Гипотезы о происхождении языка 2 страница
Грамматика, в свою очередь, представляет собой эволюционно последний компонент языка, развившийся на базе множества свойств, послуживших для нее преадаптациями. Поэтому маловероятно, чтобы в мозге существовал особый “грамматический модуль” (“языковой орган”) или чтобы возникновение грамматики определялось единственным “грамматическим геном”. Скорее, грамматика воплощается в мозге как сеть, объединяющая между собой различные, существовавшие до появления грамматики “модули”: на нее работает семантическая память (хранящая слова), способность к восприятию событий (позволяющая строить предложения), эпизодическая память (дающая возможность вспоминать события и выстраивать их описание в цепочку предложений), рабочая память (позволяющая анализировать синтаксические единства, состоящие из нескольких слов), способность к построению сложных иерархий и т. д. Многие из этих “модулей” существовали задолго до человека, они развились в разное время в связи с разными адаптационными потребностями, так что неоантропу не пришлось строить свою коммуникативную систему “с чистого листа”.
Грамматически оформленной речи, полагает Гивон, предшествовала речь, грамматически не оформленная, подчинявшаяся принципам протограмматики (см. гл. 1). Сейчас подобную речь можно наблюдать у детей, еще не вполне овладевших языком, у носителей пиджинов и у больных с нарушениями речи, но те же самые принципы отчасти работают и в развитой грамматике. Следовательно, в ходе эволюции языка они никуда не исчезли, просто к ним добавилось нечто новое.
Основной причиной различий между коммуникативными системами обезьян и человека является, по мнению Гивона, разница условий, в которых происходит их общение. Современные человекообразные обезьяны живут стабильными родственными группами небольшого размера, сложность их социальной структуры очень сильно уступает сложности человеческого общества, хозяйственная специализация отсутствует. Все каждый день делают примерно одно и то же, поэтому их знания о мире и о том, что происходит в их собственной группировке, в значительной мере совпадают. В таких условиях нет необходимости в сложной коммуникативной системе, в частности, нет потребности в коммуникативных актах‑сообщениях. Именно в силу этой причины у обезьян не возникает грамматики – при том, что у них, как показывают эксперименты, имеются понятия о предметах, признаках, действиях, последовательностях действий, о том, что одушевленный субъект может производить действие, а неодушевленный объект, как правило, нет, и т. д.
Появление языка Гивон связывает с тем, что, когда сообщества гоминид выросли, разные представители одной и той же группы стали добывать разные типы пищи, подчас уходя для этого за многие километры. Это привело к разрушению информационной общности – у отдельных особей появились воспоминания и планы, которые не были известны другим членам группы. Увеличение темпов культурных изменений также усиливало информационное неравенство в группах гоминид (одни особи лучше знали про одни элементы культуры, другие – про другие). Соответственно, возник спрос на сообщения, которые можно понять не на основе общего знания и видимой ситуации, а исключительно на основе языковых данных – то есть сообщения, организованные при помощи грамматики.
Главной функцией грамматики Гивон считает отражение того, чтó думает и знает другая особь (т. е. обеспечение компетентного сознания, “теории ума”). Грамматика, по его мнению, не возникла одномоментно, она развивалась постепенно, как у детей. И так же, как и в детской речи, вероятно, уточнение характеристик сообщаемой ситуации происходило поначалу в диалоге – такой тип общения позволяет вводить новые детали постепенно, без необходимости произносить по нескольку знаков за одну реплику (а собеседнику – понимать их все сразу). Гивон обращает внимание, что слова сами по себе не могут участвовать в коммуникации – чтобы быть элементом коммуникации, слово должно не просто что‑то означать , оно должно что‑то сообщать другому. Поэтому первыми единицами коммуникации были, видимо, однословные предложения, доступные ныне и полноценным носителям языка, и афатикам, и говорящим на пиджине, и маленьким детям.
