Глава II 5 страница
– Ну, вот уж мой дом, – вздохнула она со страшным облегчением. – Спокойной ночи.
И она скрылась в глубине двора, даже не простившись.
Дома он опять зажег все лампы – настольную, люстру, боковой свет, прошел к столу и бухнулся в кресло. Все здесь еще носило ее отпечатки: вот стул – на нем она сидела, вот стакан – она его не допила, вот половина конфеты, вот книжка – она ее просматривала и бросила на диван. И тут он вдруг понял, что совершенно зря позвал Клару. С Петькой было бы все куда проще. А теперь им придется провести целый день наедине. Ведь в самом лучшем случае – если они попадут на семичасовой – он вернется в шесть! Значит, позвонит Лине часов в восемь‑девять. Опять неладно! Впрочем, это уж и не важно. Теперь это не самое главное. Самое главное – что она его все‑таки нашла. Ведь приехала‑то она одна! Стоп! Ты так уверен, что одна? Вскочил, сел на диван и стал быстро листать книжку. Нет, конечно, все‑таки, конечно, одна. Иначе она сказала бы. Кларе, например, обязательно бы сказала. А впрочем, с нее все станется. Может быть, и не одна. Ну что ж, тогда они как встретятся, так и разойдутся. За эти годы он многому научился, он «изучил науку расставаний». Вероятно, это уже старость подходит. Все стало легко. Вот Корнилов не такой. Он молод, горяч и как говорит Державин, к правде черт. Зато и своего не упустит. Вот Даша, кажется, уже его. Как она сегодня ринулась за него в бой! Потапов даже засопел от неожиданности. Что ж? Правильно! У Корнилова все ясно, четко, недвусмысленно. Как он думает, так и режет. А вот он хитрит. А Потапов рычит и дрожит, а Клара молчит и прячет глаза. И никто ничего толком не может объяснить, что случилось с людьми. А без этого и жить нельзя. В мире происходит что‑то совершенно необычайное. Крутят по миру какие‑то черные чудовищные протуберанцы и метут, метут все, что ни попадется на пути. Почему, зачем, кто поймет? Хотя читай речи вождей, в них все ясно. «Это и есть истина, – сказал сегодня директор. – Если мы будем в это верить, то победим». И верят же, действительно верят. Ох уже эта вера! Та самая, что горами двигает и города берет. Где бы и мне ее достать? Верую, верую. Господи, помоги же моему неверию! А впрочем, зачем тебе вера? Помнишь Сенеку, трагедию «Актей»? «Да будет мне позволено молчать – какая есть свобода меньше этой?» Так вот воспользуйся хоть этой самой меньшей свободой. Так ведь не воспользуешься, опять начнешь все объяснять и подгонять, вот как сегодня ты пел Даше: «Надо знать, когда и кто». Сознайся, гадко ведь, а? А вот у Корнилова этого нет. За это его и любят. Но только с Линой у него определенно ничего не получится. Она стена для таких, как он. Ее в мире не интересует ничего, кроме ее самой. Вот море, походы, костры из смоляных ветвей, сноп искр над костром, прогулки до зари по берегу – это ее. И она не притворяется – она действительно такая. И ты без памяти влюбляешься в это цельное, бездумное, свободное от страха существование. Оно же по‑настоящему прекрасно! Потом наступает, конечно, отрезвление. Она расстается с тобой на вокзале, ты уходишь очарованный, влюбленный, надававший тысячи клятв себе и ей, сидишь один в комнате, вспоминаешь и думаешь, улыбаешься своим мыслям. Так проходит неделя‑другая, и вдруг наступает отрезвление. Ты понимаешь, что какая‑то невероятная сухость, черствость и даже старчество проглядывает в ее невозмутимой ясности. И самое главное – она ведь проговаривается! Нет, нет, она не особенно умна. Ее гармонию держит инстинкт, привычка, бессознательное чувство равновесия, а никак не разум. Она могла с ясным лицом рассказать о себе что‑нибудь такое, что даже в те блаженные дни вдруг заставляло его как бы мгновенно осечься, очнуться, упасть с пятого этажа – посмотреть на нее со стороны. Господи, что же это такое? Но все это и продолжалось мгновение. Она сразу же ловила его настроение и всегда умела заставить забыть его все. Чуткой в этом отношении она была невероятно. Как бы он ни старался скрыть свое настроение, она видела его насквозь. Даже во время разговора по телефону. Но один раз он все‑таки взорвался, и тогда они поссорились. И вот теперь…
Он думал об этом и сам не замечал, как клонится долу, дремлет, засыпает, сидя в кресле около окна. Он так ничего как следует и не продумал и не решил насчет завтрашнего утра.
