КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 47 страница
Там, где человек самоустремлен, где он для себя — абсолютная точка отсчета, там долг перед ближним и ответственность перед Богом, любовь к Богу и ближнему уходят на задний план, начинаются счеты с самим собой. Средневековый человек был озабочен собой, спасением своей души, но у него не было самонаправленности и самоустремленности. Спастись можно не в себе самом, а в Боге. Озабоченность собой разрешима лишь отказом от себя, в результате которого человек приходит к себе в Боге. Это дух Нового Завета и новой жизни. Ренессансный человек любил говорить о своем времени как о новой жизни. Но для него новая жизнь соотнесена не с вечностью, а с современностью и ближайшим будущим. На себя
5 ' |
I |
Й 1 t- |
шт |
он смотрит как на некоторую безграничную потенцию — ее нужно актуализировать. Человек — это то, чем он способен стать. В нем заложено все, он универсален. В этом отношении человек может быть сравнен с микрокосмом. Но его микрокосмичность особого рода, он не просто соответствует миру — макрокосму — и стремится подражать ему как античный человек, а наоборот, направляет свои действия на то, чтобы запечатлеть себя в макрокосме, сделать макрокосм воплощением микрокосма. Человеку задана его природой сопричастность к существующему. Свернуто в нем содержится весь мир, точнее, то, чем он может стать. По словам ренессансного гуманиста Марсилио Фичино, человек «заслуженно может быть наречен центром природы, средоточием вселенной, всемирным родом, всеобщим ликом, и узами, и «скрепой мира».
Если человек так себя превознес, если он до такой степени полон ощущения своего божественного достоинства, у него не может быть ни христиански-религиозного, ни нравственного пафоса. Начисто он отсутствовал прежде всего у кондотьера. Как правило, он вовсе не подозревал и не размышлял о своей божественной ценности, уникальности и самонаправленности. Кондотьер был человеком действия, часто малообразованным, чуждым интересам людей гуманистического круга. Но в нем современники видели воплощение своих представлений о человеке, закрывая глаза на то, что в кондотьере противоречило образу божественного человека. Реальные кондотьеры были очень далеки от этого образа, что было очевидно, например, итальянскому мыслителю времен кризиса гуманизма Н. Макиавелли. В своей книге «История Флоренции» он пишет о кондотьерах: «...все они сделали из военного дела ремесло и словно договорились между собой вести себя таким образом, чтобы, стоя во главе войск враждующих сторон, по возможности обе эти стороны приводить к гибели. В конце концов они до того унизили воинское дело, что даже посредственнейший военачальник, в котором проявилась бы хоть тень древней доблести, сумел бы покрыть их позором». 19
Сами кондотьеры были лишены «тени древней доблести» потому, что она неразрывно связана с героизмом и является его проявлением. Героизм же всегда так или иначе соотнесен с судьбой. Герой живет в мире, где безраздельно господствует судьба, и готов в любой момент своего героического пути на катастрофическое и вместе с тем триумфальное столкновение с судьбой. Иначе говоря, он готов на гибель-самоутверждение. Такой готовности у кондотьера не было. Вся его мощь и напор направлялись исключительно на самоутверждение. Кондотьер стремился к победе и триумфу и был внутренне не готов к катастрофе. Он надеялся благополучно обойти судьбу, утвердить себя помимо столкновения с ней. Столкнувшись с судьбой, кондотьер не ощущал в этом столкновении своего звездного часа, великих и страшных мгновений своей абсолютности, когда ничто внешнее не в силах было поколебать монолитную целостность его духа.