Начиналась коммуникация, по мнению Гивона, с указательных жестов и вокализаций, а значит, первыми словами были указательные местоимения (из которых впоследствии произошли личные местоимения и артикли). Далее, с развитием сообщений, выходящих за рамки “здесь и сейчас”, формируется хорошо закодированный словарь и, соответственно, фонологическая система. Изначально этот словарь, согласно гипотезе Гивона, состоял из существительных, глаголы появились позднее. Когда в речи стали использоваться предложения из многих слов, возникает синтаксическая иерархия: например, соединение глагола с его объектом – это уже синтаксическая составляющая, глагольная группа.
Употребление слов в определенных конструкциях, комбинациях с другими словами, привело к появлению грамматических показателей – такой процесс хорошо засвидетельствован в самых разных ныне существующих и письменно зафиксированных древних языках и носит название грамматикализации 44 . В ходе грамматикализации полнозначное слово, становясь элементом устойчивой конструкции, постепенно “стирается”, теряет свое ударение, морфологическую структуру и даже часть звукового состава (с нейрофизиологической точки зрения это объясняется правилом Хэбба: чем чаще тот или иной нейронный ансамбль активируется, тем меньшего стимула достаточно для его активации), и может в конце концов стать аффиксом. Для носителей русского языка один из самых близких примеров – “постфикс” – ся: в XI–XII вв. он был отдельным словом и должен был занимать позицию после первого полноударного слова в предложении (подобно современной русской частице ли), ср. например 45 :
(новгородская берестяная грамота № 605) “Зачем же ты гневаешься?” (союз А, как и в современном русском языке, собственного ударения не имеет). Но к XVII в. он вошел в состав глагольных форм 46 и даже стал подвергаться чередованиям – в виде – ся он выступает после согласной, в виде – сь – после гласной (во всех формах, кроме причастных).
Пути грамматикализации, те конструкции, из которых возникают знакомые нам показатели падежей, глагольных залогов и т. д., к настоящему времени достаточно хорошо изучены47 . Поэтому мы можем легко представить себе, как из первых, самых простых фраз, соположений слов, подчиненных еще принципам протограмматики, формируются – в соответствии с установленными закономерностями – все привычные нам элементы грамматики, присущие настоящему человеческому языку.
Соположение языковых единиц предшествует появлению (а затем грамматическому оформлению) синтаксических связей между ними. В частности, из соположения предложений развивается возможность рекурсивного вставления предложений друг в друга: “сруби то дерево” + “то дерево засохло” > “сруби то дерево, которое засохло”.
Гивон отмечает, что в процессе глоттогенеза очень значительную роль играл эффект Болдуина – функциональные изменения предшествовали структурным.
В качестве главной перспективы развития теории происхождения языка Гивон называет задачу объяснить причины возникновения информационного неравенства в группах гоминид, объяснить, почему нашим предкам стало жизненно необходимо знать то, что´ знают другие, но еще не знают они сами 48 . И действительно, сама по себе необходимость уходить от группы в поисках пищи и связанное с этим появление воспоминаний, не разделяемых сородичами, не приводят к возникновению не только языка, но и вообще сколь‑нибудь развитой коммуникативной системы: так, разделение на небольшие подгруппы при поиске пищи характерно для шимпанзе, но еще больше “индивидуального опыта”, например, у медведей, которые ведут одиночно‑территориальный образ жизни и общаются друг с другом крайне мало.
Одну из самых необычных гипотез о происхождении языка выдвинул Т. Дикон 49 . В его теории язык предстает чем‑то вроде паразита, колонизирующего мозг. Конечно, язык – не какая‑нибудь аскарида или трихинелла, он не является живым организмом. Но есть у них и общее: и паразит, и язык устроены системно, и тот, и другой передаются от одного “хозяина” к другому – без этого они просто не могут существовать. И то, что язык – даже один и тот же – немного различается у разных людей, оказывается похожим на то, как бывает у паразитов: разные паразиты одного вида (как и любые другие живые организмы) несколько отличаются друг от друга – примерно настолько же.