А проснулся он внезапно, и сам не понял почему. Поднял голову и поглядел в окно. И вдруг услышал тихое поцарапыванье, потом стук, тоже тихий‑тихий: тук‑тук, тук‑тук. Он подумал, что это, наверно, ветка качается. Но стук повторился – четкий, ритмичный, и тут из темноты вдруг выплыло и прижалось к стеклу лицо Лины. Она смотрела и делала рукой какие‑то знаки. Он вскочил, подлетел к окну и так резко рванул раму, что что‑то посыпалось на подоконник.
– Боже мой, – только и сказал он.
И больше у него ничего не нашлось.
– Принимаете гостей? – спросила она весело. – А ну‑ка руку. – И, не задев подоконника, она гибко, как на турнике, перекинулась в комнату. – Ну вот и все. Вот что значит ГТО первой ступени.
Он стоял перед ней и не знал, что и сказать и что сделать. Просто стоял и смотрел.
А она спокойно подошла к зеркалу и поправила волосы.
– Девушку проводили домой? – спросила она не оборачиваясь. – Великолепная девочка! Серьезная такая, простая и о вас убивается. А вы ничего замечать не хотите. Эх вы! У вас гребенка‑то есть? Дайте‑ка я причешусь. – Она вынула пудреницу и несколько раз коснулась пуховкой щек.
– Больше всего боюсь загореть. Слушайте, подарите‑ка мне вот такую белую шляпу с полями, в них, кажется, здесь пастухи ходят. У вас, наверно, есть такие.
– Сейчас, сейчас, – сказал он и кинулся куда‑то в угол.
– Да стойте, куда вы? – засмеялась она. – Подойдите‑ка сюда. – И она сбросила ему на руки платок. Плечи у нее опять оказались голыми. Он молчал. Она усмехнулась и провела рукой ему по волосам. – Все такой же трепаный. А время два часа! Ну все равно, полчаса я, пожалуй, могу посидеть. Чаем напоите?
И пока он ходил по комнате, возился с чайником, мыл чашки, она сидела на диване. Сидела и смотрела на него молча смеющимися, сияющими, слегка тревожными глазами.
А он, сделав все, вдруг подошел и крепко обнял ее за плечи. Она, улыбаясь, посмотрела на него, тогда он притянул к себе ее голову и поцеловал, расплющивая губы, крепко и больно, несколько раз. Потом стал целовать глаза и опять губы. Тут она ладонью слегка уперлась в его лоб.
– Ну, ну, – сказала она. – Не торопитесь! Сядьте, поговорим. – Он все не отпускал ее. – Но ведь вы даже не знаете, одна я тут или нет.
– Одна, – ответил он уверенно.
– И думаю только о вас? – Она легонько освободилась от его рук. – Постойте‑ка, художественная часть потом. Рассказывайте про себя. – Она встала, прошлась по комнате, подошла к барометру. – Великая сушь, – прочитала она. – Значит, живете, работаете и, как говорит ваш директор, закапываете в землю казенные деньги. До того уж докопались, что вас таскают в милицию и отбирают подписку, – дальше‑то теперь что? – Он сделал какое‑то движение. – И хорошо, тут вы, положим, ни при чем. За это ответит директор, но вы что? Решили здесь осесть? Остаться навсегда в этой комнате?
– Почему? – спросил он.
– Нет, это я вас спрашиваю почему. Это что – ваше жизненное назначение – грызть эти холмы? А?