Встреча с необоримым была для кондотьера всесокрушающим ударом, которому он, по существу, не мог противостоять достойно. Он был неотразимо великолепен лишь тогда, когда побеждал, когда сила была на его стороне. Сила в слабости и бессилии, способность быть сильным духом и в ситуации полного и окончательного превосходства неблагоприятных обстоятельств и противника — такое не для кондотьера. Один только красноречивый пример. Знаменитый кондотьер Браччо Монтоне ждет на мосту вестей о происходящем неподалеку сражении одного из его отрядов. Когда к нему приблизился вестник и сообщил
о проигранной битве, Браччо в приступе ярости скинул вестника с моста. Обычай карать того, кто приносит плохие вести, идет из глубочайшей древности. Но вовсе не с ним связан поступок кондотьера. В нем взыграла звериная жестокость. На мосту Браччо — это разъяренный зверь, почуявший опасность и без разбору бросающийся на всех, кто встретится на его пути. Можно представить себе, как свирепо и неукротимо мог он отбиваться от врагов, если бы они окружили со всех сторон кондотьера, не оставив ему надежды на спасение. Но
в этой борьбе с врагами Браччо Монтойе все равно не хватало бы главного — готовности бестрепетно принять гибель как должное, отсутствовало бы величие человека, преодолевшего в себе человеческое и вышедшего в сверхчеловечески-божественную реальность. Наш кондотьер в момент гибели окончательно преодолел бы в себе человека за счет того, что его место в нем занял зверь, злобный и мстительный, не желающий расставаться с жизнью и менее всего ощущающий, что канун смерти — это момент полнейшего величия, доступного человеку.
Бесчисленные войны и сражения, в которых кондотьеры участвовали на протяжении более чем двух столетий, отличались одной примечательной особенностью. В них, по меркам того времени, было чрезвычайно мало убитых и раненых. В крупных сражениях счет потерь нередко шел на десятки, а то и единицы выбывших из строя. Кондотьеры и их от^Я^ы были мастерами на грабежи и разрушения, на то, чтобы выколачивать деньги у нанявших их государей и правительств. БИтвы не были для них звездными часами, в них войсКа кондотьеров друг друга щадили. Величие и великолепие они стремились купить как можно более дешево. Когда в самом конце XV века внутриитальянские конфликты сменились вмешательством в итальянские дела двух великих держав той эпохи — Франции и Испании, блеск кондотьеров быстро сошел на нет. Они наконец столкнулись с настоящими воинами, в которых еще был жив дух подлинного героизма и доблести рыцарского запала или нарождалась доблесть и героизм воинов нового типа, которые получили название солдат. На фоне рыцарски-дворянского и солдатского героизма кондотьеры обнаружили свою полную несостоятельность и эфемерность той роли, которую пытались играть. Фигура кондотьера не только теряет свое обаяние, но и теряет почву под ногами и вскорости исчезает со сцены исторической и культурной жизни.
Слова «Возрождение» или «Ренессанс» у широкой публики ассоциируется прежде всего с искусством, стоит их произнести, и возникают прежде всего образы великих художников и скульпторов: Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэля и т. д. Вовсе не гуманист, пополан или кондотьер представительствуют в массовом сознании за все Возрождение. И это, наверное, справедливо. Гуманизм, несмотря на все то новое, что он привнес в западную культуру, не дал миру великих мыслителей. Творения гуманистов сегодня читаются с живым и непосредственным интересом немногими. Тем более невозможно сказать о ком-либо из кондотьеров, что он был великим полководцем, сделавшим весомый вклад в военное дело. Иное дело ренессансное искусство и ренессансные художники. То, что Ренессанс был величайшим валетом искусства, что его художники находятся в ряду величайших, — самоочевидно. Однако с позиции культурологии даже не это обстоятельство представляется самым важным. Более значимо другое: именно с Возрождением связано появление в культуре фигуры художника как такового. В эпохи и течения культуры, предшествовавшие Ренессансу, художник был неизвестен, его не было в качестве фигуры, осознававшей себя художником и признававшейся таковым другими. Простейшее свидетельство этому — неразличение искусства и ремесла, художника и ремесленника как в Античности, так и в Средние Века. Конечно, внутри ремесла-искусства существовала своя иерархия, и художник в современном смысле мог стоять выше собственно ремесленника, существеннее, однако, то, что и тот и другой воспринимались в качестве людей, занимающихся деятельностью одного порядка. Причем эта деятельность в любых ее разновидностях оценивалась относительно низко. Скажем, для греков и римлян ремесло стоит ниже земледелия, не говоря уже о государственной деятельности или досуге. Соответственно, и тот человек, которого сегодня называют художником, ни в какое сравнение не шел с мужем войны или совета. Художник своим искусством подражал природе, в его произведениях видели нечто вторичное, производное от иервобытия изображаемой реальности. Искусством скульптора, например, могли восхищаться, но никому не пришло бы в голову сравнивать автора скульптуры с тем, кого он изобразил, по критерию величия и достоинства. Античные скульпторы создавали образы богов и божественных людей.