В природе паразиты очень хорошо приспосабливаются к своему хозяину – так и язык, по гипотезе Дикона, изменяясь, приспосабливается к устройству человеческого мышления. Именно этим объясняется то, что язык устроен “дружелюбно к пользователю”: в нем воспроизводятся те черты, которые лучше адаптированы к свойствам “хозяина” – человеческого разума. Поскольку мышление у людей устроено более или менее одинаково, в самых разных языках обнаруживаются сходные черты – так называемые языковые универсалии.
Объясняет гипотеза Дикона и тот известный факт, что язык лучше всего учить в детстве. Согласно ей, дело в том, что языки просто приспособились к выучиванию детьми: такой язык, который детям выучить легко, лучше передается из поколения в поколение и дольше живет. Времени с момента появления человеческого языка прошло уже достаточно много, так что теперь остались только такие языки, которые дети учат с легкостью.
В природе не только паразит приспосабливается к своему хозяину, эволюционирует – под влиянием паразита – и сам организм‑хозяин. Так и мозг, по мнению Дикона, развивается под влиянием языка. А язык снова изменяется, приспосабливаясь к развившемуся мозгу. И мозг, соответственно, эволюционирует дальше. Именно такая положительная обратная связь и обусловила столь впечатляющее развитие – и человеческого языка, и человеческого мозга.
Эта же идея развивается в статье психологов Мортена Кристиансена и Ника Чейтера50 : чтобы лучше воспроизводить себя, языки должны быть легко выучиваемыми (в том числе при ограниченном количестве исходных данных), легко распознаваемы и легко передаваемы. Именно поэтому в языках не может быть, например, зависимых слов, слишком сильно удаленных от своего “хозяина”, не может быть правил, которые бы отсылали, например, к пятому слову от начала предложения или к шестому слогу от конца слова. Вероятно, именно по этой причине при исторических изменениях языков в них не накапливается хаотичность: например, вариантов произнесения гласного а очень‑очень много, но при передаче следующему поколению фонема все равно остается одна (или закрепляется несколько позиционных вариантов), ситуация, когда гласных, похожих на а , стало бы, скажем, 100, не возникает. Кристиансен и Чейтер специально отмечают, что процесс культурной передачи и процесс конструирования языка при овладении им не следует противопоставлять – это, в сущности, одно и то же.
Но почему же, если язык должен быть прост, он в итоге оказался так сложен? Потому, пишут Кристиансен и Чейтер, что легкость передачи – не единственное свойство, необходимое для полноценного функционирования языка, он должен удовлетворять множеству различных условий, например, обладать достаточно богатыми выразительными возможностями.
Недавно такая возможность – эволюция языка как приспособление к устройству мозга – была показана на компьютерной модели51 .
Многие авторы понимают, что язык – это явление прежде всего социальное52 , он возникает не у одиночно живущих особей, а у общественных животных – приматов. Но если для одних он предстает как средство самозащиты у индивидов, вынужденных жить в коллективе, то другие рассматривают его как средство групповых взаимодействий, организующее жизнь социума в целом или, по крайней мере, пар общающихся особей.
Например, психолингвист Ник Энфилд в своем отклике на статью М. Кристиансена и Н. Чейтера53 отмечает, что для понимания языка необходимо учитывать взаимодействия между людьми – ведь язык может распространяться только через общение, представляющее собой не передачу всей системы сразу и целиком, а обмен отдельными высказываниями. Разговор, как и другие социальные взаимодействия людей, представляет собой цепочку попеременных действий каждого участника, так что действие одного влечет ответное действие другого. Такая система обращения с языком дает возможность сразу видеть сбои в формулировках или в понимании и сразу их исправлять, что позволяет языку при любых изменениях сохранять хорошую пригодность для коммуникации.
