Введение. «Впервой половине XVIII в
«Впервой половине XVIII в. в Англии царило нравственное запустение». С замечанием Гарольда Николсона большинство сегодняшних историков в основном согласны. Более взвешенный подход недавних исследований к этому периоду и заметная снисходительность к его порокам мало что меняют в общей мрачной картине. Разумеется, всегда нелегко судить о характере предыдущей эпохи и желательно избегать слишком широких обобщений - но все же вряд ли можно серьезно сомневаться в том, что нация оказалась на грани нравственного распада. По словам Невилла Уильямса, именно эта катастрофическая ситуация побудила Джона Уэсли в 1739 г. «сделать жизненно важный выбор и стать странствующим проповедником».
Традиционно считается, что Англия XVIII в. до некоторой степени оправилась от крайнего вольнодумства эпохи Реставрации.
Однако есть немало свидетельств того, что, по крайней мере, в начале века инерция еще была сильна. Тогдашние пороки выставлялись на всеобщее обозрение; пороками кичились, ибо, по замечанию каноника Эллиота-Бинса, лицемерие не входило в их число. Первые два монарха из Ганноверской династии были известными распутниками. Занимавший в течение двадцати лет (1722—1742) пост премьер-министра сэр Роберт Уолпол открыто сожительствовал со своей любовницей Марией Скеллет, которую он поселил в Олд-лодж (Ричмонд-парк)4. Лорд Честерфилд в письмах к сыну Филипу наставлял его в умении обольщать, без чего не мыслилось изысканное воспитание'. Леди Мэри Уортли Монтегю заявила, что в обществе «брак высмеивается и нашими юными дамами, и молодыми людьми; иначе говоря, представители обоих полов полагают его обременительным, и распутство считается для женщины столь же благопристойным деянием, как и для знатного господина».
Преобладающая в обществе моральная распущенность проявлялась и одновременно поощрялась в череде модных в то время увеселений. В «теперешнем небывалом разврате на сцене» признавался даже такой светский лев, как лорд Харви. Джозеф Аддисон в начале века писал в «Спектэйторе»: «Одна из самых непостижимых загадок нашей эпохи состоит в том, что непристойность нашего театра вызывает такое сожаление, так успешно разоблачается и что одновременно так мало делается для ее искоренения... Остается надеяться, что в один прекрасный день мы получим возможность ограничить разврат в театре и внести тем самым свой вклад в укрепление морали и исправление нравов... Правда такова, что воспитанный господин на английской сцене — это человек, близко знающий чужих жен и безразличный к своей собственной; а прекрасная дама — это чаще всего смесь веселости с вероломством». Правда, позже Дэвид Гаррик отважно попытался изменить положение, но добился небольших успехов: многие театралы предпочитали мерзкую непристойность времен Реставрации. Модные светские и подписные балы отличались бесстыдной чувственностью. «Шампанское, игра в кости, музыка и супруга вашего соседа» — гласила надпись на одном из пригласительных билетов. На королевском приеме фрейлина, изображавшая Ифигению, была «до такой степени обнажена, что ее могли принять за Андромеду».
Не меньший упадок царил и в литературных вкусах тогдашней публики. Печально знаменитое издательство «Минерва пресс» с готовностью шло навстречу читателям, желавшим приятно пощекотать себе нервы. В одной из своих статей в «Эдинбург ревью» лорд Джеффри сокрушался о прошедших годах: «Никакой хлам и чепуха не могут так осрамить периодическую печать любой страны, как самые обыкновенные романы, заполонившие библиотеки... Продукция нашего рынка романов в своей низости превосходит все мыслимые границы, присвоив себе имя целого раздела литературы, и таким образом разлагая его и утягивая на дно».
