КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 14 страница
То, о чем сейчас идет речь, как это ни покажется странным, проникновенно выражено Ф. Ницше в его книге «Так говорил Заратустра*. Одна из последних глав этой книги называется «Песнь опьянения*. Представим себе ритуал на переходе от его гармонически упорядоченного строя к экстатически-оргийному буйству. Представим, что Ницше говорит от имени тех слитных душ, для которых нечто другое открывается по ту сторону обожения и говорит языком мифа. Его образность вся внешняя. Душевные состояния выражены через звуки, краски, запахи, осязательные ощущения. Они растворяются, почти отождествляются с природным, но и природное одушевлено, живет и дышит, радуется и страдает.
«Мир сам созрел, лоза зарумянилась, теперь хочет он умереть, умереть от счастья... благоухание, запах вечности, золотистого вина, потемневшего и блаженно-красного от старого счастья, от опьянелого счастья смерти*.[27] Вот он, надвигающийся экстаз, где смешается все, обнаружив свою потаенную тождественность и взаимопереход. Все расчленения, вся стройность и выстроенность бытия утратят свой смысл.
Пока доминирует восторг, но и ужас смерти и растворенности сознающего себя существования. Далее происходит погружение в хаос, первый опыт экстаза: «Свершилось! Свершилось! О юность! О полдень! О послеполудень! Теперь наступил вечер, и ночь, и полночь, — пес воет, ветер, — разве ветер не пес? Он визжит, он. тявкает, он воет. Ах! Ах! Как она вздыхает, как она смеется, как она хрипит и охает, эта полночь!*. [28]
Уже первый опыт погружения в послебожественное состояние хаоса несет с собой отказ от такого рода полноты существования, в котором нет места даже тождественному с богами человеку. Божественное все-таки сакрально-космично, оно душа мира, которая и животворит его, и не сливается с ним до полной неразличимости. В оргии и хаосе иное. Здесь человеческое, не удерживаясь в божественном, ощущая его неполноту и неокончательность, действительно обретает нечто большее. Обретает такого рода радость-скорбь, что уже не различить, есть ли радость-скорбь в нем, через него или он сам. Похоже, последнее. Во всяком случае, в приведенных и последующих строках звучит одна и та же нота: высшая полнота и завершенность человеческого существования там, где ни людей, ни даже богов уже нет, есть радость-скорбь сама по себе, а, стало быть, нет и ее. Все проваливает в хаос, бездну, нечто неопределенное. И последнее, что дано ощутить уже погрузившемуся в оргию человеку — это то, что «полночь — тот же полдень. — Скорбь также радость, проклятие тоже благословение, ночь — тоже солнце... мудрец тот же безумец».[29] В самом же, действительно самом, конце всякого подобия самоощущения и саморазличения наступает блаженноскорбное растворение, не растворение даже, а падение-удар человеческого о что-то ему уже невнятное: «О счастье, о скорбь! О сердце, разбейся!о [30]
Почему все-таки ритуал, вызывая человека из небытия, в него же человека и погружает? Все из-за той же безостановочности ритма «хаос-космос», неизбывности перехода одного в другое. Никакая сакрализация, обоженность человека не может быть последним и окончательным состоянием. Божественное само родом из хаоса, там его истоки и завершение.
Не нужно думать, что всякий праздник с его ритуалом завершается оргией. Речь идет о том, что оргия и экстаз — одна из перспектив праздника и ритуала. Иногда эта перспектива выходила на передний план, иногда практически сходила на нет. Если говорить о празднике в его всеобщем смысле, то как и для нас с вами, его нужно связывать с Новым годом. Новогодний праздник — это праздник по преимуществу. В первобытном сознании мир существовал в годичном цикле. Он отождествлялся с циклом универсально-космического бытия (макрокосма) так же, как с циклом человеческого бытия (микрокосма). Будет неточно сказать, что год символизировал космическую эру или намекал на нее. Нет, он одновременно был этой космической эрой, уподоблялся ей и с ней отождествлялся. Значит, мир стремился каждый год и погрузиться в хаос и возродиться из него. Отсюда и самое выражение «Новый год». Правда, ежегодная хаотизация бытия ослабленно воспроизводила мировой цикл. Хаос наступал не во всей своей полноте. Точка хаотичности как смерти космоса совпадала с точкой рождения. Отсюда уплотненность новогоднего хронотопа (пространства-времени). В его пределах иссякали пространство-время, они же вновь и нарождались. Если же задаться простейшим вопросом: а как же на макрокосмическом уровне, там что, тоже хаосу не отпущено времени и он есть миг перехода от старого к новому космосу? Известные мифологические источники этого не подтверждают. В них хаос вовсе не точечен в пространстве-времени. Видимо, календарный год все-таки не полное подобие макрокосмическому циклу. Скорее нужно говорить о том, что хаос стремится уложить космос в годичный цикл. А люди и бог этого ему не дают. Космическое бытие года поддерживается первобытной общиной. И тем самым годы складываются в куда больший пространственно-временной цикл большого космического года.