Наиболее известной из гипотез, связывающих происхождение языка с его ролью в социуме, является выдвинутая психологом Робином Данбаром54 “гипотеза груминга”. Данбар заметил, что размеры коры головного мозга коррелируют с размерами групп, характерными для соответствующего вида; в то же время чем больше число особей в группе, тем больше времени им приходится затрачивать на специальные действия, направленные на снятие социальной напряженности, поддержание внутригрупповой сплоченности, установление партнерских отношений (у приматов это прежде всего груминг, см. фото 26 на вклейке). Эволюция человека связана с ростом мозга – если мозг австралопитека составлял около 450 см3, то объем мозга Homo habilis уже был в среднем 650 см3, мозг архантропа имел объем около 1000 см3, для неоантропа же среднее значение – около 1400 см3 (см. гл. 3). Если выведенная Данбаром закономерность верна, то, видимо, размер групп, характерный для гоминид, в ходе эволюции увеличивался, а значит, увеличивалось и время, которое необходимо было затрачивать на груминг. Но время, затрачиваемое на груминг, не может расти беспредельно, поскольку не может быть бесконечно уменьшено время, необходимое для другой активности. Соответственно, должно было появиться средство, пригодное для гармонизации социальных отношений, но требующее меньших временных затрат. Таким средством, по мнению Данбара, и стал язык. Он же стал одним из средств идентификации группы, и именно этим объясняется наблюдаемое разнообразие языков. Однако такая гипотеза бессильна объяснить наличие в языке, к примеру, фонологии или сложного синтаксиса (да и многого другого 56 ).
Рис. 6.1. Предполагаемое время, которое должны были затрачивать на груминг различные представители клады человека. Если бы у человека не было языка, то в группе, состоящей из 150 индивидов, ему потребовалось бы тратить на груминг 40 % времени дневной активности (верхняя горизонтальная линия). Из ныне существующих обезьян наибольшее время тратят на груминг гелады – 20 % времени дневной активности (нижняя горизонтальная линия) 55 .
Действительно, средство для снятия социальной напряженности при помощи голоса могло бы быть и не таким затратным, как членораздельная речь, – для этого вполне хватило бы нечленораздельной речи (с богатым варьированием интонаций) или пения 57 , да и возможность составлять синтаксические конструкции с согласованием, падежным маркированием, структурой составляющих и т. д. для гармонизации социальных отношений едва ли особенно необходима.
Рис. 6.2. Волчий вой – прекрасное средство для обеспечения сплоченности группы, несмотря на отсутствие в нем падежей, словообразования, иерархически устроенного синтаксиса и т. п.
Тем самым для объяснения того, как возникли наиболее существенные характеристики языка, гипотеза Данбара как минимум недостаточна. Кроме того, размер группы определяется не только объемом мозга: на него накладывают ограничения и тип питания, и пресс со стороны хищников, и конкуренция с другими группами, – это можно наблюдать и на обезьянах, и на людях, живущих охотой и собирательством58 . Скорее всего – исходя из существовавших в те времена в Африке экологических условий, – предки человека жили группами в пределах от 35 до 75 особей59 (по другим оценкам – от 20 до 50), а такого размера группы встречаются и у современных обезьян, которые могут поддерживать отношения в социуме, не используя языка. Вообще, по данным археологов, группы размером более сотни человек появились у человека сравнительно недавно – еще 40 тысяч лет назад все люди жили родовыми общинами, насчитывавшими от 5 до 80 человек, все или почти все из которых были связаны между собой узами крови или брака60 . Иное дело, что язык (в отличие от груминга) дает возможность развивать не только групповую, но и межгрупповую кооперацию, так что человек, оказавшийся на территории другой общины, может во многих случаях рассчитывать на теплый прием, разные общины могут вместе отмечать ритуальные праздники, обмениваться невестами (что очень полезно, когда внешние условия нестабильны и, соответственно, лучшим половым партнером является партнер генетически далекий, см. гл. 5) и т. п.61 .
