Прогресс науки, индустрии, образования в Европе. Время и нравы 2 страница
Во Франции в посленаполеоновскую эпоху произошли перемены в образовании. Университету вернули его название (1822). Глава Университета (великий магистр) стал «министром духовных дел и народного просвещения». Университет занял одно из самых важных мест в системе других государственных учреждений. Отныне это была сфера (или «отрасль») центральной власти, мозговой центр ее «орудий властвования». В 1830 г. произошло и другое знаменательное событие – отделение высшей школы от церкви. Университет включал ныне и все ступени образования (высшее, среднее и низшее). Высшее образование давалось на богословском, юридическом, медицинском, естественном, литературном факультетах. Правда, более или менее процветали тогда лишь юристы (3000 слушателей в 1814 г.) и медики (1200 слушателей). Естественный и литературный факультеты в те времена почти не имели слушателей. Плюсом было уже то, что эра строгостей миновала. Возник эмбрион Нормальной школы. Однако были и минусы. Если высшей школой власти еще интересовались (попытки основать в провинции четыре-пять крупных центров), то среднее образование оставалось таким же, как и во времена Империи (лицеи получили лишь новое название – коллежи).
Дж. Рейтер. Будущие солдаты. 1848.
Внесен законопроект, цель которого обеспечение большей свободы образования (1835). Политехническая школа, закрытая на время из-за опасений ее чрезмерного свободомыслия, перешла в ведение министерства внутренних дел, а затем военного ведомства. Но разве призвание инженера в том, чтобы ходить строем и четко исполнять военные команды?! Кстати говоря, когда выпускники Политехнической школы без особого восторга отнеслись к факту провозглашения Наполеона императором и даже отказались приносить тому свои поздравления, тот чуть не прикрыл школу. Тогда их директор, отважный и мудрый Г. Монж, выступил в защиту своего детища. «Однако твои политехники открыто воюют со мною», – недовольно заметил император. На это Монж ему ответил так: «Государь, мы долго старались сделать их республиканцами, дайте им, по крайней мере, время превратиться в империалистов. Вы поворачиваете слишком круто»… Повороты в ориентации молодежи следует делать крайне осторожно, иначе могут сбиться с курса, а то и вообще потеряются в океане жизни.
Создан ряд специльных учебных заведений (вне рамок Университета). В 1819 г. происходят преобразования и в Школе изящных искусств и Консерватории искусств и ремесел. Возник дополнительно ряд высших учебных заведений: Школа хартий (Ecole des Chartes) для изучения отечественных древностей (преобразована дважды – в 1829 и 1846 гг.), Центральная школа искусств и мануфактур (1829) для подготовки гражданских инженеров, две Школы искусств и ремесел, Французская школа (в Афинах) для изучения греческого языка и древностей, наконец, «всеобъемлющее выражение французской научной мысли» – Французский институт, состоявший из Французской академии и Академии моральных и политических наук. Знаменитую «Эколь Нормаль» вскоре станут называть «инкубатором интеллигенции». В ее стенах немало будущих талантов Франции получат возможность, говоря словами французского математика Ж. Пуанкаре, «восторгаться изящной гармонией чисел и форм».[192]
Некоторый прогресс заметен и в области среднего и начального образования. Министр образования Ф. Гизо в 1833 г. провел в жизнь закон, создавший весьма эффективную и надежную для того времени систему обучения. Каждая коммуна обязана была содержать светскую или конгрегационную школу на свои средства или сообща с другими коммунами. Учителя народных школ должны были в обязательном порядке иметь аттестат учителя, в противном случае государство просто не допустило бы их в классы. Кроме того, по закону местные власти обязаны были предоставить им квартиру и жалованье, обеспечить пенсией.