Он пробормотал:
– Не знаю. А что?
Она рассмеялась.
– Да нет, опять‑таки ничего. Просто я как‑то совсем не того ожидала от вас. – Она посмотрела на него. – Я ведь очень, очень часто вспоминала вас.
Он встал, подошел к чайнику, пощупал его ладонью и снова заходил по комнате. Ему надо было собраться с мыслями.
– Раскопки ведутся дилетантски, – сказал он наконец. – Непоправимо дилетантски. Ни я, ни тем более Корнилов не знаем, что творим. Даже какой объект раскапываем, и то не знаем. Если бы здесь появились настоящие ученые, они не взяли бы нас даже в препараторы. Это так.
Она слегка неожиданно развела руками. Он мельком взглянул на нее и продолжал:
– Да, вряд ли взяли бы даже в препараторы. Впрочем, Корнилова, вероятно, взяли бы. Он окончил что‑то археологическое. А меня бы, конечно, погнали в шею. Я же даже не историк, и сидеть бы мне да сидеть над изучением первоисточников по истории античного христианства. Вот тогда бы я был действительно на своем месте. Но что делать? Мы хоть понимаем, с чем мы имеем дело. И если что‑нибудь не знаем, то уж не знаем по‑научному. А здесь просто никто ничего не знает, и все. До сих пор раскопки вели учитель французского языка, статистик, землемер, гидротехник, чиновник особых поручений. Это если брать весь Казахстан в целом. Здесь же вообще, кроме кладоискателей, никого не было. Если нам и далее повезет так же ослепительно, как повезло этим неизвестным – я говорю о золоте, – то уже в будущем году сюда приедет экспедиция Эрмитажа и нас всех разгонит. Да еще обзовут, поди, за то, что мы натворили. Но дело‑то уж будет сделано. Так что меня как раз интересует не это.
– А что же? – спросила она. – Что же вас интересует, хранитель?
Он подошел к плитке, выключил ее, снял чайник, заварил, укутал его салфеткой и снова заходил по комнате. У него было такое ощущение, что он увидел ее сегодня, рванулся к ней и отскочил, потому что между ними было то же самое оконное стекло, и он расшибся до крови. Эта боль его сейчас и отрезвила.
– Я хочу добраться до азиатских пустынь, – сказал он, – там пески засосали замки, усадьбы, города, там обсерватории, библиотеки и театры. Это Хорезм, Маргиана, Бактрия. Вы знаете, что такое раскаленный песок? Заройте в него человека, и он через месяц высохнет, одеревенеет, но останется по виду прежним. Что перед этим богатством Нубия и Египет? А древний Отрар? Вторая библиотека древнего мира? Ее до сих пор не нашли, но она где‑то там, в подземелье. И вот в какой‑нибудь нише стоит сундук, и в нем лежит полный Тацит, все сто драм Софокла, десять книг Сафо, все элегии великого Галла, от которого не осталось ни строчки. Вот куда хочу я обязательно добраться с лопатой. А это так, начало.
Он подошел к столу и стал разливать чай.
Она вдруг подошла и обхватила его.
– Фантазер вы мой, – сказала она ласково, прижимаясь к нему. – Барон Мюнхгаузен. Как я боялась, что вы уже не тот! А вы… Да бросьте вы этот чай, никому он не нужен. Идите‑ка ко мне. – И она бухнула его на диван.
– Ну хорошо, – сказала она. – Все это хоть не особенно логично, но все‑таки на что‑то похоже. Но ты ведь копаешься не там в песках, а здесь в глине, какой уж тут Тацит и Эврипид.
Они оба лежали на диване, и она слегка его обнимала за плечи.
– Стой, стой, не перебивай. Я чувствую, с тобой что‑то творится. При чем тут эта девочка с глазами серны, этот дед, водка? По‑моему, ты после нашей встречи однажды здорово получил по шее и вот забегал, заметался, так? – Он молчал. – Ладно, не хочешь говорить – не говори. Тогда я спрошу другое: вот эти люди, которые с тобой работают, кто они? Как они к тебе относятся?
