Гипотезы о происхождении языка 4 страница
Предпосылки к овладению такой системой коммуникации есть и у обезьян: как комментарии можно рассматривать тревожные крики верветок, пищевые крики шимпанзе и т. п.; спорадически отмечались комментарии у антропоидов – участников “языковых проектов”. Так, например, горилла Коко иногда использовала жесты, обозначающие действия или предметы, перед тем, как произвести соответствующее действие или взять соответствующий предмет, жестикулировала сама с собой, обращаясь к игрушкам104 . “Запротоколирован следующий любопытный случай: в 1976 г. Коко разыгрывала воображаемую социальную ситуацию между двумя игрушечными гориллами, розовой и голубой. Посадив игрушки перед собой, она сделала два раза жест “плохой” в сторону розовой гориллы, и жест “поцелуй” в направлении голубой игрушки. Потом показала жесты “гоняться щекотать” и ударила игрушки друг о друга. Затем она соединила игрушки, изображая их взаимную борьбу. После завершения воображаемой схватки Коко показала “хороший горилла хороший хороший””105 . Уошо уже в самом начале освоения амслена “комментировала происходящее: “СЛЫШУ СОБАКА”, констатировала обладание куклой: “МОЙ МАЛЫШ””106 . Самец шимпанзе Дар (один из членов “семьи Уошо”) “иногда, выглядывая в окно, “произносил”: “КОФЕ”. В каждом таком случае проверка показывала, что в этот момент он видел человека, идущего к соседнему зданию с чашкой кофе в руках”107 . Видеозаписи, сделанные с 1981 по 1985 г., показывают любовь к комментариям самки шимпанзе Тату (также из “семьи Уошо”): лежа на полу с журналом, она “особенно любила находить фотографии мужских лиц, объясняя, что “ЭТО ДРУГ ТАТУ”, и разнообразно варьируя эту романтическую тему”108 . Мог комментировать свои действия и попугай Алекс: намереваясь отправиться куда‑нибудь, он произносил: “Хочу пойти…”, окончание же этой фразы “он варьировал в зависимости от того, где находился в настоящий момент и куда хотел попасть, причем начал делать это без специального обучения”109 . Однако в целом комментарии у обученных языкам‑посредникам животных отмечаются сравнительно редко.
Рис. 6.6. Канзи (в возрасте 4 лет) “разговаривает” сам с собой на йеркише.
Способствовало развитию языка и то, что увеличение общих размеров тела, производство орудий, а затем и овладение огнем делали наших предков все более и более независимыми от окружающей среды, позволяли им создавать все бóльшие и бóльшие запасы энергии. Как пишет А.А. Зубов, уже “в эпоху архантропа полная сумма затрат энергии организма человека выросла, по сравнению с предшествующими стадиями эволюции, на 45 %, а энцефализация достигла 70–80 % уровня современного человека”110 . В дальнейшем запасы энергии, которые могли использовать гоминиды, еще более возросли, и это дало им возможность сравнительно безболезненно платить за высокоэффективную систему коммуникации достаточно высокую цену.
В этих условиях у гоминид постепенно развивается новая коммуникативная система. Развивается она способом, стандартным для эволюции коммуникативных систем, – увеличивается, с одной стороны, заметность некоторых действий, а с другой – эффективность их распознавания. Но при этом, если старая коммуникативная система в большей степени полагалась на подсознание и невольные “сигналы”, то новая ориентирована в большей степени на явно выраженные, преднамеренные знаки. Система невербальной коммуникации, ориентированной на подсознание, сохранилась, но во многих важных случаях люди предпочитают нечто более четко формулируемое. Например, при наличии выбора люди скорее сочтут начальством не обладателя властного голоса, а человека, сидящего в кабинете с надписью “Директор” или носящего мундир с крупными звездами (либо другими заметными деталями явно неутилитарного назначения). Слова Я сделаю это (независимо от интонации, с которой они были произнесены, от мимики, позы и жестов говорящего) обязывают человека менее, чем слова Я обещаю сделать это . Даже любовь многие люди не считают окончательно установленным фактом, пока не услышат Я тебя люблю , – и это при всей той колоссальной роли, которую играют в данной сфере невербальные средства.