В любом случае их усилия были направлены на то, чтобы в изваянии присутствовала божественность. На вопрос о том, откуда она берется и запечатлевается в скульптуре, античный человек, пожалуй, мог ответить, что божественный образ был запечатлен н душе ваятеля. В душу же он проник по наитию и вдохновению, то есть благодаря действию божества на душу. Сам ваятель здесь как бы ни при чем. Максимум, что ему принадлежит, — это техническое умение и сноровка.
Совсем иначе на ваятеля посмотрел Ренессанс. Теперь сравнение того, кто изваял статую, с тем, кого он изваял, не бессмысленно. Если, к примеру, из-под резца Микеланджело вышла статуя Лоренцо Медичи или Давида, то это еще вопрос, кто из них более достоин и велик. Давид — один из избранников Божиих, в представлении скульптора и его современников ему присуще всякое мыслимое достоинство и величие. Но и к Микеланджело в
XVI веке был устойчиво прикреплен эпитет «божественный». Божественный Микеланджело создавал божественные произведения. В нем современники видели источник божественности, тогда как в статуях и фресках — ее результат. Наитие, вдохновение для Ренессанса перестало восприниматься как действие на создающего произведение искусства внешних божественных энергий. Эти энергии зарождались в самом творце, прежде чем запечатлеться в творениях. Поэтому божественным было все, что создает творец, вне зависимости от того, чей образ он запечатлевает. В эпоху, когда существовало Возрождение, зритель смотрел на микеланджеловского Давида и признавал его совершенным созданием художника, воплощением собственной божественности. По сути, до библейского царя ему уже не было особого дела, его касался прежде всего сам Микеланджело.
От Ренессанса в новоевропейской культуре идет почитание художников. Теперь их смело относят к великим людям. Со временем великими людьми станут считать художников даже в большей степени, чем государственных деятелей и полководцев. Ренессанс пока таких акцентов еще не делал. Но очень характерно, что именно Возрождение сделало возможным создание «Жизнеописаний» наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих. Этот многотомный труд Джорджо Вазари ассоциируется с Ренессансом приблизительно так же, как «Сравнительные жизнеописания» Плутарха — с Античностью. Но точно так же, как «Жизнеописания» Вазари органичны и естественны для Возрождения, они невозможны в античную эпоху. А если и возможны, то лишь как собрание всякого рода курьезов, нечто наподобие сборника анекдотов. Иначе и быть не могло. Ну что такого примечательного, «великого и удивления достойного», с античной точки зрения, расскажешь о жизни живописцев, ваятелей и зодчих? Да, они создали «великие и удивления достойные» изображения и сооружения, вот о них и нужно рассказывать, а еще лучше на них смотреть. Другое дело жизнеописания мужей войны и совета, царей, правителей, полководцев. Все они в той или иной степени божественны. Жизнь же богоподобных людей всегда поучительна, ее изучение возвышает душу и приобщает к божественному так же, как и лицезрение произведений искусства. Возрожденец Вазари пишет свои «Жизнеописания* таким образом, что в них присутствует описание и созданного живописцем, ваятелем, зодчим, и их собственной жизни. Теперь она поучительна и возвышенна не менее, чем жизнь царей, правителей и полководцев. Все-таки, если исток божественных творений — в творце, если он божествен, то его божественность не может не вызывать интереса и восхищения.
