застыл в готовности к дальнейшему движению и движение это скорее всего будет головокружительным прыжком со скалы. Скала в качестве постамента памятнику между тем и есть второй момент, делающий «Медного всадника» непохожим ни какие другие скульптурные изображения. Все-таки в скале как постаменте есть что-то странное, и странность ее — в природности, непресуществленности в культуру. Казалось бы, высеченная из гранита скала обречена на театральную декоративность, менее в,сего уместную в скульптуре. В нашем случае ничего подобного не происходит. Она образует одно целое с конем и всадником, создавая некоторое особое смысловое пространство, какой-то особый, не западный, мир, увиденный скульптуром через призму конной статуи. Да, перед нами царь-устрои- тель Петр, для которого Россия — природный материал его титанических созидательных усилий. Он — величественный всадник, весь воля, решимость, ум и замысел, восседает на своем могучем и укрощенном коне на первозданно дикой скале и ему открывается еще более первозданный простор, чистая стихия и природность, подлежащая укрощению и освоению. Такое прочтение Петра Фальконе могло состояться лишь при условии, что он, французский мастер, проникся нефранцузским духом и выразил своим мастерством и гением вроде бы вполне чуждую ему страну, стал творцом ее культуры. Той культуры, которая еще недавно пережила такую невиданную встряску по воле своего властителя.
Более всего состоявшаяся в XVIII веке переориентация русской культуры на Запад, ее попытка стать западной культурой в ряду других западных культур выразилась в основании Петром I Петербурга и его дальнейшем развитии. При объяснениях возникновения новой столицы России в устье Невы обыкновенно указывают на два обстоятельства. Во-первых, на то, что стране необходим был порт на Балтике для более тесных связей с Западом. И, во- вторых, на стремление Петра вырваться из атмосферы московской консервативности и традиционализма. Второе объяснение достаточно очевидно, чтобы не ставить его под сомнение. Что же касается первого, то оно не выдерживает никакой критики. Ведь если порт на Балтике России действительно был необходим, то вовсе не обязательно было делать его столицей.
<D
сЗ
I - J
Тем более, что вскоре после основания Петербурга Россия захватывает такие прекрасные порты, как Нарва, Ревель, Рига. В качестве столицы Петербург, во всяком случае с точки зрения здравого смысла, всегда выглядел воплощенной нелепицей. Как ни одна другая столица европейских государств, он располагался на самой окраине империи, в течение всего
XVIII века очень уязвимой для нападения со стороны Швеции. Уже в конце царствования Екатерины II в период очередной русско-шведской войны петербургские жители были недалеки от паники ввиду в общем-то небольших неудач русской армии. А если бы нашим войскам пришлось потерпеть крупное поражение? Конечно, Петербург устоял бы, но какой ценой. С другой стороны, город был не просто окраинным, но л располагался (располагается и поныне) в совсем малонаселенной местности с очень скудными ресурсами. Любая европейская столица всегда образовывала вокруг себя густую сеть пригородов, обеспечивавших ее всем необходимым. Так или иначе, страна группировалась и концентрировалась вокруг своей столицы, как бы расходясь от нее кругами. Петербург здесь — очень резко выраженное исключение. И в военном, и в экономическом аспекте он в течение более столетия оставался скорее обузой, чем жизненным центром страны. Если искать смысл в его основании и существовании, то он безусловно имеет отношение к культуре и не сводится только к стремлению преодолеть московский консерватизм.