Японский приматолог Нобуо Масатака62 полагает, что языковой способности предшествовала способность музыкальная. Эгоистические индивиды не могли создать язык, следовательно, прежде всего им надо было объединиться, почувствовать себя единым коллективом – настолько единым, чтобы обмен информацией имел смысл. В языке, конечно, есть специальные (их называют “фатические”) средства для поддержания контакта – это слова “здравствуй”, “пожалуйста”, фразы типа “как дела?” и т. п. Единственная “информация”, которую можно из них извлечь, это примерно “я чувствую к тебе достаточную симпатию, чтобы стараться не вызывать твоего раздражения” (различие конкретных выражений обусловлено разнообразием ситуаций, где их полагается употреблять). Но все же функцию сплочения коллектива язык выполняет явно не оптимально – недомолвки, недопонимания, наконец, просто грубые выражения способствуют скорее обратному.
Масатака обращает внимание на начальные стадии человеческого общения – на общение матери с ребенком. Когда ребенок начинает гулить, у самых разных народов можно наблюдать, как мать обращается к ребенку с какими‑нибудь совершенно “неинформативными” словами типа агу , а ребенок отвечает ей нежным гулением. Такие контакты, когда обмен вокализациями не передает никакой информации, но создает эмоциональный контакт, теплые взаимные чувства, отмечен и у обезьян – в частности, у японских макак (правда, у них подобным образом общаются между собой взрослые особи). Далее, когда ребенок начинает говорить, мать часто, обращаясь к нему, говорит высоким голосом, подчеркивая ритм своих фраз. Высокий голос привлекает внимание ребенка, ритм провоцирует эмоциональный отклик – в результате ребенок лучше понимает мать, а впоследствии лучше овладевает языком. По мнению Масатаки, эти же две стадии проходили и гоминиды на своем пути к языку: стадия “гуления” создала слоги, используемые для установления эмоционального контакта, на стадии “лепета” возникли многосложные звуки, и контакт стал более богатым и более комплексным. Третьей стадией, по этой гипотезе, могло быть коллективное пение, подобное дуэтам, которые сегодня можно наблюдать у гиббонов. Такая коммуникация развивала не только чувство сплоченности, но и слух, и навыки звукового подражания – со временем это легло в основу не только языка, но и музыкальных способностей человека. На этой стадии эмоциональный контакт распространился на всю группу, на смену эгоизму пришло ощущение принадлежности к коллективу, что и подготовило почву для развития языка.
Баланс между эгоизмом и коллективизмом, безусловно, важен для тех, кто живет в коллективе. Но едва ли необходимость в нем возникла лишь у гоминид – альтруистические проявления зафиксированы у самых разных видов животных, ведущих групповой образ жизни. И само существование коммуникативной системы во многом является жертвой, которую отдельные особи приносят группе в целом (как мы видели на примере Фигана). Так что если совместное пение как средство поддержания чувства групповой сплоченности и развивалось у гоминид, то, вероятно, не в качестве предшественника языка, а параллельно с ним. Если бы музыкальная способность предшествовала языковой, то, наверное, среди нас не было бы такого количества людей, которым “медведь на ухо наступил”, а языки, скорее всего, в большей степени полагались бы на тоновые различия.
