МИНИСТЕРСТВО ОХРАНЫ ЗДОРОВЬЯ УКРАИНЫ 37 страница. Слабость воли Гитлера проявлялась в его нерешительности
Слабость воли Гитлера проявлялась в его нерешительности. Многие из тех, кто наблюдал его поведение, отмечают, что в ситуации, требующей принятия решения, его вдруг начинали одолевать сомнения. У него была привычка, свойственная многим слабовольным людям, дожидаться в развитии событий такого момента, когда уже не надо принимать решения, ибо его навязывают сами обстоятельства. Гитлер умел манипулировать обстоятельствами, чтобы нагнетать обстановку: он подбрасывал в топку побольше дров, перекрывал все пути к отступлению и доводил ситуацию до точки кипения, когда уже нельзя было действовать иначе. Таким образом, мобилизуя всю свою изощренную технику самообмана, он избегал необходимости принимать решения. Его "решения" в действительности не были "волевыми", они были скорее принятием неизбежности fait accompli[312]. Приведем только один пример. Представляется сомнительным, что он заранее вынашивал идею завоевания Польши, ибо с симпатией относился к стоявшему во главе польского правительства реакционному полковнику Беку. Но когда Бек отверг сравнительно мягкие требования Гитлера, тот пришел в ярость и стал нагнетать напряженность в отношениях с Польшей. В конце концов единственным выходом из положения оказалась война.
Избрав ту или иную линию, Гитлер проводил ее с непоколебимым упорством, которое можно было бы назвать "железной волей". Чтобы разобраться в этом кажущемся противоречии, остановимся коротко на понятии воли. Прежде всего, я бы предложил различать "рациональную волю" и "иррациональную волю". Под рациональной волей я понимаю энергичные усилия, направленные на достижение некоторой рациональной цели. Такое целеустремленное поведение требует реализма, дисциплины, внимания и умения не предаваться сиюминутным влечениям[313].
С другой стороны, иррациональная воля — это побуждение, в основе которого лежит иррациональная по своей природе страсть. Действие иррациональной воли можно уподобить разливу реки, прорвавшей плотину. Она заключает в себе огромную силу, но человек — не хозяин ей: он ею захвачен, подчинен, является ее рабом. У Гитлера была сильная воля, если понимать под этим волю иррациональную. Но его рациональная воля была слабой.
Кроме слабой воли у Гитлера было еще одно качество, которое не давало в полной мере раскрыться его способностям, — нарушенное чувство реальности. Мы уже видели, как это проявилось в его затянувшемся до шестнадцатилетнего возраста увлечении игрой в войну. Мир фантазии был для него более реальным, чем сама реальность. Никак не соотносилось с реальностью и его намерение стать художником. Это была просто мечта. И его деятельность в качестве коммерческого художника ни в коей мере не была ее осуществлением. Люди тоже не были для него реальными. Он видел в них только инструменты. Но настоящих человеческих контактов у него не было, хотя порой он бывал достаточно проницательным[314].
Впрочем, не будучи в полной мере реалистом, он в то же время не жил целиком и в мире фантазии. Его мир складывался из реальности и фантазий, смешанных в определенной пропорции: здесь не было ничего до конца реального и ничего до конца фантастического. В некоторых случаях, особенно когда он оценивал мотивы своих противников, он бывал удивительным реалистом. Он почти не обращал внимания на то, что люди говорили, и принимал во внимание только то, что считал их подлинными (даже не всегда осознанными) побуждениями. Это хорошо видно на примере его оценки англо-французского политического курса. В определенном смысле победы Гитлера начались с нежелания Великобритании выполнять решение Лиги наций о блокаде Италии после того, как Муссолини напал в 1935-1936 гг. на Эфиопию. Используя самые разнообразные отговорки, англичане продолжали поставлять в Италию нефть, необходимую ей для ведения военных действий, в то время как Эфиопия с огромным трудом могла получать из-за границы оружие. Еще одним окрылившим Гитлера событием была гражданская война в Испании 1936-1939 гг. Великобритания не давала законному правительству Испании возможности импортировать оружие, необходимое для его защиты, а французское правительство, которое в то время возглавлял социалист Блюм, не осмеливалось действовать вопреки англичанам. При этом международный комитет демократических стран, задачей которого было воспрепятствовать интервенции в Испании, не сделал ничего, чтобы предотвратить военное вмешательство Гитлера и Муссолини, выступавших на стороне Франко[315].