Петербург — это история и культура России в попытке начать их заново. Не вообще с чистого листа, а такими, какими они должны быть вопреки тяжелым и прискорбным обстоятельствам истории. Москва как третий Рим не удалась прежде всего в глазах самих русских людей. Петербург возобновляет первоначально неудавшуюся заявку. Менее всего она представляет собой претензию голой силы на безудержную экспансию. Имперский дух — это прежде всего собирательный дух синтеза и согласия. К нему ведут войны и присоединение новых территорий, но к ним он не сводится. Оправдание Петербурга состоит в том, что вопреки своей политической, военной и экономической нецелесообразности в качестве столицы империи он все-таки состоялся как столичный и имперский город. Самое надежное свидетельство тому — петербургская архитектура. Она выдержит сравнение с любой западной столичной архитектурой. Но далеко не каждый из западных городов в свою очередь выиграет от сравнения с Петербургом в качестве имперского города. Великодержавный и вселенский дух органичны для Петербурга так, как для немногих европейских городов. Часто при его характеристике указывают на то, что в отличие от великих городов Запада он не рос, а строился, был спланирован властной рукой первого российского императора и его наследников. Однако при всей заданности и спроектированности Петербурга он не производит впечатления чего-то насильственного и неорганического. В нем есть своя органика, несмотря на всю правильность и регулярность проспектов, площадей и общественных зданий. Петербург стал городом на Неве, а не на Балтике, Нева же — река невиданной мощи и размаха. Петербург не смог сделать ее просто своей водной артерией, тем поглотив Неву. Но и Нева не разбила город на части, оставшись непричастной Петербургу. Они взаимно друг друга выражают и друг на друга указывают. Нева стала петербургской рекой, но и Петербург — невским городом. В результате ни о какой его сухости, жесткости и казенности говорить не приходится. Перед нами — порядок и строй, за которым стоят обузданная стихия, победоносный размах борьбы с ней и торжества над ее безмерной мощью. По сути, это и есть имперский дух космизацни хаоса, о котором шла речь в связи с Древним Римом. Как явление и знак культуры Петербург состоялся по ту сторону своей военной, политической и экономической сомнительности. Но именно поэтому он не до конца реален, в нем действительно есть момент призрачности и нереальности, о которых так много говорилось и писалось в XIX и XX веках. Поэт сказал о Петербурге: «воды и неба брат». В этих словах можно найти и узкоархитектурное соответствие реальности. Они же есть и обобщенная формула петербургскости. В самом деле классический Петербург, еще не облепленный новостройками и заводами, при всей своей стройности и строгости относительно невысок три-четыре,
иногда даже два этажа. Просторные площади и широкие перспективы в результате оставляют много, нет, не пустого пространства, пустота — бессмысленна, а простора и воздуха. Петербург дышит широкой грудью и небо подступает к нему вплотную, так же как и укрощенная, но здесь рядом присутствующая и живая водная стихия. Поэтому вода, небо и строения между собой связаны и неотрывны. Это рискованное единство, так как строение как творение рук человеческих встречается с безмерным и невместимым в человеческое. Вспомним, что небо — сакрально-космично, но его космичность не по человеческим меркам. Вода же — это уже образ хаоса. Так что Петербург, действительно, рискует и бытийствует на грани, что подчеркивается еще и материалом, из которого он создан. В отличие от древнерусских городов, он не был деревянным, в нем и дерево имитировало каменные постройки. Но из камня ли Петербург? «Одеты камнем» почти исключительно набережные Петербурга. Все остальные за такими редкими исключением как Исаакиевский и Казанский соборы, Мраморный дворец из кирпича. Кирпич не камень, а глина. В Петербурге кирпичные постройки штукатурили и красили. Получалось нарядно, но хрупко. Того и гляди, краска отколупнет- ся, штукатурка отвалится, обнажив кирпич. От этого петербургские здания особенно хрупки и уязвимы. Ощутить их хрупкость и уязвимость со всей остротой можно, скажем, вернувшись из действительно каменного Парижа. Париж хотя и не тяжеловесен, но массивен и устойчив. В нем есть то, чего как раз хронически недостает Петербургу, который строился и украшался по какой-то логике «наоборот». Как раз с использованием материала, наименее походящего к его природным условиям. Такая нецелесообразность строительства обернулась особым петербургским стилем, выразившем собой всю Петербургскую эпоху. В ней Россия прорвалась к новым горизонтам и вместе с тем сделала свое историческое существование очень проблематичным.
