КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 28 страница
Первое, что нужно принять во внимание в связи с появлением фигуры эллинистического царя, — это то, что он перестал быть полисным человеком, гражданином. Как уже отмечалось, в греческом полисе гражданами были все, начиная от неимущего свободнорожденного уроженца полиса и заканчивая представителем царских родов и даже правящими царями. Тот, кто вставал над полисом, становился уже не царем, а тираном, фигурой, с которой граждане могли мириться как с неизбежным злом, но не более. Эллинистические цари, начиная с первого из них — Александра Македонского, заявили своими действиями о своей внеполисности и вместе с тем они не считали себя и не считались другими тиранами. Произошло это потому, что их действия были направлены вовне, в чуждый мир Востока, где ими создавались государственные образования, до сих пор невиданные. Поразительны уже сами их названия, точнее, то, что у государств, основанных военачальниками Александра, за столетия их существования так и не появилось названий в привычном смысле. Так, самое обширное из государств диадохов основано было Селевком и получило у историков название государства Селевкидов. Точно так же государством Птолемеев нарекли историки Египет после того, как он отошел Птолемею и его потомкам. Никакого другого выхода у историков не было, так как в данном случае они достаточно строго следовали за восприятием вновь созданных государств их современниками. Для тех же каждое из государств ассоциировалось с именем правителя, а не народа, проживающего на данной территории. Как отмечает крупнейший исследователь эпохи эллинизма Э. Бикерман: «...для официального обозначения державы Селевкидов не было другого выражения, кроме как “такой-то царь и его подданные”».[60] Сходным образом, по его наблюдениям, складывалась ситуация в государстве Птолемеев: «В египетских надписях Птолемеям приписываются все официальные титулы, принятые для фараонов. Но для греков каждый из них лишь “такой-то царь Птолемей”*. [61]
Положение в птолемеевском Египте отличалось от положения в державе Селевкидов только одним: поскольку Птолемеи властвовали в преимущественно мононациональной стране, они одновременно оформляли свою власть и по древнеегипетскому и по эллинистически- греческому образцу, тогда как Селевкиды, господствуя над многочисленными странами, были гораздо независимее от местных традиций и были прежде всего и почти исключительно царями на новый эллинистический манер. Это были цари по праву завоевания. Причем завоевали они свое царство не от лица какого-либо государства, а в качестве предводителей войска. Считалось, что военачальники Александра Македонского стали военачальниками ввиду преимуществ в своей доблести. Добдесть давала им преимущественное право в войске, она же выразилась в их завоеваниях. Ни сами эллинистические цари, ни их современники вовсе не склонны были считать завоевания чем-то беззаконным, нарушающим чей-то суверенитет и т. п. Война на протяжении всей Античности оставалась делом возвышенным, в ней осуществлялось право сильного именно как право, а не голое насилие. Полководец и завоеватель вызывали восхищение и поклонение как никто другой. Все различия между греческой классикой и эллинизмом в отношении войн и завоеваний сводились к одному: вначале войны и завоевания велись от лица полиса, затем — от лица полководца и царя. Полис, как мы помним, стремился не к расширению своих границ, а к упрочнению и распространению своего влияния во внеполитическом и внешнем мире. Ничем подобным диадохи связаны не были. Попав на Восток и завоевав его вместе со своим царем Александром, после его смерти
они со споим войском оказались предоставленными самим себе. Перед ними открывались две возможности: вернуться в родной полис или Македонию и стать там частными лицами или попытаться утвердить себя доселе небывалым образом. Военачальники Александра, по крайней мере самые удачливые из них, выбрали и осуществили второй путь. Он не был абсолютно новым для греков в одном отношении. Свое существование новые цари-полководцы осмысляли и оформляли как героическое. Но их героизм приобрел новые черты ввиду того, что не был уже героизмом гражданственным и полисным. Десятилетиями, предшествующими походу Александра Македонского на Восток, в эллинском мире шло разложение полиса и полисной жизни с ее ценностями и приоритетами. Оно и подготовило тот выход героической индивидуальности за пределы полиса, возможности создания внеполисных форм существования и ориентирования в мире, который осуществляли эллинистические цари. Они реализовали те потенции героизма, которые во времена расцвета полисной жизни оставались под спудом.