Восхищение, преклонение перед учителем, профессором в крови у поколений французской интеллигенции. Р. Роллан, хотя и отвергал мысль о возможности своей преподавательской деятельности (считая, что нет таланта), тем не менее, охотно признал: «Преподавание – благороднейшее дело, и я понимаю, что, несмотря на все его трудности, оно может доставлять большую радость тому, кто умеет пробуждать молодые умы. Я помню, чем обязан своим учителям. Порой довольно одного случайно оброненного слова учителя, и вся наша жизнь озаряется новым светом! А ведь казалось, его как следует и не слушал или над ним смеялся! В ту минуту этого слова как будто и не заметил. И лишь много лет спустя обнаруживаешь в себе его плоды. Я люблю и с уважением отношусь к добрым служителям просвещения. Они создают кадры для армии духа. Думаю, что и сам тоже служу в рядах этой армии».[193]
Пройдет немного времени – и кропотливая работа поколений французских профессоров, ученых, преподавателей превратит Францию в одну из самых передовых и культурных стран мира. Если английский школьный учитель победил при Ватерлоо, немецкий – под Седаном, то французский одерживал сокрушительные победы в ходе культурных битв XIX века. Это было тем более важно, что ученый-гуманитарий является не только воспитателем, но и «главным терапевтом нации». Франция потерпела весьма ощутимое, болезненное поражение от Германии (1870), результатом чего стал беспрецендентный моральный кризис общества. Кто же в состоянии восстановить надломленный дух великой нации? Прежде всего историк, философ, деятель культуры. Чрезвычайно показательно, как вели себя французы в условиях поражения. Если в России столичная интеллигенция (в основе своей, русофобская) устроила после 1991 г. шабаш и пляску Святого Витта (напоминающие скорее танец «шесть-сорок»), торжествуя и кликушествуя по поводу поражения, разгрома СССР и России, то французская интеллигенция встала на защиту отечества. И решающую роль в битве за Францию сыграли видные историки (Ж. Мишле, Э. Лависс, Г. Моно, И. Тэн, Э. Ренан и др.). Они не побоялись поднять знамя историзма и национализма (в лучшем смысле этого слова). Вот как сказал об этой битве за честь родины директор Высшей школы исследований по социальным наукам Жак Ревель: «Существенную роль роль в успехе реформы сыграла история как предмет, и не только потому, что историки занимали заметное место в выработке новой политики в сфере высшего образования. Эта дисциплина играла важную идеологическую роль на протяжении XIX в., давая пищу самым различным и противоречивым общественным настроениям эпохи: ностальгии, пророчествам, сциентизму. Однако во Франции травма, вызванная военным поражением, оказала особое влияние на историческую дисциплину. История стала хранилищем оскорбленной национальной гордости, ее целью стало содействие гражданскому перевооружению нации. Лависс в этом смысле представлял своего рода воплощение союза исторической науки с политическими воззрениями Третьей республики в критический период жизни страны: он был не просто одним из духовных отцов «новой Сорбонны», но и автором знаменитой серии учебников по истории для начальной школы, крестным отцом грандиозной «Истории Франции» – полуофициального пособия по национальной истории. В период, когда страна сомневалась в себе и обязана была найти в прошлом источник возрождения уверенности, историописание было поставлено на службу учителю. Помимо прочего, идеологическому влиянию истории в неменьшей степени содействовал и академический престиж, которым она пользовалась».[194]
Дж. Райт. Философ читает лекцию. 1765.
Сможет ли российская историческая наука, когда придет момент истины и народ потребует у нее ответа на вопросы, сказать: «Да, я сделала все возможное и невозможное, защищая Россию, СССР против лжи и ненависти?»