Кроме того, французы и англичане не оказали никакого сопротивления, когда Гитлер оккупировал рейнскую демилитаризованную зону. В то время Германия была еще совершенно не готова к войне, и, как заметил позднее в "застольных беседах" Гитлер, если бы во Франции тогда были настоящие политики, ему бы не удалось этого сделать. И наконец, визит в Германию Чемберлена, который приехал, чтобы уговорить Гитлера смягчить политический курс. Все это лишь окончательно подтвердило то, в чем Гитлер уже и так был уверен: что Великобритания и Франция не собираются действовать в соответствии со своими обещаниями. Гитлер проявил себя настоящим реалистом и раскусил поведение Чемберлена: как продувной барышник, он сразу увидел, что его партнеры блефуют. Чего не смог увидеть Гитлер, так это более широкой политической и экономической реальности, составлявшей контекст тех событий. Он не учел традиционной заинтересованности Великобритании в поддержании равновесия сил на континенте; он не понял, что Чемберлен и его окружение не представляют интересов всех консерваторов, не говоря уже об общественном мнении населения Великобритании в целом. В своих оценках он слишком доверился мнению Риббентропа, человека безусловно умного, но поверхностного, неготового к пониманию политических, экономических и социальных тонкостей британской системы.
То же отсутствие реализма в суждениях отличало и отношение Гитлера к США. Он, по сути, ничего не знал об этой стране и, главное, не пытался узнать. Как считают эксперты, его мнение о Соединенных Штатах определялось исключительно предрассудками. Он, например, считал, что американцы слишком слабы, чтобы быть хорошими солдатами, что в Америке всем заправляют евреи и что американское правительство не рискнет вмешиваться в войну, поскольку эту страну разрывают такие внутренние конфликты, что там может произойти революция.
Как военачальник Гитлер тоже далеко не всегда был в состоянии учитывать объективные стратегические и тактические факторы. П. Шрамм в своем глубоком анализе деятельности Гитлера во время войны определенно указывает на этот дефект его стратегического мышления. Не умаляя его заслуг в этой области, он приводит (опираясь на свидетельства генерала А. Йодля) три примера дерзких и изобретательных военных планов, предложенных Гитлером в первый период войны. Но начиная с 1942 г. его суждения в военной области становятся крайне уязвимыми. Он действовал здесь так же, как и при чтении книг: выуживал в военных рапортах информацию, которая подкрепляла его намерения, и не обращал внимания на то, что ставило под сомнение его планы. Его приказ не отступать, который привел к катастрофе под Сталинградом и тяжелым потерям на других участках Восточного фронта, Шрамм характеризует как проявление "прогрессирующей потери здравого смысла". Планируя последнее контрнаступление в Арденнах, он упустил из виду ряд важнейших тактических моментов. Шрамм пишет, что стратегия Гитлера была стратегией "престижа" и "пропаганды". Недостаток реализма не позволил ему понять, что ведение войны и ведение пропаганды должно строиться на совершенно различных принципах. Свидетельством уже полной потери чувства реальности стал его приказ от 24 апреля 1945 г. (когда весь сценарий его самоубийства уже был разработан). Он приказывал "доводить до сведения фюрера все важные решения за тридцать шесть часов до их исполнения". Это было подписано им за двое суток до запланированной смерти.
Вглядываясь в это характерное для личности Гитлера сочетание слабой воли с недостаточным чувством реальности, мы неизбежно приходим к вопросу, действительно ли он стремился к победе или бессознательно, вопреки очевидным его усилиям, действия, которые он предпринимал, были направлены к катастрофе? Некоторые весьма проницательные исследователи склонны отвечать на этот вопрос утвердительно. Вот что пишет, например, К. Буркхардт: "Мы не выйдем за границы здравого смысла, предположив, что сидевший в нем мизантроп нашептывал ему то, в чем он был всегда бессознательно абсолютно уверен: что его, причем именно его лично, ожидает ужасный, бесславный конец. 30 апреля 1945 г. это опасение стало реальностью".
Как вспоминает Шпеер, когда еще перед войной Гитлер с увлечением обсуждал с ним свои архитектурные планы, у него было смутное ощущение, что по-настоящему Гитлер не верит в их реализацию. Это не было уверенностью, но на интуитивном уровне Шпеер это чувствовал[316].