Понимание часто ассоциируется с подбором правильного названия. Именно так поступает, например, пушкинская Татьяна, стремясь понять Онегина. “Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено?”111 – если найденное слово будет сочтено верным, это вызовет у Татьяны ощущение, что достигнуто полное понимание и никаких загадок в душе Онегина для нее больше не осталось. Между тем, подобрать верное название для объекта можно лишь тогда, когда мозг хранит достаточно подробную картину чувств и ощущений, вызываемых этим объектом, – именно с этой картиной будет сопоставляться тот набор ощущений, который стоит за предлагаемым в качестве названия словом. В случае совпадения мозг выдаст решение: слово правильно, а в случае несовпадения возникнет желание продолжить перебор. Но без чувственного (несловесного) образа акт познания при помощи называния невозможен.
Без помощи языка люди оказываются не в состоянии решать так называемую “задачу на переориентацию”: в одном из углов помещения на глазах испытуемого прячут некоторый предмет, после чего испытуемому завязывают глаза и раскручивают вокруг своей оси, а потом предлагают отыскать спрятанное. Обезьяны (причем даже не человекообразные) вполне способны догадаться, что если предмет был спрятан возле той единственной стены, которая выкрашена в синий цвет, то не нужно гадать, идти направо или налево – идти надо именно к синей стене. А дети с такой задачей начинают справляться лишь лет в шесть – тогда, когда смогут сказать себе “у синей стенки” (или т. п.)112 .
Явные, конкретные знаки, обращающиеся к сознанию, имеют то преимущество перед интерпретируемыми подсознанием невербальными сигналами, что с их помощью можно выразить информацию любой степени новизны и необычности – и это расширяет возможности использования языка как инструмента познания мира: любую пришедшую в голову идею об устройстве окружающей действительности люди могут сформулировать средствами языка и затем подвергнуть критическому осмыслению.
В пользу гипотезы, что язык развивается как коммуникативная система – комментарий, говорит и то, что он до сих пор подсознательно воспринимается прежде всего именно в этом качестве. Люди, не получившие лингвистического образования, интуитивно считают язык системой ярлыков: слова – имена вещей, предложения – описания (именования) ситуаций. Если попросить сказать “какие‑нибудь слова” на чужом языке, скорее всего будут названы существительные. При языковых контактах люди заимствуют слова из одного языка в другой – опять же, существительных среди заимствований существенно больше, чем глаголов, прилагательных и других частей речи. При зашумлении сигнала существительные распознать оказывается проще, чем глаголы113 . “Знания” ассоциируются с существительными, поэтому в энциклопедии включаются существительные – но обычно не включаются глаголы (хотя, скажем, о действии “молотить” можно рассказать не меньше, чем о предмете “цеп”). Эксперименты по проверке того, как люди обращаются со словами, по большей части представляют собой операции с называнием предметов.
Как отмечал А.В. Лурия, дети гораздо раньше начинают осознавать в качестве слов существительные – имена вещей, чем слова, обозначающие действия или качества: “если предъявить ребенку 3–5 лет, уже овладевшему элементарным счетом, два изолированных слова, например “стол – стул”, и предложить ему сказать, сколько именно слов было предъявлено, он без труда ответит: “Два”. Однако если от конкретных существительных обратиться к глаголам или прилагательным, предложив ему сочетание слов “собака – бежит” или “лимон – кислый”, он окажется уже не в состоянии дать правильный ответ: “Конечно, здесь одно слово “собака” и “лимон”””114 .
Рис. 6.7. Гавагай!!