Между тем нация оказалась в двойной западне — алкоголизма и азартных игр. Ни один общественный класс не обладал иммунитетом против необузданного пьянства. Среди ранних произведений Джорджа Граббе встречается сатира, в которой автор описывает невоздержанность представителей всех слоев общества — от «ослепительного пэра» до «неприметного пенсионера», не исключая «малоречивого епископа», «покладистого капеллана» и «компанейского викария». Согласно У.Е.Х. Леки, страсть к поглощению джина охватила массу населения около 1724 г. и «распространялась со скоростью и мощью эпидемии», пока «окончательно не укоренилась в народе». Такую же всепоглощающую страсть вызывали азартные игры. Публичные игорные дома получили официальные лицензии. Заведения в избытке обеспечивались оборудованием для «фараона», «бассетта», «ломбера», игры в кости и прочих игр. В два вестминстерских прихода было поставлено не менее двухсот девяносто шести столов лишь для одной модной игры. Все классы общества, от членов королевской семьи до городских подмастерьев, оказались втянутыми в стремительный поток, с катастрофическими последствиями не только для их кошельков, но и для нравственных устоев. Как заметил сэр Джордж Отто Тревельян, «общество в те дни превратилось в одно большое казино»13. Говорили, что, еще не достигнув двадцатичетырехлетнего возраста, Чарльз Джеймс Фокс задолжал еврейским ростовщикам сто тысяч фунтов, проиграв деньги в карты и кости. Гораций Уолпол с сожалением констатировал, что игра в «Ольмеке», который превзошел «Уайт» в соперничестве за звание первого клуба, «достойна краха империи или, если хотите, Английской республики. Молодые люди этого века теряют здесь по пять, десять, пятнадцать тысяч фунтов за вечер». Дела пошли еще хуже, когда правительство, эксплуатируя и подогревая всеобщую страсть к игре, стало проводить государственные лотереи.
Нравственный упадок нации усугубляло широкое распространение жестоких и низких спортивных зрелищ (если их можно таковыми назвать) — петушиных и собачьих боев, метания петухов, гусиных бегов, травли собаками быков и барсуков. В то же время статистика жестоких преступлений росла с угрожающей скоростью. Казни через повешение стали уж очень частыми, и д-р Джонсон с иронией опасался, хватит ли морскому флоту веревок. Официальных полицейских структур еще не существовало, и многие преступления оставались безнаказанными. Тюрьмы были переполнены, и преступники скорее ожесточались, чем становились на путь исправления. Банды юных грабителей фланировали по городским улицам, устраивая стычки между собой и нападая на беззащитных граждан. Учрежденный Палатой лордов комитет «по исследованию причин богохульства и вопиющего падения нравов» обнаружил клуб, члены которого были известны под названием «проклинателей». Они приносили обеты дьяволу, возносили ему богохульные молитвы, пили за его здоровье.
Всеобщий и очень тревожный нравственный упадок стал следствием полного безразличия к требованиям христианской религии. Как заметил Леки, «религиозная апатия нависла над Англией». Живое христианство превратилось в большую редкость; подавляющая часть населения отказывалась придавать ему какое-либо значение. Некоторые, разумеется, продолжали соблюдать то, что философ Иммануил Кант называл «придворной религией», но ничтожно мало людей переживали ослепительную реальность личной встречи с Христом. «Полагаю, что не ошибусь, — писал Свифт в своем «Проекте упрочения религии», — если скажу, что лишь один из ста, будь он представитель высокородной знати или худосочных дворян, поступает согласно религиозным устоям. Подавляющее большинство целиком отвергает эти устои и при малейшей возможности с готовностью признается в неверии в какое бы то ни было откровение. Не лучше дело обстоит и среди черни, особенно в больших городах...»