Примерно так же рассуждает и Ж. Бросс, пытаясь ответить на вопрос, верил ли Гитлер в окончательную победу и, более того, желал ли он ее в глубине души.
Я и сам, анализируя личность Гитлера, пришел к аналогичным выводам. Мой вопрос заключался в том, мог ли человек, снедаемый сильнейшей, всепоглощающей страстью разрушению, по-настоящему стремиться к созидательной деятельности, которая стала бы необходимой в случае победы. Конечно, и Буркхардт, и Шпеер, и Бросс, и я говорим не о сознательной части личности Гитлера. Предположение, что он не верил в осуществление своей мечты — будь то в области искусства или политики — и не стремился ее реализовать, относится исключительно к его бессознательным побуждениям. Если не делать такой поправки, мысль, что Гитлер не стремился к победе, звучит просто абсурдно[317].
Гитлер был игрок. Он играл жизнями всех немцев, играл и со своей собственной жизнью. Когда все было потеряно и он проиграл, у него не было особых .причин сожалеть о случившемся. Он получил то, к чему всегда стремился: власть и удовлетворение своей ненависти и своей страсти к разрушению. Этого удовольствия он не лишался в связи с поражением. Маньяк и разрушитель не проиграл. Кто действительно проиграл, так это миллионы людей — немцев, представителей других наций и национальных меньшинств, — для которых смерть в бою была зачастую самой легкой формой страдания. Но поскольку Гитлеру было неведомо чувство сострадания, муки этих людей не принесли ему ни боли, ни малейших угрызений совести.
Анализируя личность Гитлера, мы обнаружили в ней ряд сугубо патологических черт. Вначале мы выдвинули гипотезу о наличии у него признаков детского аутизма, затем выявили в его поведении ярко выраженный нарциссизм, неконтактность, недостаточное чувство реальности и тяжелую некрофилию. Можно не без основания заподозрить у него наличие психотических, а возможно, и шизофренических черт. Но означает ли это, что Гитлер был "сумасшедшим", что он страдал тяжелым психозом или определенной формой паранойи (как это нередко считают)? Ответ на такой вопрос, я думаю, должен быть отрицательным. Несмотря на все ненормальности, несомненно присутствовавшие в его характере, он был все-таки достаточно здоровым человеком, чтобы действовать целеустремленно, а иногда и успешно. Хотя из-за своих нарциссических и деструктивных наклонностей он порой неверно воспринимал и оценивал реальность, тем не менее нельзя отказать ему в том, что он был выдающимся демагогом и политиком. Когда он действовал в этой области, он вовсе не выглядел психопатом. Даже в последние дни, будучи уже физически и душевно сломленным человеком, он все-таки владел собой. Что же касается его параноидальных черт, надо признать, что подозрительность его имела основания. Об этом свидетельствуют многочисленные заговоры, которые и в самом деле имели место, а не были плодом его паранойи. Нет сомнения, что, если бы Гитлер предстал перед судом, даже перед самым беспристрастным, его бы ни за что не признали невменяемым. Но хотя с клинической точки зрения он не был безумцем, с точки зрения человеческих взаимоотношений он, безусловно, не был и здоровым. Различия между психотическими чертами характера и тяжелым психозом как таковым могут иметь значение для суда, решающего, направить ли человека в тюрьму или в психиатрическую лечебницу. Но по большому счету, когда мы имеем дело с человеческими взаимоотношениями, психиатрические ярлыки не работают. Нельзя использовать клинический диагноз для затемнения моральной проблемы. Как среди "здоровых" встречаются порочные и порядочные люди, так есть они и среди сумасшедших. Порок надо судить сам по себе, и клинический диагноз не должен влиять на эти суждения. Но и самый порочный человек, оставаясь человеком, взывает к нашему состраданию.