В вопросе был уже и ответ. То есть он понял по ее тону, что это, пожалуй, уже и не вопрос, а ответ.
– Ты о ком спрашиваешь? – спросил он не сразу.
– Не бойся, не о Кларе. Тут уж все ясно.
– Так о ком?
– Не нравится мне твоя дружба с Корниловым, – сказала она после недолгого молчания. Он удивленно посмотрел на нее. – То есть парень‑то он ничего, с этим самым, – она покрутила пальцем у головы, – с бзиком, с фантазией, но, милый, плевать он хотел на твои пески. И сидит он там только потому, что ему некуда деться. Но и пить он может сколько угодно. И девушка у него под боком. Что еще надо? Живет мужчина!
– Ты даже девушку заметила, – усмехнулся он.
– Да не очень большая премудрость, дорогой, заметить девушку. Но если бы ты только присутствовал при нашем с ним знакомстве и поездке в горы…
– А что? – спросил он с любопытством.
– Да то! Пришел, увидел, победил. И сразу же понял, что победил. После того как он на моих глазах сиганул во всем в эту… Ну как называется это ваше недоразумение? Алмаатинка, что ли? Так вот он нырнул в самый водоворот у камня, достал какие‑то там голыши, видел бы ты, как он взглянул на меня. Гром и молния! Цезарь и Клеопатра!
И они оба немного посмеялись.
– Но все‑таки, почему он тебе не понравился? – спросил он.
– Наоборот, очень понравился! – ответила она. – Очень. А вот ваши с ним отношения мне не очень нравятся. Ведь вы, наверно, спорите, а? Он тебе что‑нибудь говорит такое, а ты ему отвечаешь чем‑нибудь этаким? Да? И орете на весь колхоз? – Он молчал. – Вот это мне не нравится. Очень, до крайности не нравится. Просто из самых мелких, эгоистических соображений не нравится. Ты же знаешь, какая я черствая эгоистка.
Он поднял голову.
– Знаю, – ответил он серьезно, без улыбки.
– Ну вот и все! Я приехала специально к тебе, и если вдруг с тобой случится что‑нибудь, для меня это будет страшным ударом – разве не понятно?
– Да, – сказал он, вдумываясь в ее слова, – понятно. – И еще раз повторил. – Да. Понятно. Стой‑ка, я закрою окно.
Он ушел в темноту, постоял, повозился, позвенел чем‑то, потом подошел к ней, но не лег, а сел рядом. Она почувствовала, что он снова ушел от нее куда‑то, и ласково спросила: «Ну что ты?» – обхватила его за талию и притянула к себе.
– Я ж тебя люблю, – сказала она грубо, по‑бабьи. – Люблю, дуралей ты этакий. Разве ты не видишь?
– Ты разговаривала с директором? – спросил он все из того же отдаления.
– Ну что ты? – спокойно удивилась она. – Конечно, нет.
– Значит, Клара тебе наговорила, – кивнул он головой. – Но все равно, это очень странно. – Он вдруг положил ей руку на плечо. – Но раз ты уж начала этот разговор. Расскажи все толком, что она тебе наговорила. Только толком, толком. Стой! Ты ведь хочешь, чтоб я что‑то понял, так? Ну вот и объясни мне, что и как.
Она помолчала, подумала.
– У Корнилова уже сложилась нехорошая репутация, – сказала она не сразу. – При всех его разговорах присутствуешь ты. Присутствуешь, и слушаешь, и молчишь, то есть одобряешь. Ты понимаешь, что это значит?
– Ну, ну, – сказал он, когда она замолчала. – Я слушаю, что же дальше? Корнилов много болтает, я молчу. Но какой‑нибудь разговор конкретно назывался? Фразы какие‑нибудь, анекдоты, хохмочки? Конкретно, конкретно. Тогда‑то, там‑то.
– Конкретно нет.
– И все это Клара тебе рассказала, когда вы ждали сегодня меня на лавочке. Понятно. Значит, вот о чем с ней сегодня говорил директор.