Логик Уиллард Ван Орман Куайн115 придумал такую воображаемую ситуацию: лингвист, исследующий недавно открытое племя, видит, как бежит кролик, а один из туземцев, глядя на это, кричит: Гавагай! На каком основании лингвист догадывается, что слово гавагай означает именно “кролик”? – спрашивает Куайн. И действительно, как пишет Пинкер, “это может относиться к какому‑то определенному кролику (например, по кличке Флопси). Это может обозначать любое покрытое мехом существо, любое млекопитающее или любого представителя биологического вида зайцев (например, Oryctolagus cuniculus ), или любого представителя данной подразновидности (например, шиншилловый кролик). Это слово может обозначать скачущего кролика, скачущее существо, кролика вместе с землей, по которой он скачет, или процесс скакания вообще. Это может означать “существо, оставляющее следы”, или “место обитания кроличьих блох”. Это может обозначать верхнюю половину кролика, кроличье мясо живьем или обладателя по крайней мере одной кроличьей ноги. Это может обозначать все что угодно, от кролика до машины марки “бьюик”. Это может обозначать собрание неразъединенных частей кроличьей тушки или “Ого! Снова кроликообразность!” или “Крольчает” по аналогии со “Светает””116 . В этом пассаже насчитывается десятка полтора вариантов для идеи, что первое попавшееся слово гавагай так или иначе обозначает предмет, – и лишь два варианта, которые (не без некоторой натяжки) могут рассматриваться как глаголы. Между тем в реальной жизни проводить бегущего кролика репликой Кролик! туземец мог бы, пожалуй, лишь в том случае, если он либо был страшно удивлен появлением кролика (в такое время или в таком месте), либо решил обучить куайновского лингвиста своему языку. В другой ситуации ожидалось бы услышать от туземца скорее что‑то вроде Хватай! , или Черт возьми! (в смысле, что нет возможности этого кролика поймать), или Ушел! , или Глянь‑ка! , или Надо же! , или Какой жирный! , или Беги! (подобно деду Мазаю, кричавшему зайцам У‑ух! Живей, зверишки! ), или что‑то вроде Чур меня! (если пробежавший мимо кролик считается в этом племени дурной приметой). Но людям кажется, что язык – это, по умолчанию, имена вещей, и поэтому С. Пинкер уверен, что, “логически рассуждая, это должно значить “кролик””117 .
Для слов – имен вещей у человека есть указательный жест (и, тем самым, остенсивное определение). Ни для глаголов, ни для прилагательных, ни для служебных частей речи ничего подобного нет. Тот факт, что у человека есть средство обратить внимание другого на объект, но нет всеобщего конвенционального средства обратить чье‑то внимание на то или иное свойство объекта (скажем, на его цвет, запах или звук) или на его действия, свидетельствует, что именно объекты являются для нас самыми важными составляющими окружающей действительности. Соответственно, именно их имена и ощущаются как основная часть нашей коммуникативной системы.
О том, что предложения подсознательно считаются описаниями ситуаций, невольно свидетельствуют синтаксические теории. “Базовый порядок слов” – это такой, который будет использован при описании картинки. Например, в русском языке базовым считается такой порядок слов, когда подлежащее предшествует сказуемому, а прямое дополнение следует за ним: Мальчик читает книгу . В реальном разговоре такой порядок встречается не слишком часто – но ощущению его “базовости” это обычно не мешает. Термин “эллипсис” означает, что предложение, реально встретившееся в речи, не является “полным” в сравнении с некоторым постулируемым идеалом – в нем “опущены” некоторые элементы. Например: – Ты будешь кофе с молоком ? – Буду . (Вместо: Да, я буду кофе с молоком .)
Показательно, что все знаменитые синтаксические примеры – от Фермер убил утенка до Бесцветные зеленые идеи яростно спят – представляют собой именно предложения, являющиеся описаниями ситуаций. Синтаксисты не начинают свои теории с предложений типа Он об этом ни гугу, Ну‑ну! Пошел вон! или По Сеньке и шапка – такие высказывания рассматриваются как результаты трансформаций и эллипсиса (ср., впрочем, замечания на этот счет французского лингвиста Поля Гарда118 ).