В принципе между полисным укладом и героическим существованием всегда существовали противоречия. Полис как целое был соотнесен прежде всего с человеком «золотой середины». Он мог быть его идеальным гражданином. Герой же вызывал подозрения своим замахом на непомерное и неосуществимое. Полис чувствовал настоящую потребность в героях в свои «минуты роковые», когда ему угрожала опасность, когда требовались решения и поступки, от которых зависело существование полиса. Очень характерно, что полисы, хотя и с трудом, умели подчиняться своим героям в периоды войн и сражений, но они же относились к ним чрезвычайно подозрительно и даже неблагодарно после того, как герои выполняли свою миссию. «Мавр сделал свое дело, мавр может уйти» — по такой логике неоднократно действовали афиняне, и не только они, сводя счеТы со своими героями. Возможно, ни один из афинян не сделал так много для спасения и возвеличивания родного города, как Фемистокл. Он выиграл грандиозное морское сражение при Саламине, по его совету и требованию Афины были обнесены стеной, он вдохновил афинян на сопротивление персам тогда, когда их положение казалось безнадежным. Но почести, которыми удостоили афиняне своего великого «мужа войны и совета», были более чем скромными. Между оскорбленным Фемистоклом и его согражданами возник такой острый конфликт, что недавний спаситель отечества вынужден был бежать из родного полиса. Сегодня уже никто не разберется, насколько велики были амбиции Фемистокла или неблагодарность афинян. Более или менее очевидно другое: чтобы совершить те великие деяния, на которые ощущал себя способным Фемистокл, ему необходимо было подмять под себя Афины, встать над ними. Но это, в свою очередь, разрушило бы основания афинской жизни, сделало бы невозможной еще только расцветавшую греческую классику. Противоречие здесь было неразрешимым. Но его уже не существовало для Александра Македонского и его преемников на Востоке. Самые одаренные и доблестные среди них стали «фемистоклами*, которые получили возможность действовать вне полисных ограничений. Ведь эллинистические цари не просто захватывали, удерживали и расширяли земли, которые назывались именами их завоевателей. Власть царя осмыслялась в эпоху эллинизма как основанная на его личном превосходстве и личных качествах. Царями становились самые доблестные из героев. По словам одного из эллинистических авторов: «Не происхождение и не право предоставляют царскую власть людям, а способность командовать армией и разумно управлять государством. Таким качествами обладали Филипп и приемники Александра*.52 Командовали армией и управляли государством эллинистические цари совсем не на восточный манер. Их царственность была прежде всего царственностью героев. Герой же осуществляет свое право на власть, непрерывно демонстрируя, что именно он достоин ее более других. Источник власти в нем самом, в его доблести и мудрых действиях. В отличие от восточных божественных царей,' действия эллинистического царя не освящены свыше благодатью или принадлежностью к роду богов. Эллинистический царь освящает и обожива- ет себя своими действиями-подвигами. Он решается жить на своей страх и риск, сам устанавливает над собой и другими законы. Он никому не подчиняется и непрерывно утверждает в битвах это свое право. По подсчетам того же Бикермана, из четырнадцати первых царей династии Селевкидов только четыре умерли в своем дворце, остальные десять погибли в сражении, как оно и подобает героям. Ведь герой не просто борется с очередным противником, в конечном счете он противостоит судьбе и погибнуть в единоборстве с ней — это единственная возможность остаться не сломленным судьбой.
Эллинистические цари воспринимались современниками как грандиозные в своем величии индивиды, как люди особой породы, способные к самообожествлению. Эллинистический мир представлял собой пространство для самовыражения и самоутверждения этих грандиозных индивидов. Они воевали между собой, устанавливали мирные отношения или дружеские связи. Они были великими мира сего, подавлявшими всех других своим величием. Подавлявшими, но не отменявшими и повергавшими в ничтожествование рабства. Между эллинистическим и восточным царем всегда сохранялся непреодолимый рубеж. Стремление Александра Македонского сравнять эллинов и варваров в обожествлении царя на восточный манер не имело продолжений. Будучи героями и, следовательно, сверхчеловеками, эллинистические цари окружали себя теми, кого воспринимали как свободных людей. Не культивировалось не только никакого подобия падения ниц, но, напротив, царь, скажем, разделял трапезу с приближенными за одним столом. Наиболее близкие к нему приближенные именовались друзьями или родственниками царя. Это был официальный титул, не имевший прямого отношения к личным симпатиям и привязанностям. В то же время он подчеркивал момент того, что отношения царя с подданными — это связь свободных людей, которые хотя бы формально вправе расторгнуть ее.