Возобновляющаяся космичность года — это борьба, драматические усилия людей с целью отбить космос у хаоса. Первобытный человек жил в очень малогарантированном мире. Не соверши он вовремя новогодних ритуалов или соверши их недобросовестно, мир рухнет. А может не рухнуть, а целый год чихать и кашлять. Отсюда новогодняя радость успешно совершенного ритуала, она от огромного чувства облегчения. На этот раз пронесло. Каково будет следующий раз — об этом первобытный человек не думал с беззаботностью ребенка. Можно уподобить человека в новогоднем празднике и с родовосприемником, с повивальной бабкой. Видимо, в различные эпохи и в различных регионах было по-разному. В одних случаях акцентировалась хаотизация космоса, в других смерть старого года отождествлялась с рождением новогб. Ведь смерти для родового сознания нет, есть трансформация и переход. Не более.
Первобытный ритуал, взятый именно как праздник, то есть как ритуал по преимуществу, может заметно модифицироваться в зависимости от места и времени. К тому же праздники бывают разные не только для нас, отличались они между собой и у первобытного человека. Но вне зависимости от всех различий и модификаций, ритуал-праздник имел несколько в принципе одинаковых элементов или стадий. В самом общем виде можно говорить о четырех стадиях празднично-ритуального действа.
Прежде всего ритуал требовал очищения своих участников. Оно было и предварением ритуала, и входило в него как начальная стадия. Естественно, что очищение связано с омовением. Но менее всего как некоторая гигиеническая процедура. Так называемого ухода за телом, заботы о нем, удовлетворения его нужд первобытный человек в чистом виде не знал. Это нам таким естественным и единственно возможным представляется, что человек ест с .целью утодить голод, моется по причине дискомфорта и опасности, исходящих от грязи, и так далее;.В действительности, каким бы голодным ни был первобытный человек, оставаясь человеком, есть он только по причине голода не будет. В акте приема пищи для него еще должна произойти встреча с сакральной реальностью. Прием пищи — это всегда трапеза, в которой участвуют и боги. И, соответственно, сытость не сводится к одной только физиологии, она прежде всего знак божественного благословения и в какой-то мере сакрализации человека. То же самое и с омовением. В своем высшем ритуальном выражении оно предполагает вовсе не очищение тела, а очищение как освобождение человека от «человеческого, слишком человеческого» в себе. Человек таким, каким он существует в своей повседневности, не просто недостоин встречи с богами и обожением, оно для него невозможно онтологически (бытийственно). Очищением он стремится сделать то, что в его силах для того, чтобы стала возможной его сопричастность божественному. Никакое очищение само по себе к людям богов не приблизит, но они могут стать теми сосудами, которые приемлемы для накопления божественной благодати. Знаком завершения очистительной процедуры служили новые и особые одежды, в которые обыкновенно облекались участники ритуала.