…Разрушаются некогда прочнейшие перегородки между отдельными науками. Возникают новые специальности и направления. Умножается число научных терминов. Заметно больше стало и профессиональных ученых. Высшее образование стало сближаться с потребностями науки и производства. Писатель П. Анненков (в Париже) с изумлением отмечает удивительные перемены, происходящих в Сорбонне, определяя их как «нечто серьезное» (1847). «В Сорбонне произошло нечто посерьезнее. Знаменитый Дюма (ученый-химик), вероятно, уже снесясь с администрацией, предложил от собственного имени (совету) факультета des Sciences, где он старшина, просить совет университета об образовании третьего факультета – механических искусств, ремесел и земледелия, студенты которого могли бы получать все ученые степени первых двух факультетов. Так и сделано. Вы понимаете («друг мой»), что утвердительный ответ на эту просьбу будет одним из самых важных происшествий нынешнего года во Франции. Впервые промышленность и землепашество станут наравне со всеми другими учеными занятиями, почислятся детьми современной цивилизации, и снимается с них последнее урекание в корыстности и неблагородстве, оставшееся от средних веков… Едва разнесся слух о нововведении, как партия («National») объявила, что им оскорбляется величие науки, принужденной заниматься теперь торгашами, спекулянтами, фермерами вместо того, чтоб смотреть в небо, открывать идеи, совершенствовать человечество».[195]
Эпоха в культурно-просветительском отношении представляет собой довольно впечатляющее, хотя и противоречивое зрелище. Миллионы людей, до того ни разу не державшие в руках книги, начинают читать и получать от чтения большое удовольствие. В это же время, как отмечали другие, несмотря на то, что были сделаны выдающиеся физические, химические и биологические открытия, открывателей и провозвестников нового нередко встречали в штыки, бросали в тюрьмы или осмеивали. Несмотря на активное применение в медицине новых лечебных средств, в Европе и в XIX в. еще было немало стран, где духовенство и знахари, как ни в чем ни бывало, продолжали изгонять из больных бесов, врачуя их главным образом молитвами и ладанками. Люди умные и одаренные стремились вперед, тогда как отсталая масса, косная в силу своей инерции, тянула общество назад, сковывая и ополчаясь на таланты, стараясь избавиться от них любым способом. Эти тенденции и противоренчия мы наблюдаем почти повсюду – в Англии, Испании, Франции, Австрии, Германии, Италии.
Ранее уже говорилось о большом, позитивном вкладе церкви в мировую культуру и цивилизацию, но в её действиях известны примеры иного рода. Когда религии много, это создает проблемы. Как пишет Л.М.Баткин, в XIV–XV вв. итальянское духовенство было многочисленным. В Италии (без Сицилии, Сардинии и Корсики) насчитывалось 266 епископств, из них 109 на Севере и в центральной части страны (без Рима), в то время как в Германии, Франции, Англии, Шотландии, Испании и Португалии, вместе взятых – 267. Во Флоренции в XIV в. духовенство составляло 3 % населения, в то время как в Англии в 1377 г. – 1,5 %.[196] Несомненно то, что засилье духовенства сыграло свою роль в декадансе, а затем и в распаде Италии. Подчеркнем и еще одно: ведущие страны Европы, вероятно, не случайно сделали мощный рывок вперед в области науки, промышленности и техники. Ведь здесь влияние церкви было гораздо меньше, нежели на юге Европы (в Италии, Испании, Португалии).
П. Берругете. Инквизиция.
Инквизиция запрещала смелые, яркие, интересные произведения. В Испании всех тех, кто преступал этот запрет, выставляли к позорному столбу, били кнутом и бросали в темницу, а в монархии Габсбургов даже крупных чиновников увольняли, если было доказано, что они читают запрещенные сочинения. Многие выдающиеся деятели культуры решительно противились реакционному духовенству (Гойя). Один из самых серьезных протестов против церковного воспитания прозвучал и из уст Виктора Гюго, говорившего, что свет цивилизации можно потушить лишь двумя способами – нашествием солдат или нашествием священников. Если первое угрожает матери-Родине, то второе – нашему Будущему (ребенку).