– Директор? – испугалась она. – Неужели и директор что‑то заметил? Тогда это очень и очень серьезно. Вот до чего тебя довел Корнилов. Его пьяные выходки. Гнать его надо, и все!
Он лениво усмехнулся и лег с ней рядом.
– Ладно, теперь уж все равно поздно. Давай‑ка спать лучше.
– Ты послушай меня, ты первый и последний раз послушай меня. Я знаю, что ты думаешь про меня. Этого ведь не скроешь. Могу только сказать одно – психолог ты никудышный. Писатель из тебя не получился. Но не в этом дело. Если бы ты имел какую‑то цель, что‑нибудь да хотел, чего‑то добивался. Но ведь ты ровно ничего не хочешь, ты только ходишь и треплешься, рискуешь головой за словечко, за анекдот. Высказываешь свое недовольство в формах, опасных для жизни. Ты, как говорят юристы, источник повышенной опасности.
Он открыл глаза.
– Это для кого же я такой?
– Ну хотя бы для тех, к кому ты обращаешься. Пойми, люди попросту боятся. А ты покушаешься на их существование. В мире сейчас ходит великий страх. Все всего боятся. Всем важно только одно: высидеть и переждать.
– Вот как ты заговорила, – сказал он удивленно. – А я‑то думал…
– Ай, ты думал! Противно! Ничего ты обо мне не думал и не думаешь! Не знаешь ты меня, и все! А ведешь ты себя, как хулиганистый ученик. Знаешь, всегда находится такой заводила в классе. Встает, задает ехидные вопросы, класс гогочет, а он сияет, вон, мол, какой я умник! Класс он, конечно, насмешит, учителя вгонит в пот, но из школы тоже вылетит пулей: директора таких не терпят. И им наплевать, кто прав – он или учитель, им важна дисциплина. Пойми, не ты опасен, опасно спускать тебе все с рук. Опасно то, что у тебя уже появились подражатели – они пойдут дальше тебя, хоть на пальчик, да дальше, а потом и вообще. Вот почему в наше время и слово считается делом, а разговор – деятельностью. Есть времена, когда слово – преступление. Мы живем сейчас именно в такое время. С этим надо мириться.
– Сейчас ты заговоришь со мной о войне – не надо! – сказал он. – Директор с этим уже надоел.
– Не бойся, не заговорю, а просто спрошу. Ты хорошо понимаешь, что ты делаешь? Тебе что, очень дорог этот Корнилов? Все эти его пьяные выходки, тебе они очень дороги?
«Вот баба, – подумал Зыбин, – обязательно надо будет предупредить Корнилова», – и сказал:
– Ну при чем же тут твой Корнилов? Что ты нас сравниваешь? Корнилову наступили на хвост, вот он и орет дурным голосом. Нет, тут другое, – он потер себе переносицу. – Ты понимаешь, – продолжал он уже медленно и задумчиво, подбирая слова, – ты говоришь, что я треплюсь, а я ведь молчу, я как рыба молчу, но тут вы все правы, я чувствую, что не смогу так жить дальше. Не смогу, и все, как‑нибудь каркну во все воронье горло, и тогда уж действительно отрывай, как говорит дед, подковки.
– Ну зачем же ты каркаешь, если понимаешь это? – спросила она недоуменно. – Что тебе не хватает? Тебе‑то кто наступил на хвост?
– Стой, послушай – я сегодня целый час дрожал и прощался с жизнью. Бог его знает, что я пережил за то время, пока стоял и смотрел на свое окно. Какой ужас: в нем горит свет! Значит, пришли по мою душу. Да! Ничего другого мне и в голову не пришло! Зачем? Почему? За что? Да разве я мог задавать себе такие вопросы? Только дурак сейчас спрашивает: за что? Умному они и в голову не придут. Берут, и все. Это как закон природы. Только я не могу уже больше переживать это унижение, этот проклятый страх, что сидит у меня где‑то под кожей. Чего мне не хватает? Меня самого мне не хватает. Я как старый хрипучий граммофон. В меня заложили семь или десять пластинок, и вот я хриплю их, как только ткнут пальцем.