В заключение я должен сказать, что помимо очевидной академической задачи, которую я ставил в этом исследовании, пытаясь проиллюстрировать понятия садизма и некрофилии, я имел в виду и еще одну цель. Я хотел указать на распространенное заблуждение, которое не позволяет нам распознавать в своей среде потенциальных фюреров до того, как они покажут свое настоящее лицо. Мы почему-то считаем, что порочный, склонный к разрушению человек должен быть самим дьяволом и выглядеть как дьявол. Мы убеждены, что у него не может быть никаких достоинств и что лежащая на нем каинова печать должна быть очевидной и различимой для каждого. Такие дьявольские натуры существуют, однако они чрезвычайно редки. Как мы уже имели возможность убедиться, деструктивная личность демонстрирует миру добродетель: вежливость, предупредительность, любовь к семье, любовь к детям, любовь к животным. Но дело даже не в этом. Вряд ли найдется человек, вообще лишенный добродетелей или хотя бы благих порывов. Такой человек находится на грани безумия или, что в принципе то же самое, является "моральным уродом". Пока мы не откажемся от лубочного представления о пороке, мы не научимся распознавать реальное зло.
Наивная уверенность, что порочного человека легко узнать, таит в себе величайшую опасность: она мешает нам определить порок еще до того, как личность начнет свою разрушительную работу. Я считаю, что в большинстве своем люди редко обладают столь сильными разрушительными наклонностями, какие были у Гитлера. Но, даже если такие люди составляют всего десять процентов, этого вполне достаточно, чтобы, приобретая власть и влияние, они представляли реальную угрозу для общества. Конечно, не всякий разрушитель способен стать Гитлером, если у него нет соответствующих талантов. Но он может стать усердным эсэсовцем. С другой стороны, Гитлер не был гением, и способности его не были сверхъестественными. По-настоящему уникальной была социально-политическая ситуация, в которой он мог подняться до таких высот. Не исключено, что среди нас живут сотни потенциальных фюреров, которые смогут прийти к власти, если пробьет их исторический час.
Рассматривать такую фигуру, как Гитлер, объективно, без гнева и пристрастия заставляет нас не только научная честность, но и желание усвоить исторический урок, который может оказаться полезным и сегодня, и завтра. Всякая попытка внести в портрет Гитлера искажения, лишив его человечности, чревата в дальнейшем неспособностью распознать потенциальных гитлеров в тех людях, которые вовсе не похожи на чертей, а просто спокойно прокладывают свой путь к власти.
ЭПИЛОГ: О ДВОЙСТВЕННОСТИ НАДЕЖДЫ
Я попытался показать, что доисторические люди, которые жили родами, занимаясь охотой и собирательством, проявляли минимум деструктивности и максимум готовности к сотрудничеству и справедливому распределению продуктов питания. Я уверен, что жестокость и деструктивность появляются лишь с разделением труда, ростом производства и образованием излишка продуктов, с возникновением государств с иерархической системой и элитарными группами. Эти черты усиливаются, и по мере развития цивилизаций власть и насилие приобретают в обществе все большее значение.
Удалось ли мне это показать?
Достаточно ли много приведено аргументов, доказывающих, что агрессия и деструкция вовсе не обязательно играют ведущую роль в системе человеческих мотиваций? Я считаю, что достаточно, надеюсь, что и читатели согласятся с моим мнением.
Даже генетически заложенная биологическая агрессивность не является спонтанной, а выступает как защита витальных интересов человека — его развития и выживания как рода и вида. Эта оборонительная агрессия в условиях жизни первобытных народов была сравнительно незначительной, ибо человек человеку не был "волком". Тем временем человек претерпел огромную трансформацию. И потому с полным правом можно предположить, что в один прекрасный день круг замкнется и человек построит такое общество, в котором никто не будет испытывать страха: ни ребенок перед родителями, ни родители перед вышестоящими инстанциями, ни один социальный класс перед другим, ни одна нация перед сверхдержавой. Однако достижение этой цели сопряжено с массой сложностей, обусловленных целым рядом экономических, политических, культурных и психологических факторов. Дополнительная трудность состоит в том, что народы разных стран молятся разным богам — и потому люди нередко не понимают друг друга, даже когда формально говорят на одном и том же языке. Было бы глупо пытаться игнорировать эти трудности.
Однако анализ эмпирических данных показывает, что существует реальная возможность в обозримом будущем построить такой мир, в котором будет царить взаимопонимание, если только удастся устранить ряд политических и психологических преград.
Садизм и некрофилия — эти злокачественные формы агрессии — не являются врожденными; можно в значительной мере снизить вероятность их возникновения, если изменить обстоятельства социальной и экономической жизни людей. Необходимо создать условия, способствующие полному развитию истинных способностей и потребностей человека; необходимо, чтобы развитие собственно человеческой активности и творчества стало самоцелью. Ведь эксплуатация и манипулирование человеком вызывают не что иное, как скуку, вялость и уныние, а все, что превращает полноценных людей в психологических уродов, делает из них также садистов и разрушителей.