Полагаю, что в тут вполне уместно привести и слова английского мыслителя и публициста Э.Бёрка (1729–1797), известного своими «Размышлениями о французской революции»(1790). В сочинении «Философское исследование о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного» (1757) он указал на те препятствия, что всегда мешали Просвещению: «Для того чтобы сделать любую вещь очень страшной, кажется, обычно необходимо скрыть её от глаз людей, окутав тьмой и мраком неизвестности (obscurity)… Те деспотические режимы правления, которые держатся на аффектах людей, и главным образом на аффекте страха, прячут своего главу насколько можно дальше от глаз народа. К тому же самому во многих случаях прибегали и в религии. Почти все языческие храмы были погружены во мрак»…[197]
Таково же было и мнение Гюго. Религии не объединяют, а разобщают людей. У каждой из них своя истина и каждая считает ее наипервейшей, не останавливаясь перед казнями, преступлениями ради ее возвеличивания (примеров тому немало – «Варфоломеевская ночь» во Франции, жестокость Кальвина и Лютера, инквизиция в Испании). Истина Талмуда враждебна истине Корана, католик ненавидит протестанта и т. д. и т. п. В итоге, будучи сами по себе, возможно, очень неплохими людьми, церковники тем не менее «плавают в волнах этой взаимной ненависти». К тому же, истина, как признают они сами, зачастую скрыты от непосвященных глаз. Отсюда частые столкновения между верой и рассудком. Церковь стремится одержать верх в споре идей и обрести новые сферы влияния. Как этого добиться? «Захватить в свои руки народное образование, завладеть душой ребенка, формировать по-своему его сознание, начинять его голову своими идеями – таков способ, применяемый для этой цели; и он ужасен. У всех религий одна задача – силой завладеть душой человека» (В. Гюго). Силой или обманом… Будьте уверены, что там, где они воцаряются всевластно, несправедливость, ложь и угнетение простираются буквально usque ad caelum (лат. «до самого неба»).
Эта опасность угрожала и Франции. Бог дал человеку способность к познанию, но церковь вламывается в слабую детскую душу и воспитывает в ней «веру в заблуждения». (Веру в заблуждения, как известно, столь же эффективно может насаждать и государство, так что и оно не является бесспорным гарантом истины). В этом вопросе нужен разумный и сбалансированный подход. Гюго, следуя за Голбахом, считает: церкви нельзя доверять воспитание народа. Сам священник вполне может быть человеком искренним, достойным, убежденным, знающим. Но, глядя на итоги обучения и воспитания этой системы, видим и серьезные пробелы и просчеты. Хотя мы и не вправе умолчать о триумфах и успехах святых отцов в деле воспитания (вспомним достижения протестантов, иезуитов, нашей православной церкви).
Надо, конечно, иметь в виду и то обстоятельство, что люди не нашли еще безошибочного способа обучения и воспитания. Сей процесс подобен изготовлению высокосортной стали. Всегда были, есть и будут «отходы» и «брак». Как нельзя требовать от простого клирика быть большим святошей, чем папа Римский, так нельзя к обычному церковному учителю предъявлять требования быть св. Франциском, Руссо, Паскалем и Ньютоном одновременно.
В. Гюго говорил и о другом. Его особенно волновало то, что церковь зачастую насаждала духовную и интеллектуальную несвободу. Он писал: «Воспитание, осуществляемое духовенством, означает осуществляемое духовенством правление. Правление этого рода осуждено. Это оно воздвигло на величественной вершине прославленной Испании ужасный алтарь Молоха – кемадеро Севильи. Это оно создало после античного Рима папский Рим – чудовищное удушение Катона руками Борджа… Правители-священники оказываются несостоятельными с обеих точек зрения: вблизи видишь их пороки, сверху видишь их преступления. Они держат взрослых в тисках, они накладывают свою лапу и на детей. Историю, которую творил Торквемада, излагает Лорике. Вершина – деспотизм, основание – невежество».[198]
Далеко не со всем в этой филиппике Виктора Гюго можно согласиться… Но нельзя не признать, что в них все же есть существенная доля истины. Мы не раз еще убедимся в том, что устами священников глаголет тирания, а с амвонов идет несусветный обман униженных, попранных и обобранных. Примеров тому немало и в XIX веке… Более того, в середине века папизм, как писал Э. Геккель, сбросил «старую маску поддельной просвещенности» и объявил независимой науке решительную войну не на жизнь, а на смерть. Тогда им были предприняты три мощные наступательные кампании, целью которых было восстановить свою пошатнувшуюся власть и свой авторитет в массах. Первой акцией стало обнародование декрета «о непорочном зачатии Марии» (1854). Десять лет спустя, в 1864 г., папа публикует энциклику, где объявляет «полное проклятие всей современной цивилизации и духовной культуре» (в приложении он перечислял отдельные достижения разума, философии, наук). Еще через шесть лет князь церкви изрек и самое последнее слово «христианской истины». Ватикан торжественно объявил о непогрешимости всех пап в истории церкви, включая и ныне живущих (1870). При этом на Ватиканском совете три четверти из присутствовавших князей церкви (451 из 601) дружно проголосовали за догмат непогрешимости церковной власти.[199]
Однако в конце XIX века уже и бастионы церкви выглядят не столь несокрушимыми. О возросшем авторитете знаний и точных наук свидетельствует случай, описанный в книге русского ученого Ф. Зелинского «Из жизни идей». Вот что произошло (в XVIII в.) с неким берлинским пастором. Тот, будучи в дружеских отношениях с великим математиком и механиком Эйлером, однажды пожаловался ему на плохое внимание прихожан к проповедям. Он поведал ученому о том, каким образом он общался со своей паствой в ходе проповеди: «Я представил им мироздание, с его самой прекрасной, самой поэтической, самой чудесной стороны; я приводил древних философов и даже библию; и что же? Половина моей аудитории меня не слушала; другая половина дремала или оставила храм». Иначе говоря, старые методы обучения и назидания не помогали. «Что делать?» – спрашивал он, чуть не плача.