Не нужно думать, что эллинистические цари всегда становились царями по причине своего героизма, мощи и величия своих дел. Разумеется, среди них были разные люди, далеко не всегда великие. Но своим статутом в глазах окружения, навязываемым им извне или исходящим изнутри самоощущением они обречены были играть героическую роль, стоять перед лицом жизни и смерти в позе доблести и бесстрашия сверхчеловеческого существа. Очевидно, что героизм эллинистических царей не был только позой — вне подлинной энергетики героизма, вне героизма «всерьез» они попросту не смогли бы быть царями. Однако у доблести и величия было что-то чрезмерно форсированное и натянутое. Героизм эллинистических царей с некоторой долей упрощения и схематизации может быть означен как героизм вширь. Он выражался прежде всего в масштабных сражениях, в которых участвовали десятки тысяч воинов, в захвате и подчинении целых стран и народов, в монументальном строительстве, основании новых городов, в пышности двора, изощренности этикета и церемониала и т. д. и т. п. Чего недоставало героическим деяниям Селевкидов, Птолемеев, Антигонидов, так это строгости и простоты, наоборот, в них слишком много было блеска, великолепия и пышности. Как будто внешними ухищрениями и декором герои нового чекана стремились заполнить недостаток внутренних ресурсов героизма.
Появление в эллинистическую эпоху фигуры царя-героя, управлявшего огромным государством, имело своей оборотной стороной изменения в самоощущении и мировосприятии всех древних греков. Если в классическую эпоху греческий мир состоял из нескольких сот полисов, то теперь на фоне новых государств на Востоке они как бы уменьшились и превратились в нечто совсем незначительное и крошечное. Что такое, например, афинский полис с его территорией в две с половиной тысячи квадратных километров по сравнению с миллионами квадратных километров державы Селевкидов? Нечто исчезающе малое. Масштабы государственной жизни стали совсем другими. А ее центры переместились на восток, в Сирию, и на юг, в Египет, в то время как исконно греческие полисы превратились в политическую и экономическую провинцию. За Афинами, скажем, все еще сохранялась роль центра всякого рода учености, острова Родос и Делос имели значения крупных торговых центров. Но что такое Родос, Делос и даже Афины в сравнении с новым городом и столицей птолемеевского Египта Александрией, если в ней проживало около миллиона жителей? Таких масштабов полисная Греции не знала и не принимала. Но это были масштабы того нового мира, в котором ощутили себя греки. Теперь они вынуждены были соизмерять себя не с обозримым и соразмерным с ними домом-полисом, а с безграничным космосом-государством. Грек как полисный человек превращался в космополита, гражданина мира. Впрочем, уже не совсем или даже не совсем гражданина, так как соотнесен он был не только с роДным полисом, который обладал известной самостоятельностью, но и с невиданной ранее фигурой стоящего над полисами царя-героя. По отношению же к царю невозможно быть гражданином, и приходилось становиться подданным. Правда, в существенно ином смысле, чем это имело место в древневосточных государствах.