Многие сочтут мою позицию "сверхоптимистичной", "утопической" или "нереалистичной". Чтобы решить, в какой мере эта критика справедлива, мне думается, уместно было бы подискутировать по поводу двойственности понятия "надежда", а также обсудить сущность категорий "оптимизм" и "пессимизм".
Допустим, я собираюсь за город на уик-энд и не уверен, будет ли соответствующая погода. Я могу сказать, что в отношении погоды "я настроен оптимистически". Но если у меня тяжело болен ребенок и его жизнь в опасности, то чуткое ухо сразу отметит неуместность выражения "я настроен оптимистически", ибо в данном контексте оно прозвучит отстраненно и равнодушно. С другой стороны, вряд ли подойдут слова: "Я убежден, что мой ребенок выживет", ибо при данных обстоятельствах нет оснований для такой уверенности.
Что же я тогда должен сказать?
Более всего, видимо, уместно сказать: "Я верю, что мой малыш выживет". Но слово "вера" сегодня сомнительное слово из-за своего теологического оттенка. И несмотря на это, оно самое лучшее слово, какое можно себе представить, ибо оно содержит нечто чрезвычайно важное, а именно страстное желание спасти моего ребенка, любой ценой вытянуть его из болезни. При этом я не просто сторонний наблюдатель по отношению к больному ребенку, каким я остаюсь в ситуации обычного "оптимизма". Я сам — участник ситуации, включенный наблюдатель: я ангажирован, я заинтересованное лицо. Мой ребенок, о котором я как "субъект" строю прогноз, для меня не "объект". Моя вера уходит корнями в мою привязанность к ребенку, это сложная смесь из знания, участия и сопереживания. Разумеется, такое толкование верно, если под верой понимается "рациональная вера", основанная на знании соответствующих данных, а не на иллюзиях и мечтах, как это бывает в случае "иррациональной веры".
Оптимизм — это отчужденная форма веры, пессимизм — это отчужденная форма сомнения.
Если честно задуматься о человеке и его будущем, т. е. заинтересованно и "ответственно", то может возникнуть только два вида реакции: либо вера, либо отчаяние. Рациональная вера, как и рациональное сомнение, основывается на фундаментальном критическом знании всех фактов-, которые имеют значение для выживания человечества. Основой рациональной веры в человека является существование реальной возможности для его спасения; основой для рационального сомнения стало бы осознание того, что такой возможности нет.
В этой связи необходимо указать еще на один момент. Большинство людей торопятся отбросить веру в совершенствование человека, называя эту идею нереальной; однако они не видят, что сомнение тоже очень часто далеко от реальности. Очень просто сказать: "Человек всегда был и остался убийцей". Но такое утверждение ошибочно, оно упускает из виду массу нюансов, слишком упрощает теорию развития деструктивности. Так же просто сказать: "Желание эксплуатировать других людей соответствует природе человека", но и это утверждение упрощает или искажает факты. Короче говоря, утверждение, что "человек от природы зол", ни на йоту нельзя считать более истинным, чем утверждение, что "человек от природы добр". Но все же первое сказать гораздо легче; и если кто-то пожелает доказать "дурное начало в человеке", он всегда найдет благодарных и поддакивающих слушателей, ведь он каждому из них создает алиби — отпущение грехов — и ничем не рискует. И все же объявить во всеуслышание о полном разочаровании в человеке, о неверии в его способность к совершенствованию — равносильно саморазрушению и одновременно далеко от истины. Не менее деструктивно действует и пропаганда слепой иррациональной веры или воспевание ложных кумиров — это также обман и заблуждение.
Однако на подавляющее большинство людей дилемма "вера или отчаяние" не распространяется, они сохраняют полное равнодушие в отношении будущего человечества. А те, кто не совсем равнодушен, занимают место либо среди "оптимистов", либо среди "пессимистов". Оптимисты — это те, кто догматически верит в постоянство "прогресса". Они привыкли отождествлять человеческие достижения с техническими успехами, они понимают под свободой человека свободу от непосредственного принуждения, а также свободу потребителя выбирать товар из массы "ширпотреба". Их нисколько не волнуют такие категории, как достоинство и честь, сотрудничество и доброта (которые были у первобытных людей); их впечатляют только такие понятия, как владение, напористость и технические достижения. Сотни лет господства над технически отсталыми цветными народами наложили определенный отпечаток на дух оптимизма. Можно ли "дикаря" сравнить с человеком, который полетел на Луну, или с тем, кто нажатием кнопки может уничтожить миллионы жизней?