За очищением следовал путь. Этот момент ритуального действия нам более всего понятен, так как всякого рода массовые праздники сегодня невозможно себе представить вне процессий, от парада до подъема по лестнице дворца бракосочетаний. Сегодня семантика (смысловая основа) процессии утеряна. Когда-то же, уже в глубокой первобытности, путь- процессия выражали собой движение очищенных и тем предуготовленных для встречи с богами людей к самим богам. Он мог быть более или менее долгим, иногда растягивался на дни и многие километры. С омовением путь объединяет то, что и один, и другое представляли собой аскетическое действие. Оно же в свою очередь предполагает человеческое самопре- одоление, отказ от самого себя в пользу богов. В пути аскетический момент выражен более явно по сравнению с очищением. В нем не только покидали профанное место и достигали сакрального, но и стремились оставить в профанном пространстве себя профанных с тем, чтобы донести до сакрального пространства то, что приемлемо для богов. Вообще говоря, всякое перемещение в пространстве для первобытного человека не было нейтральным. Предпочтительным всегда был путь туда, где людей встречают боги, то есть в сакральные места. Таковыми могли быть и обрабатываемое поле, и место, где водится дичь, и священная роща.
В них совершалось само священнодействие, неотрывное от земледельческих работ, охоты, собирательства и садоводства. В своем же высшем выражении путь вел к капищу, к языческому храму или другому месту жертвоприношения.
Жертвоприношение и было третьим моментом первобытного ритуала. Ему причастны уже очищение и путь, поскольку в них присутствует аскеза. Последняя сродственна жертве в том отношении, что аскетически действующий человек отрекается от своей данности, стремится легко изжить и отменить ее в себе. Правда, жертвоприношение в своем исконном и полном смысле всегда убийство живого существа, очищение же и путь, в крайнем случае, «умервщляют» отдельные стороны человеческой природы.
Жертвенное действие совершалось по завершении пути. В него стоит вглядеться пристальнее и прежде всего в центр жертвоприношения, то есть в самое жертву. Ее приносят богам. Жертвуют лучшее, что есть. Самое чистое, трепетное, беззащитное: прекрасную девушку, реже юношу, позднее агнца. Отдают не насущно необходимое, вовсе нет, а как бы отрывают от души заветное, говоря более поздним языком — обрывают в душе самые нежные струны. Почему? Откуда такое противоречие? Бывает, конечно, что грозный бог, какой-нибудь Молох,
требует кровавых жертв,.упиваясь кровью младенцев. Но жертва ведь и в язычестве ценится и предполагает добровольность. «Отдай, когда тебя не просят и не вынуждают!* Это воодушевляет жертвоприношение. Не просто «отдай*, но и соверши преступление. Преступление жертвователей дополнительно освящает и сакрализует жертву. По выражению французского исследователя Р. Жирара: «Преступно убивать жертву, потому что она священна, но жертва не станет священной, если ее не убивать».10 Получается, что через преступление человек и соединяется с богом (жертвует богу), и предстает перед ним во всей своей греховной разорванности (совершает преступление перед богом). И здесь открываются возможности для различных толкований. Жертва, скажем, повторяет убийство богами первосущества (Имира, Пуруши). Она воспроизводит космический акт творения-расчленения. За этим стоит укорененное в самой глубине язычества представление о том, что самое возникновение космоса может быть греховно. Различенность, отделенность,.высветленность вещей — это насилие над миром. Только первоначальный поток до-бытия есть подлинно сущее во всей полноте.
Другое истолкование жертвы состоит в том, что человек стремится воссоединиться с Богом и не может достигнуть воссоединения. Жертва, приближая к Богу, отдаляет.от Него. Если так понимать жертвоприношение, то становится понятен довершительный смысл жертвы Христа. Оно суть самопожертвование. Когда жертвуешь собой, отдаешь себя Богу, то преступления не совершается и можно преодолеть пропасть грехопадения. Однако как такового самопожертвования для преодоления противоречивости и неразрешимости ситуации жертвоприношения недостаточно. Во-первых, к самопожертвованию тяготеет всякое жертвоприношение. Нельзя принести подлинную жертву как нечто внешнее, никак не затрагивающее жертвователя. Она ценится тем больше, чем труднее для приносящего ее. И вполне можно представить себе первобытное жертвоприношение, в котором жертва сама готова к закланию. И здесь вступает в силу второй момент. Только Иисус Христос был Богом и безгрешным человеком одновременно. Именно поэтому Его жертва могла быть вполне бескорыстной, быть вольной самоотдачей Себя Богу. Все другие самопожертвования не способны соединить человека с Богом. Они предлагают ему в дар свое грешное естество, неспособное войти в абсолютиость божественного бытия. Никакое очищение, никакой аскетический путь не сделают даже из самой чистой и невинной жертвы сосуд, достойный воспринять в себя Бога таким образом, чтобы соединиться с Ним навечно. Поэтому языческие и, в частности, первобытные ритуалы должны непрерывно возобновляться, пытаться разрешить неразрешимое, а если и разрешать, то только как вспышку единения с богами, которое завершается возвращением в разорванное только человеческое бытие профанного мира.