Человек эпохи эллинизма сполна ощутил подавляющее величие царской власти, несоизмеримость его с возможностями отдельного индивида. Однако этот индивид вовсе не склонен был бесконечно умалиться и раствориться в величии своего царя. Выход для него состоял в превращении в частного человека с частными (личными, семейными) интересами. То, что неповторимым образом составляло единство в полисном человеке классической эпохи (индивидуальное и общественное, интимное и общезначимое, внутреннее и внешнее), в эпоху эллинизма безвозвратно разошлось в разные стороны. Частный человек становится индивидуалистом, на свой страх и риск ориентирующимся в мире. К тому же теперь он не целостный полисный человек — homo politicus, а «частичный», ощущающий в первую очередь свою привязанность к своему делу, профессии, имущественному и социальному положению. В результате меняется весь облик и стиль культуры. Она перестает быть частью и стороной государственной полисной жизни. Ушло в прошлое то время, когда ставил свои трагедии гражданин Софокл или философствовал на афинских улицах и площадях гражданин Сократ. Их сменили профессионалы, чье творчество стало им добыванием хлеба насущного или же было замкнуто в своего рода башне из слоновой кости. Последнюю, между прочим, напоминал знаменитый квартал в Александрии Египетской, который населяли многочисленные профессиональные «деятели культуры»: поэты, скульпторы, архитекторы, философы, риторы, ученые-филологи и натуралисты, музыканты, драматурги и т. д. Он находился на государственном содержании и под покровительством царей Птолемеев. Для жителей квартала была создана библиотека с сотнями тысяч рукописей. В нем располагался Мусейон — святилище муз, где были собраны произведения изобразительного искусства, созданы ботанический сад, обсерваторий, анатомический театр. В Мусейоне ученые эллинической эпохи занимались филологическими изысканиями, математикой, астрономией, зоологией и т. д. Помимо Мусейона, Александрия была знаменита деятельностью философских школ и еще многим другим, что возвышало ее в культурные лидеры эллинистического мира. Но во всем ее культурном блеске было нечто, вызывающее подозрение и тревогу за судьбу культуры. В Александрии она жила своей особой жизнью. Политическая, гражданская, тем более экономическая жизнь культуры как будто не касались. Она существовала в окружении в значительной степени чуждого ей местного египетского населения.! За стенами же Александрии лежала огромная, неизвестная и жуткая страна — Египет, которой эллинизация или вообще не коснулась, или была очень поверхностной.
Если греческая классика была движением ввысь и вглубь, то эллинизм разворачивался вширь. Подобное можно сказать не только о героизме царей, но и обо всей эллинистической культуре. Но отказать эллинизму в творческой продуктивности тем не менее было бы несправедливо. Он сделал многое из того, что классика не просто «не успела», но и была не в состоянии сделать. До некоторой степени эллинизм был эпохой постепенного «перезревания», старения, иссякания творческого импульса культуры. И все-таки не следует забывать, что зрелости и старости доступно то, чего культура не способна достигнуть в пору ее юности
и молодости. К примеру, расцвет древнегреческой словесности приходится не на архаику, а главным образом на классическую эпоху. В это время были созданы гомеровский эпос, произведения великих трагиков, творили крупнейшие лирические поэты и т. д. Но только в эллинистическую эпоху возникает филологическая наука. Филологи собирают тексты предшествующий эпох, комментируют их, отделяют подлинный текст автора от последующих вставок. Филологические штудии требуют большой учености и интеллектуальной изощренности. Они начинаются только тогда, когда греческая словесность образует длительную и устойчивую традицию непрерывного развития, когда насущной становится потребность в ее осмыслении. Как известно, буквально слово «филология» означает «любовь к слову». Но для филолога характерно «любить» слово уже высказанное, ставшее текстом. Ко времени наступления эллинизма в греческой словесности многое и наверное самое главное было сказано. Период, когда греки впервые открывали для себя мир и запечатлевали его в слове, завершался. Запечатленное приобретало самостоятельный интерес, который и выразила филология.
Новизна культурной ситуации в эпоху эллинизма состоит не просто в появлении той или иной наукИ. Скорее, нужно говорить о возникновении науки как таковой. Она становится самостоятельной, независимой от философии или жизненно-практического мироотно- шения сферой культуры. Грек классической эпохи был целостным индивидом, гражданин полиса ощущал себя человеком как таковым и ему трудно было помыслить, что можно специально посвятить себя одной узкой области знания. Пифагор и Платон очень высоко ставили математику, но для них математическое знание значимо тем, что предуготовляет к философии или вводит в нее. Философия же — это уже даже не знание, а мудрость, нечто, соотнесенное со всей целостностью человеческого существа. Эллинистические ученые с большим почтением относились к философии и навсегда сохранил представление о том, что всякое знание должно быть соотнесено с философией, быть причастно к ней. Однако реально даже самые крупные ученые сосредоточивали свое внимание на избранной науке. Скажем, знаменитый позднеэллинистический географ Страбон с первых строк своей «Географии» указывает на ее связь с философией: «Я считаю, — пишет он, — что наука : география, которой я теперь решил заниматься, так же как и всякая другая наука, входит в круг занятий философа».33 Страбон как бы встает в позу философа, решившего посвятить себя в том числе и географии. Это приблизительно та же поза, что и у Аристотеля, когда он создавал свою «Физику» и «Метеорологию» или трактат «О животных». С той только
I разницей, что для последнего его «поза» еще и позиция. Он оставался философом в любом научном трактате. И он действительно входил в качестве элемента в систему его философии. У Страбона уже все иначе. Его интересует и ему доступен не мир как целое и не человек как таковой. Он сосредоточен на отдельной области человеческого знания, в изучении которой Страбон, правда, достигает невиданных ранее успехов. Это успехи углубления и специализации знания, которые присущи эллинистической учености, в чем ее преимущество перед философией классической эпохи.