Эйлер посоветовал изобразить мироздание не по библии или другим древним источникам, а по данным новейшей астрономии. «Скажите им, – говорил он, – что по точным, не допускающим сомнений вычислениям наше солнце в миллион двести тысяч раз больше земли… Планеты в вашем изложении только своим движением отличались от неподвижных звезд; предупредите ваших слушателей, что Юпитер в тысячу четыреста раз больше Земли, а Сатурн – в девятьсот…» Названы и другие поражающие сознание прихожан цифры. Пастор последовал совету Эйлера. Итог был внушителен. Но потом пастор сокрушенно сказал Эйлеру: «Люди позабыли о почтении к святому храму: они провожали меня аплодисментами!»
Ф. Зелинский не разделял восторгов этих «неофитов науки», говоря: «Трудно сказать, как отнеслась бы античная аудитория к первой проповеди нашего пастора; зато несомненно, что на второй она бы заснула. С ее точки зрения, только грубый, варварский ум может приходить в восторг от одной громадности цифр, от этого серого тумана бесконечности, в котором всякий образ, всякий цвет расплывается, в котором ничто не дает пищи ни нашему воображению, ни нашему сердцу. Если мы справедливо видим признак упадка художественной эстетики в увлечении колоссальными формами, то мы с таким же правом можем признать упадком – не науки, разумеется, а научной эстетики, если этот термин допустим, – это бессмысленное преклонение перед миллиардами миллиардов простых и кубических миль…»[200]
Тем не менее столь важный, кардинальный сдвиг акцентов в убеждениях и настроениях людей симптоматичен. Письмо Флобера к некой де Женетт (1878) одно из бесчисленных свидетельств такого рода. В нем он как нечто вполне естественное констатирует, что смерть папы не произвела абсолютно никакого впечатления на общество… «Церковь ныне утратила значение, какое ей придавалось когда-то, и папа перестал быть Святым Отцом. Лишь небольшое число светских лиц составляет ныне церковь. Академия наук – вот вселенский собор, и смерть такого человека как Клод Бернар (авт. – известный французский физиолог и патолог, один из основоположников экспериментальной медицины), куда важнее кончины престарелого господина вроде Пия IX. Толпа превосходно понимала это во время его (Клода Бернара) похорон! Я присутствовал на них. Было как-то благовейно и очень красиво!»[201]
Яростные споры вокруг места и роли образования, культуры, религии в судьбе народа понятны. Веками тупость, алчность, невежество соседствовали с прогрессом, ведя с ним непримиримую борьбу. Оттого Гегель столь расплывчато и объясняет смысл «образования»: «Образование является, правда, неопределенным выражением. Но более точный его смысл состоит в том, что то, что должно быть приобретено свободной мыслью, должно проистекать из нее самой и быть собственным убеждением. Теперь уже не верят, а исследуют; короче говоря, образование – это так называемое в новейшее время просвещение».