Первобытный ритуал, и это для него в высшей степени характерно, не способен определить онтологический статут жертвы. Действительно, кто реально приносится в жертву в первобытном ритуале? На поверхности это очень разные существа: и юная, невинная, беззащитная девушка, и огромный, могучий, круторогий и свирепый бык. В действительности же в них есть нечто существенно общее. И одна, и другая жертва тяготеют к божественности, более или менее полно, но никогда целиком ее не выражают. В тенденции, в рамках первобытного ритуала богам в жертву приносятся боги же. Они наиболее достойная и отвечающая сути ритуала жертва. К тому же к убитому божеству можно приобщиться через трапезу, впустить его в себя. Однако это только одна сторона дела. Другая же по-прежнему отрицает первую. Ведь, отдавая в жертвоприношении богам богово, люди в итоге остаются как бы и ни при чем. Они только посредники в процессе воссоединения божества с самим собой. Причем посредники сомнительные. В лице девушки или быка божество как-то присутствует в человеческом мире, сакрализует его. Но людям, когда они стремятся к соединению с богами, нечего предложить им и нет от чего отказаться в себе, кроме божественного. Само
20 Архаический ритуал в фольклорных и раннелитературных памятниках. — М., 1988. С. 38.
человеческое слишком ничтожно и недостойно богов, чтобы им жертвовать. Вот от чего еще жертвоприношение — безысходный круг, в котором ритуал непрерывно сакрализует профан- ное, достигает сакрального, но только как вершины, с которой неизбежен спуск.
Последний и высший момент ритуала — это достижение его участниками обожения, пребывания в полноте божественной жизни. Уже очевидно, что полнота эта относительна, что она может быть разомкнута к хаосу, что в ней люди не только и не столько встречаются с богами, сами становясь ими, сколько растворяются в божественной жизни, не обретают, а теряют ее. Хотя эти тенденции имеют место быть, какая-то, пускай незначительная ниша внутри божественной жизни для людей оставалась. Ритуал обставлял ее прежде всего как трапезу. За трапезой могло поедаться жертвенное животное или же богам жертвовалась часть другой пищи. В любом случае она их объединяла, делала сотрапезниками. Но не просто знакомила, так сказать, в дружеском застолье, а делала единосущими через входившую в людей и богов пищу. Если таковой было жертвенное животное как образ божества, то ее поедание было наиболее внятным и выраженным обожением. Одиако так или иначе в ритуальной трапезе всякая пища и питье священны, то есть божественны. Священен хлеб как порождение матери-земли. Священно вино, в котором совмещалось божественно-материнское и божественно-отцовское начало. В соответствии с первобытными представлениями оно уподоблялось одновременно солнечным лучам (то есть огню и теплу, исходящему от небесного, часто верховного 60га) и подземной материнской влаге. Еще вино сближалось и отождествлялось с кровью. Солнечные лучи могли отождествляться с кровеносными сосудами, исходящими от сердца. Тогда солнце и сердце становились переходящими одна в другую реалиями.
Трапеза, пир давали первобытным людям ощущение полноты и божественности своего существования, конечно, не потому, что те от души наедались и напивались. Здесь их действия были как бы неравны самим себе. Хлеб и вино насыщали не только тело, но и душу. Их поглощение было таинством, актом мистическим, преобразующим все естество человека. В трапезе боги присутствовали и за столом, и в пище, и вине, и в душах пирующих. Сами же они ощущали и присутствие священного, и вхождение его в них, и собственное движение в сверхчеловеческую реальность божественного мира. Мы еще можем представить себе трапезу, на которой помимо удовольствия от еды и питья присутствуют радость и воодушевление. Однако в рамках первобытного ритуала она знала еще и восторг, благоговение, экстаз. Последний и был в ней самым опасным, тяготея, как уже отмечалось, к оргий- ном у буйству. Эту двусмысленность ритуальной трапезы, между прочим, выражает собой вино. Его хмель мог быть одновременно и знаком восторга восприятия божества и собственного обожения и признаком надвигающегося хаоса с его потерей всякого рода ритуальных ориентиров.