Те огромные изменения, которые произошли в греческой культуре с наступлением эпохи эллинизма, тем не менее сохранили основные типы индивидуально-человеческого существования, характерные для предшествующей эпохи. По-прежнему это тип героя, серединного человека, мудреца и философа. Даже появление такой неизвестной ранее фигуры, как эллинистический царь, связано с пускай и очень существенной, но все же трансформацией ^исконного для Греции героизма. Однако трансформировался не только героизм, но и позиция человека «золотой середины». Причем обе эти позиции в их сильно измененном виде осмысляются двумя ведущими для эллинизма и всей поздней Античности философскими школами: стоицизмом и эпикуреизмом. Очень часто просвещенные эллинистические греки являлись [стоиками или эпикурейцами не только и не столько в силу причастности к одной из двух философских школ, сколько ввиду того, что они выразили собой новое мироотношени^ и стихийно формирующиеся жизненные позиции. Именно просвещенное множество эллинистических «стоиков* и «эпикурейцев» могло никогда и ничего не слышать ни о стоицизме, ни об эпикурействе.
Существо стоического учения, ставшего жизненной программой наследников героизма, состоит в том, что в мире есть два рода явлений: те из них, которые от нас зависят и те, которые не зависят. От нас не зависит очень и очень многое: рождение и смерть, преуспеяние и несчастья, гнев и благосклонность властелина, природные катаклизмы и нашествия неприятеля и пр. Зависимых и подвластных нам вещей не так уж много. Это наше мужество, воля, терпение, выносливость, способность разумно мыслить. Человек должен в течение всей своей жизни полагаться только на зависимое от него самого, на то, что у него никому и ничему не отнять, то есть на самого себя. Полагаясь на самого себя, он будет свободен. По знаменитой формуле, человеческая свобода предполагает свободу от страха и надежды. Что значит быть свободным от страха — понятно каждому, свобода же от надежды — реальность особая и труднодостижимая. Все в мире, что не принадлежит человеку, не зависит исключительно от него, может быть отнято у него судьбой. И самое страшное, если человек будет всеми силами души привязан к ему всецело не принадлежащему, к другому человеку, богатствам, почестям и т. д. Когда у него предмет привязанности будет отнят, он потеряет свою свободу, попадет в рабство к судьбе. Поэтому ко всему от себя независимому человек должен относиться холодно и бесстрастно. Не отказываться от того, что влечет, но не делать на него ставку, быть готовым, обладая тем, что можно потерять в любой момент, от него отказаться. Скажем, можно и нужно любить жену, однако таким образом, чтобы с ее потерей внутренне не сокрушиться и не дрогнуть. Ничего плохого нет в стремлении к высоким должностям и почестям, плохо, когда лишение их будет восприниматься как несчастье. Для того чтобы потом не горевать и не впадать в отчаяние, потеряв любимого человека или высокое положение, есть только одно средство: не позволять себе надеяться на любовь, власть и почести. К ним нельзя относиться с волнением и страстью. Внутреннее существо человека должно оставаться бесстрастным. Бесстрастие же, или апатия (от «патос» — страсть) — это самое достойное и единственно возможное для свободного человеческого состояние души. Оно ничего общего не имеет с привычным для нас значением, когда апатия ассоциируется с ленью и душевной расслабленностью. Как раз наоборот, в апатии стоик видит предельную, достигающую монолитности душевную самоконцентрацию. Пока человек апатичен, ничто внешнее, от него независимое, им не овладеет и не станет подчиняющей его себя страстью. Апатия достигается тяжелыми усилиями аскетической выделки человеком самого себя. Непрерывно себя испытуя, он впоследствии становится нечувствительным к внешним, навязанным обстоятельствам, за которыми стоит судьба.