– Какие еще пластинки? – спросила она сердито.
Он усмехнулся.
– А я их все могу пересчитать по пальцам. Вот, пожалуйста: «Если враг не сдается – его уничтожают», «Под знаменем Ленина, под водительством Сталина», «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство», «Лучший друг ученых, лучший друг писателей, лучший друг физкультурников, лучший друг пожарников – товарищ Сталин», «Самое ценное на земле – люди», «Кто не с нами, тот против нас», «Идиотская болезнь – благодушие». Все это вместе называется «новый советский человек» и «черты нового советского человека». Ух, черт! – он ударил кулаком по дивану.
– Да, но чего ж ты все‑таки добиваешься? – спросила она. – Мир переделать на свой лад не можешь, принимать его таким, как он есть, – не желаешь. Он для тебя плох. Необитаемых островов у нас нету, да тебе их и не дадут, ну, значит?
Она развела руками.
– Значит! – ответил он твердо. – Значит! – Подошел к шкафу и достал простыни. – Значит, моя дорогая, что уж скоро утро и надо спать. Все! Поговорили!
Она медленно покачала головой.
– Я же тебя люблю, дурак ты этакий, – сказала она задумчиво, – мне будет очень трудно тебя потерять, а ты этого не понимаешь.
Он лег на диван, вытянулся и закрыл глаза.
– Вот ты думаешь, что я всегда не права, – сказала она.
– Напротив, ты всегда права, – ответил он уже сонным голосом. – Всегда и во всем. В этом и все дело.
Он спал и думал: "Тут две беды, первая, что я тебя тоже люблю, и здорово еще люблю, а это всегда все путает. Вторая в том, что ты права. Пошлость‑то всегда права. Помнишь, я тебе прочитал Пушкина:
Хоть в узкой голове придворного глупца
Кутейкин и Христос два равные лица.
Да для любого здравомыслящего Кутейкин куда больше Христа, Христос‑то миф, а он – вот он. Он истина! И, как всякая истина, он требует человека целиком, со всеми его потрохами и верой. Исканья кончились. Мир ждал Христа, и вот пришел Христос‑Кутейкин, и история вступила в новый этап. И знаешь, у него действительно есть нечто сверхчеловеческое. А я вот не верю и поэтому подлежу не презрению, а уничтожению".
Лина ничего не ответила, она только сделала какое‑то неясное движение рукой в сторону окна, и тогда он увидел того, кто сидел в кресле и, наклонившись, внимательно слушал их обоих.
– Вы, видно, на что‑то намекаете, – сказал третий, и усы его слегка дрогнули от улыбки. – Но, друг мой, на что б вы ни намекали, помните, исторические параллели всегда рискованны. Это же просто бессмысленно.
Зыбин поглядел на него. Он не удивился: присутствие его было совершенно естественным. Да и не первый разговор был этот. Вот уже с месяц как он приходил сюда почти каждой ночью. И вот что удивительно и страшно – они каждый раз разговаривали очень хорошо, по душам, и Зыбин был исполнен любви, нежности и почтения к этому большому, мудрому человеку. Все недоумение, претензии и даже его гнев и насмешка оставались по ту сторону сна – наяву, а здесь был один трепет, одно обожанье, одно чувство гордости за то, что он так легко и свободно может говорить с самым большим человеком эпохи и тот понимает его. Что это было? Освобождение от страха? «Подлость во всех жилках», как сказал однажды Пушкин, когда рассказывал о своей встрече с царем, или еще что‑нибудь такое же подспудное? Этого он не знал и боялся даже гадать об этом. Но сейчас он решил рассказать все.
– Мир захвачен мелкими людьми, – сказал он, прижав руки к груди. – Людьми, видящими не дальше своего сапога. Они – мелочь, придурки, петрушки, кутейкины, но мир гибнет именно из‑за них. Не от силы их гибнет, а от своей слабости.
Гость слегка развел руками, он искренне недоумевал.
