Гипотеза Вернера о табу. Критика: метафора и параявление
В 1919 г. привлекла к себе внимание книга Хайнца Вернера о языковой метафоре[242]. И, как мне представляется, вполне обоснованно. Ведь в ней представлено большое собрание метафорических имен и языковых оборотов из малоизвестных человеческих языков. И в ней энергично начато теоретическое осмысление многоликих феноменов. Основные идеи Вернера можно вычитать в 8–й главе «Обобщение психологии развития метафоры» из заголовков ее параграфов: 1. Основное развитие метафоры из духовного мира табу; 2. Развитие истинной метафоры в результате изменения мотива; 3. Развитие метафоры в результате обратимости (Rückläufigkeit) процесса метафоризации; 4. Обратное (degenerativ) развитие метафоры истинной из псевдометафоры. А что такое истинная метафора и что такое псевдометафора?
Как правило, уточняющий прогресс наблюдается тогда, когда новатор, обладающий для этого данными, вступает с традиционной теорией в такое же противоречие, как антитезис и тезис. Согласно Вернеру, истинная метафора возникла некогда в духовном мире табу и служит не для выделения, а для вуалирования.
«К псевдометафорическим образованиям относится метафора, возникающая вследствие нехватки выразительных средств и необходимости абстрагироваться, как и метафора антропоморфистского миропонимания. Если мы будет принимать во внимание не объективные факты, а лишь субъективную оценку положения, то мы должны будем отклонить эти установки как первооснову образного сравнения, хотя мы признаём, что они как попытки и подготовка прибегающего к образным сравнениям мышления имеют свою ценность, которая, правда, реализуется лишь в результате существенного изменения мотива в эпоху табу» (Wеrnеr. Ор. cit., S. 190). Следовательно, прежняя мыслительная модель специалистов если и не отвергается полностью, то отодвигается в угол. «Ранние упражнения» неискушенного, склоннного к сравнениям мышления, ориентируясь на которые мы надеялись понять ребенка и гомеровские образы, оказываются недостаточными. Напротив, человечество должно было на ранних стадиях подчиняться давлению табуистской потребности в вуалировании, чтобы из нее возникла истинная метафора и получила всеобщее распространение в языках посттабуистских народов. Доказательство: бедность сравнений в дотабуистских языках, объясняемая следующим образом:
«Кочевник может переживать свои аффекты без каких–либо тормозов, без помех в нем уравновешиваются возбуждение и его выражение. Поэтому мы обнаруживаем даже у высокоразвитых кочевых племен (большая часть индейцев Северной Америки, масаи в Африке) необычайно мало табуистических образований. Кочевник, несомненно, столь же боязлив, как и оседлый, но его боязнь получает немедленное выражение хотя бы в бегстве, оседлому же приходится безропотно переносить невзгоды. Кочевник — дитя мгновения. Взаимодействие объективных и субъективных сил осуществляется в нем лишь в настоящем. Оседлый, напротив, — человек, смотрящий в будущее и в прошлое» (Werner. Ор. cit., S.191).
У оседлого пробуждается забота о предстоящем и потребность в воспоминании. «Любое дерево, любой камень может быть знаком счастливого прошлого, вызывающего грусть, или, напротив, несчастливого прошлого, вызывающего горечь воспоминаний» ор. cit.; почему так пессимистично?). Переключение — это техника вуалирования с помощью словесного табу.
Включим процитированное в картину магического миропонимания, которое полностью базируется на переживаниях, и примем во внимание, что все, начиная с первого предложения, рассматривается как дело не репрезентации (Darstellung), а выражения (Ausdruck), то есть свободной или заторможенной разрядки аффектов. Лишь в таком случае удается объединить ведущие идеи вернеровской теории. Вернер на своем документальном материале описывает основные формы метафоры и находит, что первой выделяется «предметная метафора»(dingliche Metapher).
«В то время как чисто языковая метфора у австралийцев находится еще в весьма примитивном состоянии, а чисто генерализующая метафорика почти целиком осуществляет все структурные замены, метафора, которая возникает в результате символического взгляда на вещи, уже относительно хорошо развита. Мы обнаруживаем здесь высокоразвитую предметную метафорику при слаборазвитой образности и иносказательности (Vorstellungs– und Wortgleichnismäßigkeit). Психологические корни предметной метафорики — это не приспособление мира образов к художественной потребности, наблюдаемое на уровне поэтических образований, а проникновение в существующие образы природы. На пути превращения привычного приема в сравнение развивается вторая ступень, на которой соответствующее представлению выражение для замены табуированного не берется из окружающего мира, а должно быть найдено в мире представлений» (Werner. Ор. cit., S. 194).
«Третья ступень, к которой от предшествующей, впрочем, ведут некоторые переходы, соответствует культурному состоянию оседлости, носители которого не могут погасить страх чисто моторным способом, убежав с того места, где случилась Смерть. Поэтому вырабатываются всевозможные защитные меры. Табу смерти, простой формой которого является избегание мертвеца, преобразуется в сложную систему защиты».