Помимо трапезы вершина ритуального обожения выражалась в браке и соитии. Здесь были возможны различные варианты сакрализации участников ритуального действия. Но все они были связаны не с сексуальными вожделениями как таковыми (как трапеза — не с голодом и жаждой), а с образом целокупности и полноты бытия. Его в ритуале обозначала встреча мужского и женского начала. Одновременно за ней стояла порождающая мощь богов. Трапеза (пир) и брак (соитие) навсегда останутся образами и знаками внутрибоже- ственной жизни, ничего другого о ней язычество сказать было не в состоянии. В иудео- христианской традиции брак, пир, брачный пир станут символами, которые мифологическими средствами указуют на божественную реальность, саму по себе никак в браке и пире не выразимую.
При всем том, что первобытный ритуал был коллективным действием, в котором соотнесено «мы-бытие» людей и «мы-бытие» богов, что он блокировал собой индивидуальные поползновения членов общины, именно ритуал создавал первые предпосылки и даже делал первые шаги в сторону-человеческой индивидуализации. Осуществлявшаяся в ритуале блокада
индивидуального начала в человеке предотвращала его разомкнутость вниз, в направлении животности. Перспективу же индивидуации ритуал открывал, размыкая человеческое существование вверх, в сторону божественной реальности, и открывалась эта перспектива двум ключевым фигурам ритуального действия — жрецу и жертве.
То, что жрец в первобытной общности людей явным образом выделен из «мы-бытия», — очевидно. Он стоит над другими людьми по принципу своей близости к богам, посреднече- ской роли между профанным и сакральным мирами. Но первобытная община еще и управляется, в ней кто-то осуществляет власть. И мы хорошо знаем, что власть имеющий в общине (роде, племени) — это вождь. Популярная, а главным образом беллетризованная литература
о первобытности часто склонна не просто разделять, но и противопоставлять фигуры жреца и вождя. Между тем подлинная, еще не разлагающаяся первобытность знает нечто прямо противоположное. Жрец и вождь (царь) исконно совмещались в одном лице. Иначе и быть не могло, так как священство (жречество) и царственность с позиций первобытности — это две стороны одной медали. Только обладающий достоинством священства мог и царствовать. Царственность, то есть власть, не санкционированная свыше, была совершенно невозможна. Это современному человеку представляется естественным, когда одни люди властвуют, а другие им подчиняются. Первобытный же человек всегда помнил и ощущал, что человеческое само по себе ничтожно, оно бытийствует лишь в меру его наполненности божественными энергиями. Поэтому власть человека над людьми не просто нечестива, для нее нет никаких оснований. И если уж она каким-то образом прикреплена к человеку, то только как посреднику между богами и людьми, тому, кто обращен к богам с молитвой и только в силу этого с повелением — к людям. Очевидно, что таким человеком мог быть только жрец, точнее царь-жрец.
Нам легко заподозрить, что именно власть, возносящая царя-жреца над простыми смертными, в первую очередь способствовала его индивидуации. В действительности же гораздо большее значение имело его промежуточное положение между сферами профанного и сакрального. Оставаясь человеком, царь-жрец в силу своей обращенности к богам, пребывания в постоянном контакте с ними, уже в полной мере им не был. В нем появлялось нечто сверхчеловеческое, сакрализованное. Но и к богам царя-жреца никак отнести нельзя. Стоит ему раствориться в божественном, как разорвется связь, исчезнет посредничество между профанным и сакральным мирами. Так что царь-жрец зависал в этой своей промежуточности как «уже не-» и «еще не-* бытие одновременно. И здесь самое важное состоит в том, что он не мог в полной мере сказать о себе ни «мы — люди», ни «мы — боги». В его душе, видимо, возникало какое-то подобие ощущения «я — люди» и «я — боги». «Я» — потому, что нет сращенности и нет растворенности ни в одном из миров. Если жрец и «люди*, то не так, как все; если «боги* — тоже каким-то особым, своим образом. Вот это «своим» и намекает на индивидуальность царя-жреца, в перспективе — на его «яйность». Поскольку «яйность» — это не люди и не боги, не просто и не только люди и боги, в какой-то мере, в каком-то очень ограниченном смысле «яйность* — обращение к самому себе, «я = я».