Специализация к когнитивной нише – при расширении репертуара пищедобывательных стратегий, а затем и изготовления и использования орудий – привела к увеличению спроса на комментарии: особь, которая делала свои действия и наблюдения заметными для окружающих, становилась дополнительными глазами и ушами всей группы. Тем самым происходило объединение мышления (направленного на постижение окружающей действительности) с коммуникативной системой (расширяющей возможности для такого постижения). При этом, поскольку организмы с развитыми префронтальными отделами коры способны делать выводы из нескольких посылок, комментарии не становились руководством к немедленному действию (как у верветок), а лишь служили подспорьем для собственных умозаключений каждой особи в отдельности. Именно этим объясняется упоминавшаяся выше способность людей по‑разному реагировать на одно и то же сообщение. Реплики типа Вы, вероятно, хотели сказать…? Вы имели в виду…? Нет, наверно, не…, а… свидетельствуют о том, что мы больше угадываем намерение говорящего, чем выводим его логически из сказанных им слов. Слова – лишь помощь для этого угадывания (а иногда и помеха), и именно поэтому люди склонны считать, что в любом высказывании помимо текста может быть подтекст (а возможно, даже специально зашифрованный дополнительный смысл), что два и более высказывания могут описывать в точности одну и ту же ситуацию (и быть тем самым синонимическими преобразованиями друг друга). Более того, попытки слушателя не угадать, что имел в виду говорящий, а интерпретировать услышанное максимально буквально могут расцениваться как невежливые.
Как пишет М. Томаселло119 , выучивание языка ребенком в сильнейшей степени обусловлено его способностью угадать коммуникативное намерение взрослого. Первые слова, появляющиеся в лексиконе малыша, – это не только существительные – названия предметов и людей, но и другие слова, обнаруживающие четкую связь с хорошо заметной и легко понятной ситуацией, такие как нет, дай, еще, мокро, холодный, хороший, там, пока (прощание), англ. hi (“привет!”), bye (“пока!”), а также нерасчлененные фразы типа lemme ‑see (< англ. let me see “покажи, дай посмотреть”). Единственное общее свойство всех этих языковых выражений – легкость угадывания соответствующего коммуникативного намерения. Чем проще соотнести тот или иной элемент языка с условиями его появления, тем быстрее этот элемент начинает устойчиво воспроизводиться в речи ребенка.
И даже овладение именами вещей напрямую зависит от того, сможет ли ребенок сообразить, что именно хочет сказать ему взрослый: если взрослый показывает на какую‑то деталь объекта, ребенок считает поименованной эту деталь, если же там, куда направлено внимание, никаких четко выделимых деталей нет, ребенок считает, что назван объект в целом. Но если внимание ребенка приковано к детали, а взрослый (не замечая этого или по каким‑то иным причинам) называет объект целиком, ребенок будет уверен, что данное слово обозначает именно эту деталь120 .
Сходный случай был описан для верветок. Как‑то раз один детеныш, увидев слона, издал крик, обозначающий леопарда. И в этот же момент с этой же самой стороны показался леопард. Бывший рядом взрослый самец издал крик “леопард”, что было воспринято детенышем как подтверждение – с тех пор он стал при виде слонов издавать крик “леопард”, по‑видимому, полагая, что соответствующее “название” относится именно к этому виду животных121 .
Взгляд на нашу коммуникацию как на угадывание позволяет объяснить, почему язык столь избыточен, столь неточен, помимо четко упорядоченного ядра содержит обширную размытую периферию. Если эффективность использования коммуникативной системы зависит от того, насколько слушающий сможет угадать коммуникативное намерение говорящего, то верхний предел количества “недостатков” в такой системе определяется как та грань, за которой слушающий теряет такую возможность. Соответственно, чем более слушающий умен, тем меньше строгости и четкости обязано быть в коммуникативной системе. Избыточность помогает слушающему: когда одна и та же информация выражена несколько раз, достаточно адекватно интерпретировать лишь часть ее, чтобы полностью восстановить тот смысл, который хотел передать говорящий. У тех видов, чьи когнитивные способности меньше, коммуникативная система должна либо быть предельно четкой (как у верветок), либо полагаться не на информирование, а на заражение эмоциями.