«Мы рассматриваем, таким образом, развитие табу как следствие перехода от кочевнической культуры к оседлой. Первоначальное непостоянное стремление к перемещению на более высокой ступени используется для того, чтобы погасить страх чисто моторно–атавистическим путем. Однако эта форма все больше сокращается до минимума моторного проявления. Именно та боязнь, которая первоначально служила побудительной причиной необычайного преобразования моторных сил в стремление кочевать, приобретает теперь прямо противоположную функцию тормозить всяческое движение» (Werner. Ор. cit., S. 195 f.).
«В своей первичной форме метафора — это интеллектуальная самозащита индивида. Эта самозащита выражается прежде всего в том, что метафора является продуктом двух тенденций: тенденции, с одной стороны, подавить представление или мысль, выражение которых связывается с грехом или опасностью, а с другой — тем не менее сделать возможным сообщение путем подходящего выбора языковой формы.
Эта полная противоположность табу и стремления высказаться развивается таким образом, что табу как тормозящая тенденция, первоначально максимально сильная, все больше ослабевает» (ор. cit., S. 196 f.).
Упомянутое в конце цитаты ослабевание означает обратно направленное движение, так сказать, декаданс первоначально столь жизненно важной и жизнеспособной истинной метафоры. В приглушенном состоянии кое–что от табу все еще отчетливо содержится в метафоре, употребленной в качестве насмешки, предостережения,угрозы. Полностью исчезает это кое–что лишь в наиболее позднем и высшем типе метафоры, служащей для выражения иронии или лести. Закончим на этом наш обзор.
Начнем критический разбор с конца. Так, указанные «типы» метафорического представляются мне удачно схваченными: и Фрейд, в общем, вполне оправданно объединял шутку и табу. Однако как же обстоит дело, например, с включением гомеровских образов в нисходящую ветвь вернеровской кривой развития? В них момент табу определенно равен нулю или практически не отличается от него. В то же время у них нет ничего общего ни с насмешкой или шуткой, ни с иронией, ни с лестью. Нет, весь ход мыслей в вернеровской теории противостоит гомеровским образам вряд ли иначе, чем известное животное новым воротам. Зачем столь свежее и живое явление у ребенка и у Гомера подчинять мыслительной схеме, если место ему отводится только на нисходящей ветви? По–видимому, — так скажет себе опытный аналитик готовых теорий — в первоначальной концепции метафорического кроется что–то ошибочное. Так оно и есть. Вернер с самого начала считает себя вправе или вынужденным судить по принципу либо — либо. Метафора — это средство либо абстрагирования, либо вуалирования, сокрытия. Он полагает, что ему удалось показать правильность второй альтернативы для метафоры. Ну, а как все выглядело бы, если бы, ни в малейшей мере не подвергая сомнению все доказательство на основе внушающего доверие обширного эмпирического материала, отдать с полным основанием ребенку и Гомеру то, что им причитается? Им и всей обозримой истории индоевропейских языков причитается свободная от табу метафора независимо от того, существовала ли наряду с ней вуалирующая, иносказующая метафора и какой вес она некогда имела.
Ведь вернеровская идея иносказания в наиболее ясных случаях, известных нам, реализуется не средствами истинной в нашем понимании метафоры, а значительно проще. В человеческом общении в изобилии представлены различного рода намеки. Они имеют успех в общении А и В, когда В в том месте, где А приказывает своему языку остановиться и совершает обходный маневр, тем не менее сопереживает внутреннюю ситуацию и понимает смысл игры. Однако обходные маневры совершаются значительно более многообразными способами, чем это допускается вернеровским анализом. Если я не смею произнести слово Teufel 'черт' и заменяю его словом Gottseibeiuns 'нечистая сила, букв. Боже, будь с нами', если я вместо слова Hose 'штаны', избегая его, скажу Unaussprechlichen 'невыразимые', то возникает не предложение с образом, а нечто, что технически было бы проще всего поставить в один ряд с парафазией у людей, страдающих определенными нарушениями речи. Не специфические метафоры в духе известного аристотелевского деления, а метонимии являются, пожалуй, наиболее чистым и вполне достаточным средством замены такого речевого общения, чрезвычайно затрудненного, если не сказать замусоренного табу.