Готовность в любой момент встретить любой удар судьбы, принять самое сильное внешнее поражение как внутреннюю победу делают стоика героем. Однако его героизм во многом чужд героизму греческой архаики и классики. Расхождения здесь прежде всего по пункту надежды и апатии. Конечно, ситуация героя на архаический лад Ахиллеса безнадежна. Поскольку он остается героем, у него нет права надеяться избежать гибели от стрелы Париса. Между тем он только и занят тем, что надеется, или же уверен в своей способности победить многие внешние обстоятельства. Ахиллес — хозяин жизни, в ней он властно распоряжается. Другое дело, что его надежды и его уверенность ситуативны. Им положен предел неминуемо предстоящей гибелью. Пока же она не свершилась, у Ахиллеса присутствует чувство того, что все ему по колено, что для него все, кроме приговора судьбы, преодолимо. В итоге Ахиллес и свободен от надежды избежать гибели и в то же время свободен в надежде и уверенности победить любого врага, отомстить за гибель Патрокла и т. д.
Несколько иначе обстоит дело с апатией. Она вполне чужда Ахиллесу и другим героям доэллинистического времени. Они, так же как и стоики, стремятся избежать страсти как страдательности, но они преисполнены пафоса. Их патетика — это та же страсть, но герои ею владеют, в ней они свободны и наполнены жизнью. Какой-то пафос, безусловно, присутствует и у эллинистических героев-стоиков. Но он у них сдавленный и остаточный. Апатия стоиков в первую очередь холодная и мертвенная. Это героизм человека не на вольном просторе жизни, а скорее в тюрьме. Пребывание в ней предполагает по крайней мере внешнее рабство. И задача стоика — внутренне остаться свободным, утвердить себя в мире, который человека непрерывно зачеркивает или в каждый момент жизни может зачеркнуть. У него совсем нет доверия к миру, чего в помине не было у традиционного героя. Последний ощущал себя существом избранным и вознесенным, человеком царственного достоинства. За все это он был готов заплатить страшную цену. Стоик в отличие от своих героев-предшественни- ков непрерывно платит за свою свободу, в каждый миг своей жизни он предвосхищает грядущую расплату, заранее умаляет ее значимость. Но тем самым и жизнь до расплаты становится чем-то гораздо менее желанным и привлекательным, чем ранее.
В отличие от стоицизма также широко распространившееся в эллинистическом мире эпикурейское учение гораздо менее сурово и притязательно. В нем явственно ощущается опыт уже не героического индивида, а человека «золотой середины». В соответствии с доктриной Эпикура эпикуреец в основу жизни ставит принцип удовольствия. Человек, по Эпикуру, стремится к наслаждению и избегает страдания. Но наслаждение не может быть безграничным. Переступив меру, человек превращает его в страдание. Чтобы оставаться самим собой, наслаждение должно быть ограничено требованиями разума и здравого смысла. Менее всего оно предполагает сплошные чувственные удовольствия. Наслаждение состоит уже в отсутствии страданий. Очень высоко ценил эпикуреизм хорошее настроение. Но итогом и высшей точкой существования эпикурейца должна стать атараксия, представляющая собой душевное равновесие и невозмутимость. В эпикуреизме она является аналогом тому, что в стоицизме выражено понятием апатии. И здесь и там акцент делается на человеческой самотождественности, независимости от чего-либо внешнего и чуждого, к тому же атараксия эпикурейца так же подозрительно безжизненна, как и апатия стоика. Обе они сосредоточены на равновесии и неподвижности, на чем-то застывшем или оцепеневшем. Жизнь стремящихся к ним людей — это непрерывное культивирование в себе смерти. Как-будто они тем только и озабочены, как умереть при жизни, умереть и в то же время остаться живым, наблюдая в себе смерть и преисполняясь, соответственно, пафосом и наслаждением от своих наблюдений. При всей подобной близости к стоицизму эпикуреизму вполне чужд дух борьбы и самопреодоления, свойственного стоицизму. Самое же главное состоит в том, что стоицизм готовит человека к любым, в том числе и самым страшным испытаниям, тогда как эпикуреец стремится от них уклониться. Эпикуру принадлежит знаменитая фраза-поучение: «Живи незаметно*. Незаметно, значит не привлекая ничьего, часто завистливого, внимания, не ввязываясь в чреватые непомерными испытаниями ситуации. Эпикурейцу важно остаться в рамках существования, которое соответствует обычным возможностям людей вынести свои несчастья и свое счастье. Потому эпикуреизм тем и совпадает с позицией серединного человека, что стремится выстроить жизнь по обычным меркам и вместе с тем сделать ее достойной и счастливой.