Петербургу всегда недоставало почвенности, укорененности во всех слоях русской жизни. Впрочем, то же самое можно сказать и о культуре Петербургского периода в целом. Как и Петербург, она не была чем-то искусственным, тепличным и беспочвенным. И все же утверждение о том, что культура петербургской России была общенациональной, еще менее справедливо, чем упреки в ее беспочвенности. В том и дело, что начиная с XVIII века русская культура перестает быть однородной. Она расслаивается на народную, в своей основе по- прежнему крестьянскую, и дворянскую культуры. Причем выход в Новое Время, европеизация и вестернизация коснулись прежде всего и почти исключительно дворянства. Крестьянство вплоть до конца XIX века, по. существу, пребывало скорее в допетровской Руси, чем в петербургской России. Близко к крестьянству примыкали широкие слои купечества и духовенства. На первый взгляд, в нашей стране сложилась ситуация, близкая к той, которая на протяжении многих веков была характерна для Запада с его сильно выраженным культурным своеобразием рыцарства (дворянства), бюргерства (буржуазии), духовенства и крестьянства. На самом деле разница здесь огромна и проистекает она из того, что дистанция между культурой дворянства и других сословий в России возникла не изнутри, ее создало усвоение западной культуры. При том, что последняя не только усваивалась, а стимулировала собственное культурное развитие, в результате создавалась ситуация культурного двоемирия. На самом простом и наглядном уровне она проявлялась в том, что барин был совсем непонятен мужику, так же как и наоборот — мужик барину. Если бы все сводилось только к различиям между образованными и необразованными слоями населения России, в этом не было бы ничего необычного, но у нас дворянство оказалось в положении едва ли не иностранцев в собственной стране. Чем просвещеннее были дворяне, тем в большей степени они ощущали свою принадлежность к западной культуре и тем больше отдалялись от низших слоев и собственного исторического прошлого. Иначе и быть не могло там, где образование, поскольку оно вообще давалось дворянам, было образованием в западном духе. Приведем один только пример в подтверждение сказанному. Он имеет отношение к, как это принято говорить, одному из образованнейших людей своего времени — Екатерине Романовне
Дашковой, в течение 11 лет возглавлявшей сразу два научных учреждения той поры — Российскую Академию и Академию наук. У европейски образованной и, к тому же, европейски известной княгини и президента Академий в 1779 году состоялся знаменательный разговор с канцлером и тоже князем Кауницем. Он был канцлером Священной Римской империи и славился своим умом и проницательностью. Дашкова тем не менее вступила с Кауницем в спор и по крайней мере в ее собственном изложении вышла из него победительницей. Вот отрывок из их разговора:
«За столом он [Кауниц] все время говорил о России и, заговорив о Петре I, сказал, что русские ему всем обязаны, так как он создал Россию и русских.
Я отрицала это и высказала мнение, что эту репутацию создали Петру I иностранные писатели, так как он вызвал некоторых из них в Россию, и они из тщеславия величали его создателем России. Задолго до рождения Петра I русские покорили Казанское, Астраханское и Сибирское царства. Самый воинственный народ, именующийся Золотой Ордой (вследствие того, что у них было много золота, так что им было украшено даже оружие), был побежден русскими, когда предки Петра I еще не были призваны царствовать. В монастырях хранятся великолепные картины, относящиеся еще к тому отдаленному времени. Наши историки оставили больше документов, чем вся остальная Европа взятая вместе.
— Еще четыреста лет тому назад, — сказала я, — Батыем были разорены церкви, покрытые мозаикой.
...В доказательство того, что у меня нет предубеждения против Петра I, я искренно выскажу свое мнение о нем. Он был гениален, деятелен и стремился к совершенству, но он был совершенно невоспитан, и его бурные страсти возобладали над его разумом... Он подорвал основы уложения своего отца и заменил их деспотическими законами... Он почти всецело уничтожил свободу и привилегии дворян и крепостных». 25
Свои «Записки* Дашкова создавала на французском языке, но и переведенные на русский, они целиком сохраняют свою французскость. Так рассуждать, пользоваться такими оборотами речи и приводить такие сведения и аргументы мог и должен был французский литератор. И не только потому, что Дашковой приводится фантастическое объяснение названия «Золотой Орды», православные иконы называются «великолепными картинами», а нашествие Батыя датировано с ошибкой в 150 лет. Важнее то, что просвещенная княгиня совершенно чужда всякому подобию понимания своеобразия русской истории и культуры. В своем разговоре с австрийцем Кауницем она выказала себя горячей патриоткой. Но весь свой патриотизм свела к тому, чтобы показать, что родная страна Дашковой ничем не хуже любой западной страны и даже превосходит их. В соответствии с ее логикой получается, что Петр I не только не сблизил Россию с Западом, а, напротив, отдалил от него. Ведь только с ним связывает Дашкова деспотизм, отсутствие свободы и привилегий у всех сословий России. Как раз то, за что принято было в конце XVIII века осуждать Россию на Западе. Дашкова могла критически относиться к Петру и восхвалять допетровскую Русь, могла и, наоборот, восхвалить Петра и раскритиковать предшествующую эпоху. От этого ничего не менялось в главном. В любом случае ее взгляд на свою страну остался бы взглядом постороннего. Если быть более конкретным — человека, принадлежащего по своему образованию и всему духовному строю к французскому Просвещению.