В речевом общении встречаются разнообразнейшие парафеномены. Так, наряду с очень характерным непопаданием в цель (Vorbeitreffen), называемым парафазией, существует и парафантазия. Первым ее документально засвидетельствовал и описал Бине; она представляет собой совершенно тривиальное, обыденное явление. Размышляя о том и сем, представим себе в своем воображении известные материальные предметы в виде образов; человек может подумать, например, о «молоке» и построить содержательное корректное суждение, предложение, в котором представлено понятие «молоко». Если ему потом придется точно указать и детально описать, какого рода был образ (Phantasma), на который опиралось его быстрое и беглое мышление, то нередко отсутствует именно то, в чем заключается вся суть дела. Нет сомнений, он действительно думал о молоке и оперировал в своем речевом мышлении известной белой жидкостью; но в его воображении, говоря образно, содержалась лишь предметная рамка, а не сам предмет; внутренним взором он видел, например, только сосуд, молочник. Один ребенок из тех, за которыми наблюдал Бине, оперировал в своем речевом мышлении слоном, но в воображении видел не само толстокожее животное, а только похожее на лестницу
сооружение в зоологическом саду, служащее для того, чтобы дети могли взобраться на послушное животное. И это относится к хорошо известным и отнюдь не загадочным парафеноменам, а все парафеномены весьма далеки от метафоры и отличаются от нее. Они тоже важны и поучительны, однако они лишены признака двойственности сфер и наиболее существенного, присущего всему метафорическому свойства простейшим образом решать задачу абстрагирования благодаря явлению дифференциации.
Оценку приводимых Вернером языковых данных я предоставляю сделать специалистам–лингвистам. По моему мнению, в этих примерах содержится много парафазического и метонимического, возможно чрезмерно подчеркнутого Вернером. Но как бы то ни было, проблема заключается в том, почему метафора играет все же столь большую роль во всех парафазиях человека, склонного к табу. Мое мнение по этому поводу таково: никакая волна табу не была в состоянии поглотить метафору. Дело могло обстоять так, как это представляет Вернер: у известных нам народов, находящихся на примитивной ступени, метафора могла быть еще поразительно редким явлением, а в находящихся на одну ступень выше языках — поразительно частым, даже изобилующим. По времени табу, видимо, не слишком далеко отстоит от расцвета метафоры и тесно связано с ним. Однако эта внутренняя связь, вероятно, была все же более сложной и иной, чем это считает Вернер. Он видит, как мне представляется, слишком упрощенно корни табу в условиях существования так называемых примитивных народов. А ведь, согласно Фробениусу, существуют, например, оседлые народы, занимающиеся растениеводством, которые вовсе не знают питающего табу страха перед смертью. Они, напротив, бережно сохраняют черепа умерших, как и другие ценные для них памятные знаки. Ни в коем случае нельзя рассматривать парафеномены в языке как почву, непосредственно породившую метафору.
Общие итоги
С высоты птичьего полета лингвистической инвентаризации данных в заключение можно сказать следующее: словарный состав языка, как он представлен зафиксированным в словаре, на первый взгляд выглядит как пестрый конгломерат, как морена. Из моренных глыб можно возводить только циклопические стены; из лексических семантических единиц языка можно было бы конструировать только циклопические тексты. Однако реальные тексты выглядят иначе. И оба изменяющих материал принципа, с которыми мы познакомились при рассмотрении композитов и метафоры, можно очень просто охарактеризовать по отношению к аксиоме Лейбница. Первый принцип заключается в сверхсуммативности, а второй — в подсуммативности смысловых структур; что–то добавляется и что–то устраняется в одной и той же структуре. Hausvater 'отец семейства' и Hausschlüssel 'ключ от дома' — это два композита; спецификация имеющегося в виду отношения каждый раз примысливается, она, следовательно, сверхсуммативна. Wachszündholz 'восковая спичка' — тоже композит; он поучителен для нас, как и Salonlöwe 'светский лев', гомеровское сравнение и поразительное утверждение: Grün ist des Lebens goldner Baum 'Зелено златое древо жизни'. Правило гласит, что все несовместимое, как, например, aus Holz 'из дерева' в случае Wachszündholz 'восковая спичка' и золотая окраска зеленеющего дерева в таких образованиях выпадает. Экстрактом всего является наша идея о модели двойного фильтра.
То, что феномен выпадения можно было продемонстрировать на примере двойных картинок человеческого бинокулярного зрения, то есть на примере из сферы (чувственного) восприятия, отнюдь не случайно, ибо уже восприятие подчиняется закону добавления и выпадения, так как восприятие является комбинацией чувственных впечатлений (Sinngefüge) и демонстрирует нам в зародыше то, что на более высокой ступени повторяет языковая конструкция. Так сказать, нулевой случай в обоих направлениях представляют в почти чистом виде двандва–композиты и конструкции с союзом und. Напомним при этом в первую очередь о сложных числительных и о сложных словах с сочинительной связью между компонентами. С позиций психологии переживания вовсе не удивительно, что отличающиеся от этого нуля истинные композиты и другие конструкции языка обнаруживают сверхсуммативность в одном отношении и подсуммативность в другом. Метафорическое с его подчеркнутой селективностью без каких–либо помех возникает везде, где наличествуют условия, столь четко перечисленные Г.Паулем.
Дата добавления: 2019-10-16; просмотров: 571;