В российской науке последних лет одна из немногих оригинальных гипотез принадлежит специалисту в области семиотики Александру Николаевичу Барулину63 . По его мнению, человеческий язык – результат совместного развития человеческого организма, социальной структуры общества и тех знаковых систем, которые их обслуживают. Один из важнейших промежуточных пунктов на этом пути – появление у Homo habilis способности и стремления приспосабливать природную среду к своим нуждам и как следствие этого – способности к “обратному моделированию”: модель, первоначально построенная в сознании, воплощается затем в мире и изменяет его. Чтобы эта способность не угасла, необходимо уметь передавать построенные в сознании модели по наследству, а для этого нужна не просто коммуникативная система – необходимо объединение коммуникации и мышления в единую речемыслительную систему. Согласно гипотезе Барулина, такое объединение возникло в результате мутации, которая привела к появлению кроманьонца. Но эта мутация не была единственной: кроме объединения мышления с речью, должны были появиться способности, во‑первых, к звукоподражанию, а во‑вторых, к необыкновенно тонкому регулированию дыхания, без которого невозможна речь.
Появление способности к звукоподражанию сделало систему звуковых сигналов открытой – в нее стало можно добавлять новые сигналы, подражая новым звукам. Но в результате старая сигнальная система оказалась дестабилизирована. Впоследствии, когда сигналы, возникшие из звукоподражаний, стали передаваться из поколения в поколение путем обучения, система стала саморегулироваться: установились различительные признаки фонем, форма и смысл языковых знаков стали строиться комбинаторно – и получился настоящий человеческий язык. В этом языке сложилась система уровней: из фонем строятся морфемы, из морфем – грамматические слова, из слов – словосочетания, из словосочетаний – предложения, а из предложений – целые тексты. Это смысловые уровни. Но и звуковая сторона языка тоже образует систему уровней – в данном случае это уровни метрические: из фонем строятся слоги, из слогов – фонетические слова, из фонетических слов – такты (такт – это группа фонетических слов между двумя соседними паузами, приблизительно то же самое, что фонетическая синтагма), из тактов – периоды. При этом морфемы не всегда совпадают со слогами, грамматические слова – с фонетическими (см. гл. 1) и т. д. Как отмечает Барулин, у детей “сплавление” метрического и смыслового рядов единиц происходит на ранних стадиях освоения языка, когда ребенок начинает произносить так называемые двуслоги (Ма’ ‑ша’, шу’ ‑ба’ ), первоначально – с паузой между слогами и с ударением на каждом из них.
Барулин обратил внимание на любопытный факт: в разных языках совпадение звуковой и смысловой стороны начинается с разных уровней. Причем уровни, на которых это совпадение происходит, различаются в разных частях Земли. Например, в Юго‑Восточной Азии совпадение начинается с уровня слогов и морфем, а на северо‑востоке Сибири и в Северной Америке – только с уровня предложений. Барулин считает, что, если бы переход от дочеловеческого языка к человеческому происходил в одном месте, техника соединения звуковых и смысловых уровней была бы одинакова во всех языках, а имеющиеся различия свидетельствуют о том, что человеческий язык возникал несколько раз – в разных местах независимо. Так что, может быть, свести все языки мира к одному общему предку не удастся. А впрочем, может быть, и удастся: ведь нередко, когда языки контактируют, бывает так, что народ переходит на другой язык, но говорит на этом новом языке немного “на старый лад”. Если так было с первыми языками человечества, то не исключено, что один из языков вытеснил все остальные (и его потомками являются все ныне существующие языки), а от всех прочих остались лишь следы – вроде тех, которые заметил Барулин.
Кроме того, Барулин отмечает, что в человеческом языке знаки стали принципиально другими: стало можно брать знак целиком и делать его формой другого знака. Например, в русском языке есть слово красный , обозначающее цвет. В ХХ в. ему был придан новый, политический смысл (именно всему слову в целом, с его формой и смыслом – обозначаемым им цветом).
Таким образом появляются дополнительные смыслы, возникает возможность искусства, сложных символов.
Далеко не все ученые стремятся построить полную модель происхождения языка. Многие занимаются решением отдельных частных вопросов. Но это не менее ценно, поскольку частный вопрос легче проработать детально и убедиться, что предлагаемая модель не содержит противоречий.