В значительной степени учение Эпикура и его последователей может рассматриваться как кредо человека «золотой середины» как такового. Но в нем существенны и акценты, связанные с эллинизмом, выражающие дух этой эпохи. В частности, характерно эллинистическим в эпикуреизме является отсутствие в нем всякого общественного пафоса. Эпикуреец так же, как и стоик, ощущает себя в несоизмеримом с ним мире, которому до него нет дела. Однако в отличие от стоика он, так сказать, уклонист. Эпикуреец стремится избежать встречи с непомерным, найти себе нишу, где ему и большому миру нет друг до друга никакого дела. Эпикурейцу не просто свойственно самоощущение частного человека, он, как только может, стремится остаться частным человеком. Если мы вспомним афинянина Телле из
рассказа Геродота о том, кого мудрец Солон считал самым счастливым человеком, то станет вполне очевидно, как сильно изменилась позиция человека «золотой середины». В представление о счастье Тел л а у Солона входит его связь с родным полисом. Телл может быть признан самым счастливым еще и потому, что жил в счастливое время для родного города и к тому же ему суждена была славная кончина в битве с вражеским войском. Никакой соотнесенности эпикурейца с полисом и тем более каким-либо эллинистическим государством не сохраняется. Строго говоря, его не назовешь даже космополитом. Все-таки космополит — это гражданин мира. Таковым в какой-то мере может быть признан стоик, который, несмотря на всю свою отчужденность от внешнего мира, культивирует в себе всегдашнюю готовность играть подобающую ему роль в этом мире. Эпикуреец уже всякой гражданственности чужд. Он частный и только частный человек, который будет причастен к государственной деятельности только в стремлении избежать еще больших неприятностей.
Глава 9 РИМСКАЯ АНТИЧНОСТЬ
В соответствии с устойчивой древнеримской традицией основание Рима относилось к 753 г. до P. X. в современном летоисчислении. Это как раз приблизительно то время, когда началась архаическая эпоха древнегреческой культуры. Таким образом получается, что Рим и Греция — современники и сверстники. Однако подобный вывод можно принять, если историю Рима и Греции рассматривать в качестве параллельных феноменов, как две различные истории. Между тем еще несколько столетий назад история и культура этих двух стран и народов была объединена названием «Античность». Причем периодизируется история античной культуры так, что в ней за периодами греческой архаики, классики и эллинизма специально выделяется римский период Античности. Обыкновенно его наступление датируют 30-м годом до P. X., то есть датой, отстоящей от основания Рима на целых 723 года. В 30-м году Рим присоединяет к себе птолемеевский Египет, последнее сохранявшее еще формальную независимость эллинистическое царство и полностью устанавливает свою гегемонию в Средиземноморье. С политической точки зрения наступление римской эпохи вполне очевидно. Она наступает не только для бывших провинций Карфагена или вновь завоеванных Галлии, Иберии, Британии, но и для областей, населенных греками или эллинизированных ими в течение последних трех столетий до Рождества Христова. Если бы приход Рима в Восточное Средиземноморье сводился к политическому господству, тогда можно было бы говорить о продолжении эллинистической эпохи в новых условиях. Однако включение эллинистического мира в состав Римской республики, а затем и империи к политической власти и гегемонии далеко не сводилось. С ним связаны глубокие изменения в культуре всех включенных в Римское государство стран и народов, образовавших собой культурное пространство эллинизма. Действительно, с приходом Рима для эллинистического мира наступила эпоха послеэллинистической римской культуры. Но весь парадокс новой эпохи состоял в том, что она продолжала собой Античность, которая до тех пор оставалась эллинской.
Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 439;