Вспышка самосознания и самотождественности, преодолевающая «мы-бытие» первобытной общины, не могла не быть дискретной и неустойчивой. К тому же первобытному жрецу легко было сорваться в идентификацию себя с еще одним «мы-бытием*. В данном случае — с корпорацией царей-жрецов. Ведь царь-жрец мог быть в общине и очень часто был не единичен. Поэтому при всей своей выделенности и избранности он мог осознавать свою промежуточность как своего рода «профанно-сакральное* «мы-бытие». Однако у этой тенденции, очевидно, достаточно выраженной, был мощный ограничитель. Им была близость роли царя-жреца и жертвы.
Действительно, жрец и жертва связаны тесно и неразрывно. Это прослеживается уже на уровне этимологии. Слово «жрец* производно от «жрать». Разумеется, ни о каком обжорстве речь не идет. Жрец был тем членом первобытной общины, кто от ее имени, в качестве ее персонификации в первую очередь, а иногда и в единственном числе, вкушал мясо жертвенного животного. Через него и в нем происходили встреча и единение в пище богов и людей. В этом случае жрец как будто противостоит жертве. Он — активно действующее начало, тогда как она — пассивна, в нем торжествует жизнь, ее же настигает смерть. Однако противопоставленность жреца и жертвы имеет свои пределы и легко переходит в их сближение, уподобление, отождествление. Да, жрец — это тот, кто убивает жертву, но он же и соединяется с ней в трапезе. К тому же жертва — существо сакрального ряда, оно возвращается в жертвоприношении и последующем ее поедании в полноту внутрибожественной жизни и тянет туда за собой причастного к ней жреца. Такой уже непреодолимой преграды между жрецом и жертвой нет. Тот, кто приносит жертву, рано или поздно должен в свою очередь стать жертвой, но не по закону какого-то возмездия. А потому, в первую очередь, что в нем все более концентрируется сакральное бытие принесенных им жертв, он все более принадлежит богам и, следовательно, должен быть отдан им в жертвенный дар. Жертвоприношение же здесь становится необходимым, так как ритуальное убийство отделяет в жреце-жертве профанное от сакрального, его промежуточность и посредничество заканчиваются. Божеское соединяется с божественным, профанно-человеческое уходит в небытие.
Схематически очерченная нами линия принесения в жертву жреца — одна из возможных. Другую же можно наметить, отталкиваясь от неизбывной и радикальной двусмысленности положения, которое занимал в первобытной общине царь-жрец. В нем совмещалось ощущение им и другими членами общины силы, могущества, вознесенности над другими людьми и, вместе с тем, отторгнутости, отверженности, в чем-то даже мнимости его существования. С точки зрения первобытности, всякая выделенность, намек на еднноличность и индивидуальность есть понижение качества существования. Подлинно существует только множествбнность, растворяющая в себе все индивидуальное. И сфера профанного, и сфера сакрального — это в одинаковой степени «мы-бытие». Остаточно нечто подобное знает и наша культура. Откуда иначе уважительное и почтительное «вы», в отличие от фамильярного «ты». Жрец же как раз и воспринимался в перспективе этого «ты». Он зависал, теряя почву под ногами и не достигая небесной тверди. В исконно первобытном смысле тот, кто выделен, одновременно вознесен и проклят. Он божествен, но его божественность мнима. Тут равно возможны любой из акцентов. Акцент на божественность дает нам фигуру царя-жреца, на мнимость — шута. Последнего, кстати говоря, вовсе не стоит воспринимать как весельчака- кривляку, развлекающего власть имущих. Изначально шут — двойник царя-жреца, олицетворенная перспектива его собственного существования. Царь-жрец именно в силу выделенно- сти, вознесенности его человеческого над другими может оказаться или проявить себя «человеком слишком человеком», благодать не прикреплена к нему неразрывно раз и навсегда. Когда она оставляет своего недостойного носителя, ему так просто не вернуться в плотно сомкнутые ряды «мы-бытия». Нет, обнаруживший свою мнимость и открывший тем самым свое подлинное лицо шута, недавний царь-жрец подлежит ритуальному убийству-жертвоприношению. На этот раз оно в корне отлично от обычного жертвоприношения. В нем устраняется начало ничтожествования, смерти, небытия. О таком жертвоприношении, не путая его с Христовой жертвой, тоже можно сказать «смертию смерть поправ». Убийство мнимого царя-жреца, то есть шута, открывает дорогу жизни. Это заклятие хаотически- профанного в пользу космически-сакрального. Оно сосредоточено на фигуре царя-жреца еще и потому, что длительная и глубокая его причастность сфере божественного не только благочестива, но и святотатственна. Профанно-человеческое должно знать свое место, с сакральным оно не воссоединимо, хотя и неизбывно стремится к воссоединению.