Так, например, психолингвисты Барбара Дэвис и Питер Мак‑Нилидж64 , специалисты по овладению фонетикой в детстве, демонстрируют, как мог развиться волевой контроль над звуком. Из доступных обезьянам вокализаций, управляемых подкорковыми структурами, невозможно получить большое количество разных сигналов‑слов. Чтобы иметь много слов и мочь отличать их одно от другого, необходимо, чтобы разные элементы речевого аппарата – нижняя челюсть, язык, губы и т. д. – могли двигаться независимо друг от друга.
В начале эволюции языка, пишут Дэвис и Мак‑Нилидж, нашим предкам был доступен лишь элементарный цикл движений нижней челюсти: открывание и закрывание рта, такое же, как при жевании, сосании или лизании. На самом деле, это не вполне верно: Дж. Гудолл замечает, что для поедания многих видов плодов, семян и сердцевины растений обезьяны должны уметь довольно тонко управлять своим ротовым аппаратом65 . И даже первые шаги в освоении коммуникации при помощи рта тоже, видимо, были пройдены еще обезьянами: приматологи знают, что чмоканье губами – это один из коммуникативных жестов. Но соединить управление разными частями рта и коммуникацию удалось только людям. Как это произошло, пытаются показать в своих работах Дэвис и Мак‑Нилидж.
Их гипотеза опирается на уже упоминавшийся “основной биогенетический закон” Э. Геккеля: развитие одной особи в целом ряде отношений повторяет развитие всего вида. В качестве модели того, как предки людей овладевали волевым контролем над вокализациями, можно рассматривать детский лепет: именно на этой стадии малыш учится управлять звуком. Сначала младенец произносит слогоподобные последовательности: когда челюсти переходят из сомкнутого состояния в разомкнутое, “включается” голос. В дальнейшем движения отдельных органов артикуляции становятся все более и более независимыми друг от друга. Чтобы успешно овладеть звуковой стороной языка, важен слуховой контроль (см. гл. 1).
У лепета есть целый ряд нетривиальных свойств: например, чаще всего в нем встречаются слоги типа “согласный + гласный” (заметим, что этот же тип является единственным, который допустим, вероятно, во всех языках мира). Набор возможных согласных и гласных у младенца крайне ограничен – если, конечно, иметь в виду те звуки, которые он может повторять, и не учитывать тех, которые один раз случайно промелькнули в его лепете. Сочетания согласного с гласным в пределах одного слога подчиняются принципу инерции: если согласный зубной (как, например, d ), то гласный обычно бывает передний (типа i или e ), если согласный задненёбный (типа g ), то гласный скорее всего окажется задним (и огубленным, как, например, u ), и эти устойчивые связи не зависят от того, каким языком овладевает младенец. Если лепечущий малыш произносит два слога подряд, то обычно эти слоги одинаковы, а если нет, то первый слог начинается с губного согласного (b, p, m и т. п. – это связано с тем, что губные согласные проще для произнесения), а второй – с негубного.
К моменту овладения языком эти тенденции разрушаются: в реальных “взрослых” языках слоги чаще бывают подчинены не принципу инерции, а, наоборот, принципу контраста, поскольку, чем меньше различие между элементами сигнала, тем больше создается трудностей для его распознавания – нелегко понять, один звук был произнесен или два. Слоги, где гласные и согласные очень похожи друг на друга (как, например, wu или yi ), встречаются в языках мира нечасто. Повторы двух одинаковых слогов в непроизводных словах “взрослых” языков относительно редки, среди них преобладают звукоподражания; если же слоги не повторяются, то согласные в них могут быть любыми.
Все эти факты приводят Дэвис и Мак‑Нилиджа к выводу, что в начале развития звучащей речи облик звуковых сигналов определяли в первую очередь весьма ограниченные возможности произношения звуков; впоследствии же все более повышалась роль различий, необходимых для распознавания большого количества разных слов.
Дата добавления: 2016-02-02; просмотров: 975;