Восхищение художником, которое присуще Возрождению и чуждо предшествующим эпохам и течениям в культуре, связано с тем, что именно в художнике видели человека в его высшем выражении, человека по преимуществу. Между человеком и Богом для ренессансных гуманистов не было абсолютного различия. Вроде бы для них общим местом оставалось признание Бога творцом. А человека — Его творением. Но в то же время сотворенного человека Пико делла Мирандола, и далеко не он один, называет сыном Божиим. В соответствии с христианским вероучением и догматами, у Бога Отца только один Сын, о Котором в «Символе веры» сказано, что Он «рожден, несотворен, единосущ Отцу*. Несотворен Сын
Иисус Христос в отличие от человека и всей природы. Когда же гуманисты с легкостью называют человека сыном Бога, этим они признают его единосущее, единоприродность с Ним. Состоит же она, в соответствии с широко распространенными представлениями гуманистов, в том, что Бог, как и человек, — это мастер, только один из них создал мир, тогда как человеку еще предстоят созидательные усилия. Оба они — художники, творчество их имеет разные масштабы, но по существу своему оно одно и то же. Произведением божественного искусства стали земля и небо, люди и животные. Человеческое искусство выражается не только в картинах, статуях и сооружениях. К нему можно отнести и государственную деятельность, и хозяйственные занятия, и научные штудии и т. д. Однако в первую очередь к искусству относится то, что создает художник. В нем божественность выражена наиболее полно и законченно, прежде всего он является сыном Бога и, следуя Его примеру, творит, по словам того же Пико делла Мирандола, как «свободный и славный мастер».
Глава 4 КРИЗИС ГУМАНИЗМА
В своей созданной в 1486 году «Речи о достоинстве человека» Пико делла Мирандола называет человека самым счастливым из живых существ, «великим чудом, живым существом, действительно достойным восхищения». Проходит более ста лет и в самом начале
XVII века ренессансный художник В. Шекспир вкладывает в уста Гамлета, принца датского/ к тому времени давно ставший общим местом панегирик: «Что за мастерское создание человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличиях, движениях! Как точен и чудесен в действиях! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некоего бога! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что для меня эта квинтэссенция праха?» Гамлетовский монолог можно назвать панегириком, лишь исключив из него последнюю фразу вопрос. Эта фраза оттеняет все сказанное Гамлетом до нее. Оно в свою очередь ставится под вопрос, отстраняется от Гамлета и становится ему чуждым. Для него гимны божественному достоинству человека «слова, слова, слова», которые он давно выучил и в которых не видит теперь смысла. Гамлет — разочарованный гуманист, гуманист, которому стало явным все грандиозное несоответствие реальности ренессансным представлениям о человеке. Конечно же, к началу XVII века разочарование гуманизмом не было чем-то исключительным и единичным. Оно стало повсеместным и преобладающим. Правда, в отличие от Гамлета, у реальных гуманистов не было резкого и катастрофического перелома в их восприятии человека и его места в мире так, чтобы вчера для них человек был богоподобен, а завтра стал «квинтэссенцией праха*. Кризис гуманизма вызревал постепенно и возник в его недрах. Проявился он в том, что гуманистическая устремленность выразилась в результатах, на которые сами гуманисты никак не рассчитывали.