Разумеется, особи, наделенные “компетентным сознанием” (“теорией ума”), не могли не использовать возможности новой коммуникативной системы в личных целях: если существует возможность скорректировать имеющийся у собеседника образ окружающей действительности, можно сделать это так, чтобы собеседник изменил свое поведение к выгоде подающего сигнал. Последнее может быть достигнуто различными способами – можно обратить внимание собеседника на что‑либо, прямо побудить его к осуществлению тех или иных действий и даже обмануть – с тем чтобы он, исходя из неверных представлений, совершил те или иные действия, выгодные говорящему. Наконец, можно альтруистически поделиться с сородичем информацией подобно тому, как можно поделиться пищей. Впоследствии именно функции, связанные с намеренной передачей информации, становятся для языка основными, а комментирование в значительной степени переходит, как и в онтогенезе, во внутреннюю речь (составляя основу одного из типов мышления).
Кроме того, такую коммуникативную систему можно использовать для создания хорошего мнения о себе и плохого о потенциальных конкурентах или просто недружественных особях (эта возможность, а также то, что хорошее владение языком обычно достаточно хорошо коррелирует с высоким общим уровнем умственных способностей, дает почву для идеи об особой роли полового отбора в становлении языка). При эффективном владении системой коммуникации можно с ее помощью управлять чувствами и поведением окружающих и добиваться высокого социального статуса, дружеского расположения, признания и т. д.
Но, разумеется, правдивая информация о сородичах тоже передается с помощью языка. И это позволяет формировать общественное мнение, делать информацию о любом из членов группы (о его “моральном облике”, поступках в тех или иных ситуациях, суждениях по тем или иным поводам) общим достоянием, создавая репутацию. Репутация становится инструментом регулирования отношений в социуме, что позволяет усложнять социальную структуру, организовывать взаимодействия между членами больших коллективов – бóльших, чем группировки обезьян, – и над‑групповых объединений. А усложнение социальных отношений еще более увеличивает число поведенческих программ, в которых необходимо ориентироваться, и тем самым способствует дальнейшему развитию системы коммуникации.
Развитие коммуникативной системы, делая будущее более предсказуемым, позволяло предвидеть его настолько, чтобы стало возможным делать всё более совершенные (и более затратные в изготовлении) орудия. Это, в свою очередь, способствовало дальнейшему увеличению разнообразия поведенческих стратегий и еще более повышало потребности в развитии коммуникативной системы.
У гоминид, по всей видимости, имелась способность (зафиксированная и у современных обезьян) пользоваться ad‑hoc‑сигналами, изобретая их непосредственно в процессе взаимодействия. Кроме того, они, подобно современным обезьянам, наверняка могли запоминать результаты актов коммуникации, в которых они сами не участвовали, а были лишь сторонними наблюдателями. Изобретенные “по ходу дела” сигналы могли быть переняты другими особями так же, как перенимается другое поведение, – при помощи подражания. Отбор на эффективность коммуникации давал преимущество тем группам, члены которых были склонны запоминать однажды созданные сигналы и затем повторять их для обозначения сходных ситуаций, не пытаясь изобретать что‑то новое. Соответственно, детеныши в таких группах должны были в большей степени, чем в других группах, иметь потребность в выучивании сигналов. Тем самым общее число сигналов постепенно возрастало. В то же время обозначения одного и того же унифицировались (как показывают компьютерные модели, см. выше).