Коснувшись в первую очередь и главным образом дворянства, петровские реформы и все преобразования русской культуры совершались в значительной степени за счет других слоев населения России. Они, например, не только не привели к сдвигам в образовании низших слоев, но, пожалуй, даже ухудшили ситуацию в том отношении, что доля грамотных людей в стране сократилась. В XVIII веке Россия оставалась страной крепостного права. Более того, в царствование Екатерины II были закрепощены относительно свободные жители
Малороссии. Само по себе наличие крепостного права не выделяло Россию из ряда западных страИ. В некоторых из них оно также продолжало существовать. Но на Западе в противоположность большей или меньшей несвободе крестьянства лично свободными были предста- вители других сословий, и прежде всего дворянства. Петровские преобразования и последующая жизнь России в ритмах западной культуры в XVIII веке мало что прибавили ей в плане свободы. Петр I видел в дворянстве такое же подневольное сословие, обязанное нести свои повинности, как и другие сословия. Его особенность — в несении военной и гражданской служба и большем, чем у других, благосостоянии. Позднее от царствования к царствованию дворянство получает все большие и большие льготы и послабления: сокращается срок обязательной службы, отменяются телесные наказания, даются права дворянского самоуправления на местах и т. д. Однако весь XVIII век практически неизменными, хотя и подспудно размываемыми, остаются патриархальные отношения в русском обществе. Петр I был слишком суровым, жестоким и вместе с тем неутомимо деятельным государем, чтобы в нем легко угадывались патриархальные черты. Патриархальную старину 6н как раз гнул и ломал. Выдвигал же людей по их делам, хватке и исполйительности, видел в них не детей, а слуг. Но во^г царствование Петра I отошло в прошлое, стало недавней, но стариной, и его дочь императрица Елизавета Петровна во всеобщем восприятии русских людей становится госуда- рыней-матушкою, хотя бы в идее пекущейся о своих подданных-«детушках». Так уж сложилась русская история XVIII века, что Россией правили по преимуществу государыни, чего никогда ранее не случалось на Руси. И это обстоятельство лишний раз акцентировало давнишнюю, если не исконную особенность русских людей — их неизбывное ощущение себя детьми своей родины-матери. Теперь эта родина-мать персонифицировалась матерью-госуда- рыней, а не царем-батюшкой и супругом Русской земли, как это повелось ранее. Между прочим, в именовании Елизаветы Петровны есть один достойный быть отмеченным момент. Эта наша государыня официально никогда не была замужем. Так же, например, как ее тезка на английском престоле в конце XVI — начале XVII века Елизавета Тюдор. Оставшись незамужней, «Елизавета Генриховна» именовалась своим окружением королевой-девственницей. Государыней-матушкой назвать Елизавету в Англии никому не приходило в голову. У нас в России только спятивший с ума человек мог отнестись к Елизавете Петровне как к императрице-девственнице, несмотря на ее официальное девичество.
Пока еще неизменная русская патриархальность приводила в изумление, а то и в негодование иноземцев. Она делала в какой-то степени справедливыми утверждения о том, что западное образование и культура — это только внешний слой жизни даже просвещенных людей, что поскреби русского и найдешь в нем татарина. Если быть более точным, то говорить, наверное, нужно не о внешнем характере русской европеизации и о сохранении неизменным нутра на западный лад образованного человека. Скорее имело место причудливое сочетание западной культуры и русской традиции, которые далеко не сразу образовали новую целостность. Поначалу русскому человеку новой формации не давалось ощущение внутренней свободы и независимости, индивидуального достоинства и чести. Лучшие русские люди
Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 406;