Это несоответствие целей и результатов наиболее ярко выразилось в знаменитом Коперниковом перевороте. В 1542 году Коперник пишет, а в 1543 году издает свой знаменитый труд «Об обращении небесных сфер». Как известно, Коперников переворот состоял в том, что он помыслил не Землю, а Солнце в центре мироздания, сотворенного Богом мира. Переход от геоцентризма к гелиоцентризму был необходим Копернику для того, чтобы просто и последовательно объяснить наблюдаемые в мире планет явления. То, что было сложным и запутанным в геоцентрической системе Птолемея, у Коперника стало более ясным и наглядным. Но это произошло в астрономии. Во взгляде же на мир в его целом все было наоборот. Ясное и самоочевидное бесконечно усложнялось и запутывалось. В соответствии с геоцентрической космологией Земля таким образом находилась в центре тварного мира, что обрамлялась девятью небесными сферами или небесами: Луной, Меркурием, Венерой, Солнцем, Марсом, Юпитером, Сатурном, звездным небом, небом перводвигателя. За небесными сферами следовал Эмпирей — реальность, где пребывал Бог. Она была уже внепрост- ранствениой и вневременной вечностью и бесконечностью. Получалось, что конечная Земля объемлется бесконечным Богом. Она, а вместе с нею и люди находятся, по известной поговорке, «у Христа за пазухой» или под Богом ходят. Может показаться, что средневековая научная картина мира была не только геоцентрична, но и антропоцентрична. Действительно, ведь земля в самом центре тварного мира, а человек венец — творения. На самом же деле средневековый взгляд на место человека в мироздании ни в какой антропоцентризм не укладывается. Уже потому, что Земля очень невелика, в сравнении с небесными сферами она почти точечна. С Эмпиреем же Земля просто несопоставима, как не сопоставимы конечное и бесконечное, временное и вечное. К тому же в перспективе человек будет принадлежать вечному и бесконечному, и «времени больше не будет», и «будет новое небо и новая земля». И потом, нужно учитывать, что средневековый человек если и ощущал себя предельно умаленным на крошечной земле, окруженной небесными сферами и Эмпиреем, то одновременно ему близко было ощущение своей громадной ответственности за свои помыслы и поступки. Здесь и теперь в конечности и временности для человека решается то, где ему предстоит пребывать в бесконечном и вечности. Так что Земля, а вместе с нею и человек и умалены, и возвышены Богом. Но в этом умалении и возвышении нет никакого антропоцентризма. Даже чисто пространственно средневековый человек вовсе не воспринимал себя как находящегося в центре сферического пространства. Для него существовали прежде всего верх и низ. Вверху пребывают ангельские чины и души усопших праведников, внизу, «на дне мирового колодца», — Ад с его падшими ангелами-бесами и душами грешников. Человек по-прежнему, как и в традиционно-языческой картине мира, посередине. Он может вознестись в Рай и низринуться в Ад. Ад же, находящийся под землей, точнее, внутри земли, в ее ядре, и есть центр мироздания. Для нас здесь легко возникает образ какого-то жуткого Адо- и бесоцент- ризма. Все-таки от Ада до Эмпирея нужно проводить радиус тварного мира, чтобы его объять. В такой логике, однако, не учитывается самое существенное. Все-таки Ад внизу, на дне, а не в центре. Какой у мира может быть центр, если он тварен и несопоставим с Богом? Конечное может центрировать собой лишь ту же самую конечность. Но даже в этом случае первостепенно важно то, как Ад тесен и сдавлен, он почти точечен, в нем грех замкнут на самого себя, загнан за границы земного и небесного бытия.
Обратившись к Ренессансу и гуманистическому мировоззрению еще до Коперникова переворота, можно обнаружить сильно изменившееся восприятие пространства. Земля начинает как бы разбухать и заслонять собой небесный и «подземный» миры. Пространственной доминантой становится уже не вертикаль, а горизонталь. Теперь Земля — это манящие дали, но они манят потому, что соизмеримы с человеком. Конечно, корабль мал, но если долго-долго плыть, можно обогнуть Землю. Если долго-долго ехать на коне или с караваном, то тебе откроются и новые неведомые страны. Перед ренессансным человеком распростерта огромная, но обозримая Земля. Но и небо теперь воспринимается как такое же пространство, что и земное. Его тысячелетняя сакрализация уходит на задний план. Бесконечность Бога уже не обрамляет собой конечность тварного’ мира. Безграничен лишь порыв человека вовне, порыв не только первооткрывателя-путешественника, но и исследователя. На что же он натыкается или с чем встречается, если безграничное существо действует и познает в конечном мире? С бесконечностью Бога, сказал бы средневековый человек. Ренессансному же человеку, поскольку встреча с Богом для него невозможна, необходимо, чтобы безграничному порыву его самоутверждения и самоосуществления соответствовало бесконечное пространство. Вначале оно раздвигается до пределов солнечной системы Коперника, потом Джордано Бруно выдвигает положение о бесконечной множественности миров.