Но едва ли, как нередко пишут, сначала знаков (слов) было 2–3, а потом постепенно их количество дошло до многих тысяч. Более того, вопрос о том, сколько знаков содержит наугад взятая система коммуникации, где внешняя форма знаков не является врожденной, на мой взгляд, не всегда осмыслен. Например, если маленький ребенок, овладевающий языком, ежедневно (уже не первую неделю) правильно употребляет, скажем, пять слов, можно с уверенностью утверждать, что он их знает. Но можно ли сказать, что он знает слова, которые он сам не произносил ни разу, но многократно слышал в репликах, обращенных к нему, и понимал эти реплики? Можно ли сказать, что он знает слово, которое он произнес, но наблюдатели не уловили связи между смыслом этого слова и ситуацией, в которой оно было произнесено? Очевидно, что это несколько разные классы знания. И овладение лексикой заключается в переходе все большего количества слов из двух последних классов в первый. Представляется, что для антропоидов, пользующихся ad‑hoc‑сигналами, ситуация во многом подобна описанной. И переход от до‑языка к языку у гоминид заключался в постепенном увеличении числа активно употребляемых сигналов.
Первые сигналы новой коммуникативной системы не могли не быть иконическими, поскольку они были сигналами ad hoc , делавшимися “на ходу”, и тем самым должны были быть понятны без предварительной подготовки – поскольку особи, которым был адресован сигнал, никогда ранее с ним не сталкивались. Но при повторении сигналов иконичность постепенно утрачивается, поскольку для понимания уже известного знака достаточно, чтобы он просто был опознан. Утрата иконичности характерна для знаков письма (при переходе от пиктографии к идеографии), для знаков жестовых языков (см. гл. 2). “Наблюдать эволюцию знаков от иконических к символьным можно также на примере игры в “шарады”, заключающейся в том, что участники показывают друг другу фразы исключительно при помощи пантомимы, без каких‑либо указаний на звуковой или буквенный облик входящих во фразу слов. Первоначально пантомимические “обозначения” слов иконичны, поскольку должны быть понятны без предварительной подготовки. Однако, если какое‑либо слово встречается не в первый раз, оно демонстрируется при помощи уже использовавшихся приемов, при этом сами действия несколько редуцируются – остается ровно столько, сколько необходимо для понимания, что демонстрируется то же самое слово. При неизменности состава участников игры внешнее сходство между означающим и означаемым многих слов почти полностью утрачивается уже к третьему‑четвертому повторению”122 . Так иконические знаки сменяются знаками‑символами с произвольной связью между формой и смыслом.
Рис. 6.8. Эволюция шумерских иероглифов.
Накопление же знаков‑символов неизбежно приводит к тому, что в каждом из них выделяются своего рода “опорные компоненты” – немногочисленные и легко запоминающиеся конструктивные элементы, которыми знаки отличаются друг от друга. По‑видимому, всякая система произвольных знаков, достаточно развитая, чтобы приток новых иконических знаков был пренебрежимо мал по сравнению с количеством уже существующих знаков (которое к этому моменту само по себе достаточно велико), приходит к двойному членению того или иного вида (в зависимости от субстанции, в которой она реализуется) в результате внутренней структуризации (начинает воспроизводиться не весь сигнал целиком, а лишь его “опорные компоненты” – то, что позволяет не перепутать его с другими сигналами). “Яркий пример возникновения двойного членения при переходе от преимущественно иконической к преимущественно символической организации знаковой системы” являет “эволюция иероглифических систем письма, как китайской, так и переднеазиатской”123 : “Как известно каждому китаисту или японисту, любой иероглиф состоит из фиксированного числа черт, а множество самих этих черт содержит лишь чуть более десяти элементов”124 , из пяти базовых компонентов состоят знаки клинописи125 . Членимость значащих элементов на мелкие составные части, не имеющие собственного значения, усматривается и во многих коммуникативных системах животных – есть основания предполагать, что в развитых системах это свойство возникает с неизбежностью.
Рис. 6.9. Эволюция китайских иероглифов.
С момента разложения знаков на такие элементы возникает возможность выучивать их с первого предъявления {48}, как это делают дети. И это позволяет им усваивать “в среднем по десять новых слов в день с момента появления на свет, что соответствует одному новому слову за каждые 90 минут бодрствования”126 . Таким словом, которое сразу опознается как отличное от других, можно немедленно начинать оперировать – хранить в памяти, соотносить с действительностью, ассоциировать с другими словами.