– Нелогично, – сказал он. – Опять очень, очень нелогично. Кутейкины? Петрушкины? Как же они могут что‑то делать против воли народа? Откуда у вас такое презрение к нему? Вот Угрюм‑Бурчеев и тот сказал: «Сие от меня, кажется, не зависит».
– Ах, – ответил Зыбин горестно. – Не в то время пришел ваш Бурчеев, в истории бывают такие эпохи, когда достаточно щелкнуть пальцем, и все закачается и заходит ходуном. А и щелкал‑то всего‑то карлик, какой‑нибудь Тьер. Ведь Гитлер‑то карлик, и вокруг него карлики, а умирать он пошлет настоящих людей молодежь! Цвет нации! Прекрасных парней! И это будет смертельная схватка! Может быть даже, самая последняя.
– Отлично, – сказал гость. – Вы, значит, верите, что она будет последняя. А что мы ее выдержим, в это вы верите?
– Я‑то верю, – сказал Зыбин и даже вскочил с дивана. – Я‑то в это, как в Бога, верю. Но почему же вы не верите своему народу? Вы же сами говорите, у него есть что защищать. Зачем же тогда аресты и тюрьмы? Ведь это ваша любимая песня: «Как невесту Родину мы любим». Так как же связать то и это?
Гость засмеялся. Он как‑то очень добродушно, искренне засмеялся.
– Молодой человек, молодой человек, – сказал он. – Как же вы мало знаете жизнь, а еще спорите с нами, стариками. Чтобы построить мост, надо годы работы и несколько тысяч человек, а чтоб взорвать его, достаточно часа и десятка человек. Вот мы и добираемся до этого десятка.
– Да, да, знаю, слышал, – поморщился Зыбин. – И не от вас только слышал. Сен‑Жюст еще сказал о своих жертвах: «Может быть, вы правы, но опасность велика, и мы не знаем, где наносить удары. Когда слепой ищет булавку в куче трухи, то он берет всю груду». Видите, он хоть сознавался, что он слепой, а мы тут… Ладно. Теперь у меня вопрос о себе лично. За что вы уничтожите меня?
– За идиотскую болезнь – благодушие, – сказал гость любезно. – За то, что вы остаетесь над схваткой. А ведь сказано: «Кто не со мной, тот против меня».
Зыбин засмеялся тоже.
– Ого! Вы уже стали цитировать Маяковского! Раньше за вами этого не водилось. Неужели и он понадобился сейчас в игре?
– Я, дорогой мой, образованнее, чем вы думаете, – сказал гость. – Это не Маяковский, а Евангелие. Зря вы испытываете меня.
– Да, да, простите, слукавил: Евангелие от Матфея, глава 12, стих 30.
– Ну вот видите, когда и кем это уже было сказано, – скупо улыбнулся гость, – так что же вы здесь зря прохаживаетесь насчет Христа и Кутейкина? Христы изрекают и проходят, и строить‑то приходится нам, Кутейкиным. В этом все и дело. А вы нам мешаете, вот и приходится вас…
И он нажал какую‑то кнопку.
Звон был длинный и пронзительный, вошли двое, и один схватил Зыбина за плечо.
Но он все‑таки сумел сказать то самое главное, что хотел.