Бели Земля на фоне мироздания исчезающе мала, тогда перед человеком возникает безграничное поле деятельности, прежде всего познавательной. Это и вызвало «героический энтузиазм* Джордано Бруно. Но есть и другая сторона медали. Бесконечное поле деятельности предстоит тому, кто актуально бесконечно мал и ничтожен, затерян на своей крошечной Земле. Так ведь тоже можно помыслить. Ренессансные гуманисты, оставаясь в пределах гуманизма, в этом направлении не мыслили. Но основы их мировоззрения Коперников переворот (точнее же, то, к чему он вел) подрывал. Рано или поздно должна была возникнуть мысль о том, что актуализировать свою потенциальную божественность человек не в состоянии, актуально он навсегда останется заброшенным и затерянным в бесконечных пространствах Вселенной. В Средние Века человек был затерян и заброшен не потому, что его поглощало несоизмеримое с ним пространство, а потому, что от него отворачивался Бог. Забытые Богом люди были обречены на адские муки. В эпоху господства Возрождения человек, открывая для себя безграничные пространства, забывает о себе сам и создает этим предпосылки для своей заброшенности и первоначально радуется ей как своему преимуществу.
Очень отчетливо кризис ренессансного гуманизма выражен в таком симптоме, как появление утопий. Совершенно не случайно, что первые из так называемых «великих утопистов» Т. Мор и Т. Кампанелла были одновременно представителями гуманистического движения. Помимо утопических сочинений, им принадлежат трактаты, в которых они предстают чистопородными гуманистами. Утопические идеи у Мора и Кампанеллы, несомненно, возникали как реакция на противоречия и несообразности гуманизма, его неспособность ответить на волновавшие английского и итальянского гуманистов вопросы. Слово «утопия», как известно, ввел Т. Мор, назвав им тот остров и страну, в которой побывал один английский путешественник и поведал о ней Т. Мору. С тех пор утопией называют фантастическое, не укорененное в реальности конструирование идеального общества. В одном, по крайней мере, отношении моровская «Утопия» вполне ренессансная вещь. Мор конструирует посюсторонний идеал общества и государства. Моровский рассказ заведомо фантастичен. Он измышляет некий изолированный остров, где своеобразно и раз и навсегда разрешены проблемы общества и человека. Идеальное общественное состояние достигается усилиями самих людей, точнее, мудрых законодателей. И совсем не случайно, что посюстороннее Возрождение берет себе за образец посюстороннюю же Античность. Мор опирается на Платона, творца первой в западной традиции модели идеального общества и государства. Далее от ренессансного умонастроения не остается буквально ничего. На острове государство со всеобъемлющею властью над своими гражданами, как мы сказали бы — тоталитаризм. Всеобщее принудительное занятие физическим трудом. Семья понимается как производственная единица. Столуется она в общих столовых. Одежда у всех, кроме высших должностных лиц, — одинаковая, у нее один и тот же цвет — серый, и к тому же она единственная. Существует рабство. Рабы рекрутируются из пленников и преступников. Они выполняют самую тяжелую работу, их участь служит предостережением всем остальным. На острове царит неизменный порядок жестко регламентированной жизни. Каждый знает, что и в какой час он должен делать. На острове нет не только богатых и бедных, нет и намека на яркую индивидуальность, так ценимую Ренессансом. Унылая, однообразная картина какого-то недосуществования. Какой уж тут ренессансный универсализм и индивидуализм, если за тебя решают, где и как работать, с кем вступать в брак, если у тебя может быть отнят ребенок! После Т. Мора утопии плодились как грибы. По-своему они были вполне уместны в XVII, XVIII и даже XIX вв., но их возникновение на ренессансной почве — это симптом того, что с гуманизмом что-то неблагополучно. Ренессансный человек перестает доверять как истории (отсюда мотив изолированного острова), так и человеческой природе (мотив мелочной регламентации общественной жизни).