Незадолго до своей кончины в 1708 г. Уильям Беверидж, епископ Сент-Асафский, сожалел, что «вероучение и религиозные предписания повсюду в запустении и разорении» и что «к нашему стыду так мало христианства обнаруживается среди самих христиан»20. В 1722 г. Даниель Дефо завил, что «ни одна эпоха, со времени основания и возрастания в мире христианской Церкви, несравнима с нашей в открытом провозглашении атеизма, богохульстве и ересях». В 1729 г. Джон Байром, автор религиозных гимнов и пионер стенографии, сказал своей сестре Фиби, что он только что купил «Серьезный призыв» Уильяма Ло, но «сейчас и мистер Ло, и христианская религия, и все тому подобное очень уж непопулярны». В 1738 г. Джордж Беркли, епископ Клуайнский, заявил, что вера и нравственность в Британии упали «до уровня, немыслимого для христианской страны»; в том же году епископ Оксфордский Томас Секерт сокрушался, что «в силу многообразных несчастливых обстоятельств отличительной чертой нашего века становится открытое и подчеркнутое неуважение к религии». В 1751 г. епископ Бристольский Джозеф Батлер, автор знаменитой «Аналогии религии», писал, что общество «по существу, за ничто, но против всего доброго и святого». В 1753 г. известный член Парламента Джон Барнард, которого престарелый Питт величал «великим общинником» (позже так называли самого Питта), выразил сожаление в связи с тем фактом, что «сейчас, похоже, стало модным заявлять о своей непринадлежности ни к какой религии».
Даже если согласиться с д-ром Роландом Н. Стромбергом, что «свидетельства идеалистов, страстных либо разочарованных, следует воспринимать достаточно скептически», вряд ли мы можем игнорировать весь этот хор недовольных голосов26. Даже если мы чрезмерно сгущаем мрак ночи перед рассветом возрождения, наш вывод будет справедливым: Уэсли появился на сцене в тот момент, когда вера и нравственность в Англии упали до небывало низкого уровня. Значительная часть ответственности за такое положение, безусловно, следует возложить на саму Церковь. Но какие бы упреки мы не относили к церкви времен Ганноверов, вряд ли ей можно приписывать определяющую роль в безбожии и упадке эпохи. Последние изыскания показывают, что англиканство XVIII в. (особенно среда епископата) не предстает в столь уж мрачном свете, как его некогда изображали. Впрочем, то, что церковь не ответила на вызов времени положительными, подвижническими делами, — безрадостное и достаточно неприятное обстоятельство, которое никакие казуистические оправдания не смогут отменить. «Легко преувеличивать безразличие государственной церкви в XVIII в., — пишет д-р Дороти Маршалл, - но и церковью мучеников ее не назовешь, если не брать в расчет неприсягателей». Церковью проповедников ее тоже нельзя назвать.
«Безразличие мирян, — полагал д-р Кэмпбелл Морган, — в немалой степени вызвано равнодушием церковных кафедр». В этом и заключалась основная беда церкви времен ганноверских монархов. Политика Уолпола — quieta non movere (лат. «не трогать того, что покоится») — оказала соответствующее влияние на духовенство. Образцовым проповедником считался архиепископ Тиллотсон. Религиозного экстаза, в любом его проявлении, следовало всячески избегать. Например, сэр Лесли Стивен дает такую характеристику самому известному проповеднику того времени Гуго Блэру из Эдинбурга: «Безликий болтун, пережевывающий общеизвестные истины. Когда его слушали, создавалось впечатление, что живой человек исчез, остались лишь парик с мантией». Не лучшего мнения о священниках и Оливер Голдсмит: «Проповеди обычно тягучи, монотонны, невыразительны, и произносят их с отсутствующим видом. Кажется, стоит безмятежному проповеднику приподнять голову, и он обнаружит, что аудитория, вместо того, чтобы пробудиться и покаяться, мирно почивает под его заученные и вымученные словесные построения».
Еще более серьезным недостатком тогдашней церкви было отчетливое недоверие к теологии. Опирающаяся на Библию вероучительная проповедь не пользовалась популярностью. В цене было теплохладное безобидное морализаторство. Как писал д-р Дж. Х. Пламб, «зло и вина, грех и искупление, личная драма человека и религиозный призыв - все это оказалось забыто или стало умозрительным. Учение церкви подменялось жизнерадостным оптимизмом политиков. Не было религии, которая обращалась бы к людям, живущим жалкой и отвратительной жизнью в охваченных болезнями трущобах новых городов и шахтерских деревушек. Люди нуждались в откровении и спасении». Диссентеры заслуживали порицания лишь немногим меньше, чем Англиканская церковь.