– Весь вопрос, – сказал он, – состоит только в том, можно так или нет? Если нельзя, то вы поставили мир перед ямой. Будет война, голод, смерть, разрушение. Последние люди будут выползать откуда‑то и греть ладони около развалин. Но и они не останутся в живых. Но знаете? Я благословил бы такой конец. Что ж? Человечество слукавило, сфальшивило, заслужило свою гибель и погибло. Все! Счет чист! Можно звать обезьян и все начинать сначала. Но мне страшно другое: а вдруг вы правы? Мир уцелеет и процветет. Тогда, значит, разум, совесть, добро, гуманность – все, все, что выковывалось тысячелетиями и считалось целью существования человечества, ровно ничего не стоит. И тогда демократия просто‑напросто глупая побасенка о гадком утенке. Никогда‑никогда этот гаденыш не станет лебедем. Тогда, чтоб спасти мир, нужно железо и огнеметы, каменные подвалы и в них люди с браунингами. И тогда вы действительно гений, потому что, несмотря на все наши штучки, вы не послушались нас, не дали себя обмануть гуманизмом! Вы вездесущи, как святой дух, – в каждом френче и паре сапог я чувствую вас, вашу личность, ваш стиль, вашу несгибаемость, ваше понимание зла и блага. С каким презрением и, конечно, с вашими интонациями сейчас у нас произносят «добрый». Да и не «добрый» даже, а «добренький». «Он добренький, и все». «Он бесклассово добрый». «Он внеклассовый гуманист». «Добрый вообще, справедливый вообще, справедливый ко всем на свете». Можно ли осудить еще больнее, выругать хлеще? Да, опасное, опасное слово «добрый»! Недаром им Сервантес окончил «Дон Кихота»! Вы поверили в право шагающего через все и всех и поэтому спасли нас от просто добреньких. А я не верил вам – и поэтому проиграл все. Я действительно разлагал, расслаблял, расшатывал, и нет мне места в вашем мире необходимости. Вы не дали себя расслабить благодушием, как бы хитро ни подсовывали его вам наши общие враги. Поэтому нету сильнее и чище той правды, которую вы внесли в мир. Давите же нас, вечных студентов и вольных слушателей факультета ненужных вещей. К вашим рукам и солдатским сапогам, которыми вы топчете нас, мы должны припадать, как к иконе. Так я скажу, если вы правы и выиграете эту последнюю войну. Ох, как будет страшно, если кто‑нибудь из вас – Фюрер или вы, Вождь, ее выиграете. Тогда мир пропал. Тогда человек осужден. На веки вечные, потому что только кулаку он и служит, только кнуту и поклоняется, только в тюрьмах и может жить спокойно.
Он говорил и плакал, плакал и бил себя в грудь кулаком. Он разбросал все подушки, и тогда кто‑то, стоящий рядом и невидимый, сурово сказал:
– Ну брось! Что ты разревелся? Ты же отлично знаешь, что не выиграет ни тот, ни другой, ни третий, выиграем мы с тобой. Страна! Народ! Ты! Директор! Клара! Корнилов! Дед! Даша! Ты же повторяешь это себе каждый день! Знаешь, я боюсь за тебя – как ночь, так у тебя этот бред! Нельзя так, нельзя, опомнись!
А звон все продолжался.
От этого звона он и проснулся. Всю комнату заливало раннее, тонкое, прохладное солнце. Соседская черная кошка сидела на подоконнике и в ужасе глядела на него. Он протянул руку, и она мгновенно исчезла. Лины не было. Только на стуле лежала пара ее шпилек. Зазвонил телефон. Он поднял трубку и услышал голос Клары.
– Георгий Николаевич, вы опаздываете уже на полчаса, так поедем или нет?
– Да, да, – крикнул он поспешно. – Я сейчас же… Вы где, у сторожа? Отлично. Он спит? Нет, нет, не будите. Там у него в шкафу… Ну хорошо, я сам.
Он опустил трубку на рычаг и с минуту просидел так неподвижно, стараясь отделить явь от сна. Все стояло перед ним с одинаковой ясностью и достоверностью – окно, разговор за столом, разговор на диване, то, что было раньше, то, что было после. «И что это он зачастил ко мне?» – подумал он.
– Ох, не к добру это! – сказал он вслух и начал собираться.
Клара ждала его. На ней был походный костюм, ландштурмовка и полевой бинокль на ремне через плечо. Рядом на скамейке лежала его сумка с продуктами. Сторож сидел рядом, громко зевал и кулаком растирал глаза. Он всегда просыпался на заре.
– А я боялась, что вы опоздаете, – сказала Клара. – Берите мешок и идемте. В семь тридцать с продуктовой базы отходит на Или колхозная пятитонка. Мы ее еще застанем, если поторопимся.
Он легко поднял сумку, перекинул ее через плечо и сказал:
– Наверняка застанем, пойдемте.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 872;