Во Франции (как и в Европе), несмотря на заметные успехи наук и высшей школы, средняя школа, особенно в глубинке, продолжала пребывать в полусне. В середине XIX в. еще немало учителей, подобных бальзаковскому дядюшке Фуршону («Крестьяне»). Будучи учителем в Бланжи, он потерял свое место «вследствие дурного поведения и своеобразных взглядов на народное образование». Он охотнее и чаще помогал ребятишкам делать из страниц букварей кораблики и петушков, нежели обучал их чтению… Когда же его любезные чада воровали фрукты, он истово, хотя и весьма оригинально, бранил их, не забывая при этом поделиться воспоминаниями о своем искусстве в этой области. Его наставления скорее походили на уроки на тему «Как ловко и быстро обчистить чужой сад?» Беседы же его с учениками служили верхом античной, буколической простоты… Однажды, как пишет Бальзак, в ответ на попытку мальчугана, опоздавшего в школу, оправдаться: «Да я, господин учитель, гонял по воду теленков», Фуршон возмущенно произнес: «Надо говорить: «телят», животная!»
Среди академиков и чиновников министерств полно людей, имевших формальное отношение к науке и образованию. Они чем-то напоминают одного из героев Мопассана, что с детских лет мечтал об ордене. Хотя даже его жена, к которой тот обратился с вопросом «Не удостоят ли меня знака отличия по народному просвещению?», с крайним удивлением заявила ему: «По народному просвещению? А что ты для этого сделал?» («Награжден»). Эти слова вполне можно обратить и к некоторым бывшим российским министрам образования. Вспомним, что и об иных академиках тогда говорили так: «Они обладают хорошим желудком, но плохим сердцем». Вдобавок, иные из них еще и продажны… Как знать, возможно, Бриссо и Спиноза были правы. Первый сравнивал академии с аристократиями, тормозящими полезные нововведения и начинания, видя в них лишь царство мелких интриг. От академиков страдали Бейль, Гельвеций, Руссо, а Спиноза писал: «Академии, основываемые на государственный счет, утверждаются не столько для развития умов, сколько для их обуздания. Напротив, в свободном государстве науки и искусства достигают высшего развития тогда, когда каждому желающему разрешается обучать публично, причем, расходы и риск потери репутации – это личное дело». Разделял некоторые из этих опасений и Ж.-П. Марат, считавший, что значительная часть научной «знати» выродилась в касту, обслуживающую власть.
Если для красивой и пустой девицы великим соблазном являются экран или подиум, то для ученого опасной искусительницей стала Академия… К ее стопам готовы прильнуть тысячи и тысячи слуг науки… Она – высший жрец, который определяет, кому вознестись в лучах славу, а кому стать жертвой. Во всем мире после того, как академии вошли в моду, многие стали домогаться их ласк. Хотя были и такие, о которых Альфред де Виньи (шедший и сам на всяческие унижения, дабы заполучить титул академика) говорил: «Но в наши дни вряд ли кто-нибудь даст за это такую цену». Все перипетии этих страстей познал и французский писатель А. Доде. Интриги и возня, которыми сопровождался процесс выбора в члены Академии, вызвал у него отвращение. Он опубликовал в «Фигаро» письмо: «Я не выставлял, не выставляю и никогда не выставлю своей кандидатуры в Академию». В итоге появился роман «Бессмертный» (1888). Хотя академиков так называли, но Доде понимал: бессмертие даруют боги, а не люди! В черновой тетради, относящейся к роману, Доде сделает такую заметку: «В академическом романе прежде всего дать почувствовать ничтожность всего этого. Полную ничтожность. А ведь это стоило стольких усилий, низостей, мешало говорить, думать, писать. И все, едва они туда попадут, испытывают то же чувство пустоты, не скрывают его от самих себя, строят из себя счастливцев, твердят повсюду: «Даже представить себе нельзя, как это прекрасно» – и подыскивают, вербуют новых приспешников. Комедия, которую они ломают для окружающих. Это еще и идолопоклонство женщин, которые создали их, ползанье на брюхе перед куском дерева, из которого они своими руками вырезали бога».[202]
Проблемы науки тем не исчерпывались… Центробежные силы разбросали ученых по различным направлениям наук. Тенденции к специализации вели к тому, что вместо чувства всеобщности явственнее стала обозначаться дискретность научного знания. Ученые стали разбредаться по отдельным направлениям и разделам, как дервиши в пустыне. В годы, казалось бы, всеобщего подъема науки английский ученый Ч. Бэббидж публикует книгу «Размышление о закате науки в Англии» (1830). Он высказал серьезную озабоченность тем, что возникающая узкая специализация неизбежно затруднит взаимопонимание ученых, в результате чего возрастут разобщенность и отчуждение между научными дисциплинами. Так может исчезнуть наметившееся коммуникативное единство наук и увеличиться разрыв между наукой и высшей школой. При этом неминуемо пострадают промышленность и торговля. Надо отдать должное английским предпринимателям и бизнесменам, быстро осознавшим всю серьезность возникшей угрозы (для их прибылей и стабильности экономики).