Когда знаков становится много, между ними с необходимостью возникают разнообразные ассоциативные связи. Поскольку нейронные пути не изолированы друг от друга непроницаемыми перегородками, оказывается, что при активации комплекса нейронов, соответствующих некоторому одному знаку, активируются также нейроны, соответствующие некоторым другим, “соседствующим” с ним знакам, – подобно тому, пишет У. Кэлвин, “как толстые пальцы могут нажать две фортепианные клавиши одновременно или попасть на соседнюю клавишу”128 . Чем больше знаков используется, тем больше возникает ассоциаций. Кроме того, при активации комплекса нейронов, связанных с названием, например, предмета, активируются нейроны, связанные с восприятием его цвета, запаха, действий с ним (см. гл. 2), – а эти комплексы тоже могут быть связаны с соответствующими названиями. Возникновение ассоциаций чрезвычайно важно для функционирования языка, поскольку возможность связывать знаки со знаками в отсутствие обозначаемых предметов обеспечивает языку свойство перемещаемости (т. е. возможность говорить о вещах, удаленных в пространстве и/или во времени).
Кроме того, накопление знаков с какого‑то момента начинает давать возможность создавать новые знаки не на базе реальных ситуаций, а на базе уже известных знаков, несколько модифицируя их. Модификация может быть любой – можно добавлять к знаку дополнительный компонент (например, добавлять к жесту вокализацию или, скажем, мимическое движение), можно заменять один из компонентов другим (например, делать жест другой рукой или в другую сторону, произносить звуковой сигнал на несколько более низкой или высокой частоте, менять интонацию), можно, наконец, добавлять к знаку другой знак.
Спорадические случаи видоизменения знаков засвидетельствованы и у антропоидов – участников “языковых проектов”. Так, для выражения значения “совсем гнилой” или “очень гнилой” горилла Коко стала по собственной инициативе производить жест “ГНИЛОЙ” не одной рукой, а двумя; для выражения значения “очень большой аллигатор” обе обученные языку жестов гориллы, Коко и Майкл, производили движение, имитирующее щелканье челюстей, не кистями, а руками целиком 129 .
Но необходимости в том, чтобы постоянно создавать новые знаки, модифицируя старые, у обезьян (по крайней мере, в природе) нет, поэтому система из исходных знаков и их модификаций, которая могла бы быть аналогом человеческого языка, у обезьян не складывается.
Запоминание некоторого количества пар знаков, таких, что один из членов каждой пары является модификацией другого, дает возможность обобщить модификацию и применять ее впоследствии для создания новых знаков. Именно это делает коммуникативную систему “достраиваемой”, то есть позволяет, зная небольшое количество исходных элементов и правил их преобразования, создавать неограниченное количество новых сообщений, что, на мой взгляд, и знаменует собой переход от “дочеловеческой коммуникативной системы” к собственно языку.
Модификация знака путем добавления к нему другого знака порождает синтаксис: сначала возникает “протограмматика”, описанная Т. Гивоном, затем на базе линейной последовательности сигналов, как показано Дж. Байби, развивается синтаксическая структура.
Модификация же знака путем изменения или добавления к нему элементов, не являющихся отдельными знаками, порождает морфологию. Как уже говорилось в гл. 2, часть знака, получившая осмысление за счет контекста, может приобрести способность сочетаться с другими знаками, добавляя к ним тот же самый дополнительный смысл, – и в результате этого возникнет целый ряд знаков, связанных друг с другом одним и тем же морфологическим отношением. Кроме того, морфология возникает в результате грамматикализации – как это могло происходить в процессе глоттогенеза, подробно показано в работах Т. Гивона130 и Б. Хайне и Т. Кутевой131 .
Дата добавления: 2016-02-02; просмотров: 613;