Людям предлагали голую мораль, не связанную с евангельскими истинами христианской веры — единственной, которая способна наполнить жизнь моралью. На паству она оказывала столь вопиюще малое влияние, что нация оказалась перед угрозой полного нравственного краха. «Мы так долго проповедовали мораль, — сокрушался Томас Джонс из Саутуарка, - что почти растеряли всякую мораль; и морализаторство сделало наш народ таким аморальным, что для людей уже нет границ греха, которых они не боялись бы преступить».
Если мы попытаемся проследить истоки нравственного упадка в XVIII в., то за безразличием народа и беспомощностью церкви обнаружим его исходную и решающую причину. Принято считать, что XVIII в. был веком стабильности во всем том, что касалось самих основ христианства. Даже споры с деистами послужили скорее укреплению Евангелия — все те, кто осмелился отрицать богооткровенный характер вероучения, были убедительно посрамлены. Но уже становится ясно, что в некотором смысле победа оказалась пирровой. Несмотря на очевидный триумф правоверия, не обошлось без серьезных потерь; по замечанию каноника Эллиота-Бинса, «потребовалось долгое время, чтобы это понять - ведь после такой войны списки потерь не публикуются».
Перед лицом побежденного деизма правоверие, по словам Стромберга, «поставило на разум»36. Какое-то время казалось, что изобретательно-интеллектуальная защита веры принесла ощутимые дивиденды, однако вскоре стало ясно, что покорно согласившись с чисто рационалистическим подходом, противники деизма фактически уступили в главном. В результате вся конструкция откровения постепенно развалилась. Потребовалось целое столетие, чтобы в полной мере оценить ущерб; но было слишком поздно. Впрочем, еще во времена Уэсли основания христианства стали все в большей мере подвергать сомнениям, и начало процессу демифологизации было положено. По словам д-ра В.Х.Х. Грина, «в христианстве надлежало видеть не ‘таинственное’ и ‘чудесное’, а рационально-человеческое. Те, кто высказывал подобные взгляды, обычно отличались весьма средними интеллектуальными способностями; в итоге они довели христианское вероучение до абсурда. Из системы догматов оно превратилось в моральный кодекс, Основатель же христианства стал не Спасителем и Избавителем, а просто хорошим человеком»37. Таким образом, упадок веры и нравственности в первой половине XVIII в. обуславливался незаметным крушением христианских основ.
Именно на этом фоне следует оценивать евангелизаторскую деятельность Джона Уэсли. Ему предстояло решить самые разные задачи. Только лишь заклеймить грехи своей эпохи было явно недостаточно. Сухое морализаторство тогдашних церковных кафедр должно было уступить место страстному провозвестию евангельской истины, доступному людям, и свободному от церковных Условностей. «Уэсли не тратил времени на сетования о тогдашних пороках, — пишет Ричард Пайк, — он обрушивался на них, призывая к покаянию и обращению. Он знал, что единственная надежда растленной души — новое рождение». Более того, Уэсли, в противовес волне рационалистического скептицизма, решительно вернулся к тем фундаментальным и сверхъестественным реалиям Евангелия, которые, ни в коей мере не противореча разуму, не вмещаются в его рамки.
Теперь обратимся к истории евангелизаторской деятельности Джона Уэсли. Отметим только, что внимание, уделяемое этой выдающейся личности, не должно создавать впечатления, что Уэсли был тогда единственным орудием религиозного пробуждения. Как проницательно заметил д-р Джон Уэлш, «упрощенная хронология создает стереотип всего религиозного Возрождения, как цепной реакции, последовавшей за олдерсгейтским опытом, а Джона Уэсли изображает одиноким Моисеем, ударяющим по скале закаменевшего англиканства, чтобы из нее мгновенно хлынул поток». В частности, не следует преуменьшать столь же важную роль Джорджа Уайтфилда. Однако в этой книге рассказывается о Уэсли и, вполне естественно, основное внимание будет сосредоточено именно на нем.
Дата добавления: 2014-12-02; просмотров: 596;