Тогда-то в спешном порядке была создана Британская ассоциация развития науки (1831). Её главная задача – способствовать популяризации знаний и вырабатывать критерии научности… Если Лондонское Королевское общество (Академия наук) являлось как бы «палатой пэров» Англии, то данная Ассоциация должна была выполнять роль «нижней палаты». С ее помощью намеревались дать мощный импульс и развитию естественнонаучного образования. Вскоре в английских колледжах и университетах началась перестройка преподавания естественных наук и математики. Многие ведущие ученые страны выступили в защиту научного воспитания, выпустив сборник «Новейшее образование. Его истинные цели и требования» (в числе авторов – М. Фарадей, В. Уэвелл, Д. Тиндаль и другие). В английском обществе постепенно стало формироваться то, что позже назовут «научным сознанием». В то же время сделаны попытки расширить круг лиц, проявивших повышенный интерес к научным изысканиям. Так, английский астроном Джон Гершель (1792–1871) в «Философии естествознания» прямо и откровенно заявит: знания не смогут развиваться должным образом, если круг их адептов чрезмерно ограничен. Верно и точно сказано… Ведь, знание, как и красивая женщина, вянет, если на него не устремлены вожделенные взоры многих поклонников.
Гершель писал: «Оно (знание), может быть, не приобретет высшей степени достоверности от всеобщего содействия, но приобретает по крайней мере большое доверие и становится прочнее… По мере того как число занимающихся отдельными отраслями физического исследования увеличивается и все более и более распространяется в различные страны земного шара, необходимо соответственное увеличение легкости в сообщении и взаимном обмене знаний». Предложено создать ряд важных специальных учреждений, способствующих развитию и прогрессу наук, а также изданию книг, научных журналов, рефератов и учебников.[203]
Казалось бы, англичане, столь ярко проявившие себя в самых разных областях, просто обязаны были безоговорочно лидировать и в образовании. Однако это не везде было так. Традиционные учебные заведения становились (в известном смысле) даже препятствием для подлинного образования. Препятствуя всему новому, они всячески мешали улучшению содержания программ и внедрению новой учебной методы. Столь похваляющиеся своей грамотностью высшие классы «не умели писать сколь-либо грамотно» и были убеждены, что правописание является никчемным педантством. Почти до середины XIX в. даже многие зажиточные фермеры и люди их класса не умели ни читать, ни писать. Фанатическая вера в специализацию обучения со временем также сыграет довольно злую «шутку» с британской наукой и высшей школой. По мнению писателя Ч. Сноу, ахиллесовой пятой английских университетов стало то, что образование здесь на протяжении многих лет получали лишь по одной строго ограниченной специальности (математика, древние языки, литература, естественные науки). «Математический трипос», конкурсные экзамены по математике, держались в Кембридже с XVIII в. Да и прогресс в обучении бесспорно мог бы быть заметнее. Лекции Гексли были недоступны «низшему сословию». Уровень подготовки учителей, их педагогическое мастерство также весьма далеки от совершенства. Слова Попа, обращенные к учителям, казалось, падали в пустоту: «Нужно учить людей так, чтобы они не замечали, что их учат, а думали, что они только вспоминают, забытое ими». Усилия графа Румфорда учредить институт для подготовки механиков (в конце XVIII в.) создали фактически «игрушку для снобов». О техническом образовании речь всерьез не шла до начала XX в. Общение ученых также продолжало осуществляться преимущественно в рамках «невидимого колледжа».[204]
Дата добавления: 2016-03-15; просмотров: 680;