Вот и получается, что у царя-жреца-жертвы нигде нет своего устойчивого места. Ему, как никому другому, в первобытной общине необходимо самоопределиться. Всякая раство- ренность в любом «мы-бытии» для него чревата неготовностью к переиначиванию на противоположную своей роли. Поэтому царю-жрецу приходится глубоко заглядывать в
самого себя, искать в себе основания для своих действий, как бы они потом ни санкционировались богами. В отечественной традиции слишком долго и упорно делался акцент на том, что фигура царя-жреца потенциально связана с мотивом социального неравенства и эксплуатации. Между тем куда как важнее, что еще всецело в пределах ритуала, ритуального самоощущения и мироотношения царь-жрец делает первую, еще недовершенную, непоследовательную, во многом тщетную, но все-таки заявку на индивидуально-личностное существование.
Глава 6 МАГИЯ И МАГИЗМ
С магией у современного человека очень часто связаны неопределенные представления о чем-то таинственном, запретном, сверхъестественном и потустороннем. Самое поразительное состоит в том, что магическое сегодня далеко не всегда отличается от религиозного. Причем не только на уровне так называемого обыденного сознания. Сошлюсь, в частности, на такого знаменитого и авторитетного исследователя первобытной культуры, как Д. Д. Фрэзер. В своем главном труде «Золотая ветвь о он так характеризует магию: «Магическое мышление основывается на двух принципах. Первый из них гласит: подобное производит подобное или следствие похоже на свою причину. Согласно второму принципу, вещи, которые раз пришли в соприкосновение друг с другом, продолжают взаимодействовать на расстоянии после прекращения прямого контакта. Первый принцип может быть назван законом подобия, а второй — законом соприкосновения или заражения». 21
На первый взгляд фрэзеровская характеристика магии при всей своей простоте и ясности еще и неотразимо убедительна. Действительно, разве это не магическое действие, «когда индеец племени оджибвеев, желая навлечь на кого-то напасть, ... изготовляет изображение своего врага и вгоняет в его голову (или сердце) иглу ... в уверенности, что стоит игле ... пронзить куклу, как враг почувствует в этой части тела острую боль» 22 или «бесплодная женщина, желающая стать матерью, изготовляет деревянную куклу, которую держит на коленях, полагая, что это приведет к исполнению ее желания».23Разумеется, перед нами самая настоящая магия, да еще и действия присущего ей закона подобия. Но пойдем немного дальше и вспомним, что сравнение, уподобление и отождествление лежат в основе мифа и мифологического мироотношения в целом. Все, что подобно другому, и есть другое и чем более они подобны, тем больше оснований их отождествить, — вот универсальный принцип первобытного мышления. Его действие можно обнаружить, скажем, при создании первобытными людьми наскальных изображений, поскольку они не были только изображениями, но еще и знаменовали присутствие в пещере реальных быков и оленей (подобное вызывало подобное). Можно, конечно, что и делалось неоднократно, назвать наскальные изображения магическими. Но это будет шагом в сторону непомерного расширения сферы магического за счет религиозного, отождествлением с ней всей жизнедеятельности первобытных людей.
Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 525;