Самое поразительное у Мора и Кампанеллы — сосуществование традиционно-гуманистических трактатов и воззрений с их убогой мечтательностью. Откуда эти мечты? Я думаю, от попытки найти в человеке хотя бы что-то, позволяющее ему достойно и благополучно существовать. К этому ведут уже не творчество, не доверие своим возможностям и податливости мира, не высшие образцы античной доблести. Ставки резко понижаются. Человек — это элементарное существо, у которого есть первичные потребности, которые нужно удовлетворять. Для этого его жизнь надо рационально рассчитать и устроить. Каждый человек в своей основе не только элементарно прост, но и подобен любому другому. Все, что от индивидуальности, уникальности, импровизации, не самое важное и никуда не ведет. Только элементарное может быть благополучно упорядочено. Всякие завышенные претензии никуда не ведут. От богоподобия человека не остается и следа. Маятник качнулся в противоположную сторону. Когда-то Пико делла Мирандола создал образ человека, к которому Бог обращался с такими словами: «Ты... не стесненный никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого Я тебя предоставляю... Ты можешь переродиться в низшие неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие, божественные».
Если о человеческой божественности у Мора и Кампанеллы речи уже не идет, то и низшим неразумным существом они человека также не признают. Точнее, его можно назвать и низшим и разумным или, если хотите, разумным животным. Причем разум нужен человеку именно для того, чтобы обслуживать свою животную природу. Об этом на страницах моров- ской «Утопии* есть множество красноречивых свидетельств. Одно из них касается такого важного в жизни каждого человека вопроса, каким является вопрос о выборе спутника жизни. Посмотрим, как его выбирают, по Мору, утописты:
«Женщину, будь то девица или вдова, почтенная и уважаемая матрона, показывают жениху голой, и какой-либо добропорядочный мужчина ставит в свой черед перед девушкой голого жениха. Когда мы, смеясь, не одобрили этого обычая, как нелепость, утопийцы, напротив, выразили удивление редкостной глупостью всех прочих народов, которые при покупке жеребенка бывают столь осторожны, что, хотя он и так почти голый, они отказываются его приобрести, пока не снимут с него седло и не стащат всю сбрую. Чтобы не затаилась под этими покрышками какая-нибудь язва. При выборе супруги, от чего на всю жизнь человек получит удовольствие или отвращение, поступают они столь небрежно, что, обволакивая все остальные части тела одеждами, всю женщину оценивают по пространству едва лишь одной ладони (ибо, кроме лица, ничего не видно)». 20
Сравнение людей с жеребцами более чем красноречиво говорит само за себя. От них люди отличаются только тем, что каждый из них является «жеребцом* для другого. Для себя же он разумный «наездник», которому единственно важно получить в лице «жеребца» красивое, здоровое и выносливое тело с тем, чтобы оно надежно служило его потребностям. От полного «разумного» скотства утопистов спасает одно: они всецело погружены в общественные дела, не просто служат обществу, а представляют собой инструмент и средство для преуспеяния и благоденствия общественного целого. Своего личного, индивидуального, самоценного бытия у жителей Утопии нет. Нет, следовательно, и так ценимого гуманистами досуга. Его некоторое подобие — одна видимость, так как в свободное от работы время утопийцы главным образом упражняются в общественных добродетелях, т. е. опять выполняют свою общественную функцию, принадлежат общественному целому. Заведомо упрощая и спрямляя логику развития ренессансного гуманизма, можно сказать, что начинался он с прямого или подспудного обожествления человека в его индивидуальной определенности, завершился же обожествлением государства и общества. Причем государство и общество оказались такими божествами, которые требуют от служащих им людей абсолютного повиновения и отказа от самих себя.
Кризис гуманизма имел множество разнообразных симптомов и проявлений, каждый из которых заслуживает специального рассмотрения. Однако в настоящем случае можно ограничиться указанием на то, что все они проистекали из одного источника. Из того, что гуманизм культивировал такой образ человека, придавал ему такой бытийственный статут, который не мог выдержать испытание временем и не прийти к самоотрицанию. Когда гуманисты обращались к Античности, восхищались величием античного человека и видели божественное достоинство в человеке как таковом, они стремились открыть ему глаза на самого себя..Человеку как бы говорилось: «Смотри, кто ты такой, как много ты можешь* и т. п. И этой гуманистической заявке соответствовал опыт итальянской жизни XIV-XV веков с ее пополанами, кондотьерами, художниками. Между тем в XVI веке пополан теряет свое уверенное и победоносное самоощущение. Городские коммуны постепенно поглощаются более крупными государствами, где устанавливается власть земельной аристократии, наследников средневекового рыцарства, в чьи ряды вливается и верхушка пополанов. Кондотьеры не просто исчезают со сцены, но полностью дискредитируют себя как воинов. Искусство Италии XVI века все еще переживает расцвет. Но во второй половине XVI века художник перестает ощущать себя божественным творцом, для которого нет ничего неосуществимого. В этой изменившейся ситуации воспевать божественное достоинство человека гуманистам стало трудно. Они постоянно говорили о том, что человек может, какие горизонты перед ним раскрываются. Внимание же к реализации человеческих возможностей приводило к выводам, которые были трудно совместимы с божественностью человека. Здесь самое существенное проясняет опыт шекспировского Гамлета. То, что он человек ренессансно-гуманистической выделки, очевидно из тех слов его монолога, которые приводились в начале главы. Очевидно и то, что Гамлет — гуманист разочарованный и кризисный. Самое простое, очевидное и неоспоримое объяснение разочарованности Гамлета состоит в том, что он столкнулся со страшной реальностью жизни датского двора: с братоубийством дяди и предательством матери. Однако поскольку Гамлет все-таки гуманист, ему и пристало действовать в соответствии со своими гуманистическими представлениями. Они поколеблены тем, что дядя и мать Гамлета вовсе не соответствуют ренессансным представлениям о человеке. Но сам-то принц может и должен попытаться реализовать собой и своими действиями эти представления, доказать себе и другим их реальность и существенность. Между тем на протяжении всей трагедии Гамлет медлит и еще и еще раз откладывает момент действия. Осмысливая шекспировскую пьесу, ее читатели бесчисленное число раз упрекали Гамлета в нерешительности, упрекал в ней себя и он сам. И все же насколько справедлив здесь упрек, это еще вопрос. Ведь всякое действие Гамлета неминуемо разрушило бы в нем гуманиста. И дело здесь не в необходимых для восстановления справедливости коварстве и жесткости. Их Гамлет проявляет походя, как раз в момент своей раздумывающей бездеятельности в отношении главного —. того, как выстроить дальнейший жизненный путь. Он же неминуемо ведет принца к тому, чтобы стать кем-то бесконечно далеким от видевшейся ренессансному гуманизму человеческой божественности. Как далек от нее ничтожный Клавдий и даже великолепный отец Гамлета — Гамлет-Старший. В том и дело, что гуманист способен был только размышлять о божественности человека, в чем-то усматривать ее в себе, но вовсе не стремился к построению своей жизни по божественно-человеческим меркам. А если стремился, то лишь в сфере образования и воспитания. Здесь человек формировал в себе и другом божественное и совершенное, вовсе не предполагая, что оно воплотит себя в божественности и совершенстве мира. Для них существовали возвышенные досуги, изолированные от остальной жизни. Гамлет столкнулся с ситуацией, когда не действовать нельзя, когда гуманистическое отношение к человеку, в том числе и к самому себе, должно было стать реальностью за пределами самого Гамлета и его гуманистического кружка. И оказалось, что для датского принца, поскольку он оставался гуманистом, пути во внешний ему мир нет. Гамлет застыл в длительном и тяжелом раздумии. Приблизительно то же самое произошло
Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 464;