У оптимистов (по крайней мере, в наше время) вполне приличная жизнь, и они могут себе позволить роскошь быть "оптимистами". Их позиция определяется во многом еще и тем, что степень их собственной отчужденности столь велика, что их совершенно не волнует та опасность, которая грозит их детям и внукам.
Что касается "пессимистов", то они, по сути дела, мало чем отличаются от оптимистов. Их жизнь столь же удобна и приятна, и судьба человечества их также не тревожит. Они ни в коей мере не отчаиваются, иначе они не могли бы жить столь уютно без забот и хлопот, как они это делают. Их пессимизм в значительной мере выполняет защитную функцию, механизм которой состоит в том, что, когда у человека возникает внутренняя потребность что-то предпринять, ему на ум приходит мысль, что сделать ничего невозможно. Но и оптимисты в свою очередь защищают себя от такого же внутреннего импульса к действию. Только они делают это иначе: они убаюкивают себя тем, что все идет как следует и потому ничего не надо делать.
Автор этой книги стоит на позициях рациональной веры в способность человека освободиться из плена иллюзий и условностей, которые он сам себе создал. Это позиция всех тех, кого нельзя отнести ни к "оптимистам", ни к "пессимистам". Это позиция "радикалов", которые сохраняют "рациональную веру" в способность человека предотвратить глобальную катастрофу.
Этот гуманистический радикализм вскрывает корни наших бед и пытается освободить человека из плена иллюзий. Он заявляет о необходимости радикальных перемен — и не только в экономических и политических структурах, но и в наших личностных и поведенческих структурах, т. е. во всей системе ценностных ориентации человека.
Вера — это ежедневная парадоксальная надежда на приход мессии, но одновременно это умение и мужество не потерять себя и не отчаяться, если в назначенный час он не появится. Это не пассивное и терпеливое ожидание, а совсем наоборот — активный поиск и использование любой реальной возможности к действию. И уж менее всего уместно говорить о пассивности, когда речь идет об освобождении собственного Я. Разумеется, развитие личности нередко встречает серьезные ограничения со стороны общества. Однако люди, которые утверждают, что в рамках сегодняшнего общества изменение личности не только невозможно, но и нежелательно, — это мнимые радикалы, использующие революционную фразеологию для сокрытия своего противостояния внутренним переменам. На сегодняшний день положение человечества слишком серьезно, чтобы мы могли себе позволить прислушиваться к демагогам (и уж менее всего к деструктивно настроенным демагогам) или же идти на поводу у таких лидеров, которые руководствуются в жизни только рассудком, не включая ни сердце, ни эмоции. Радикальный критический разум лишь тогда бывает плодотворным, когда он выступает в единстве с бесценным человеческим даром, имя которому — любовь к жизни.
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ФРЕЙДОВА ТЕОРИЯ АГРЕССИВНОСТИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ
1. Эволюция представлений Фрейда об агрессивности и деструктивности.
Пожалуй, самым удивительным в предпринятом Фрейдом исследовании агрессивности является то, что вплоть до 1920 г. он почти не обращал внимания на человеческую агрессивность и деструктивность. В работе "Цивилизация и недовольные ею"[318] (1930) он сам выражал недоумение по поводу этого обстоятельства: "Но мне теперь непонятно, как мы проглядели повсеместность неэротической[319] агрессивности и деструктивности, упустили из виду принадлежащее ей в истолковании жизни место"[320].
Чтобы понять, откуда взялась эта своего рода "зона умолчания", будет полезно погрузиться в умонастроение европейских средних классов в период перед первой мировой войной. С 1871 г. не было ни одной большой войны. Буржуазия стабильно прогрессировала как политически, так и социально, а острота конфликта между классами все больше сглаживалась, благодаря постоянному улучшению положения рабочего класса. Жизнь на Земле казалась мирной и все более цивилизованной, особенно тем, кто уделял не слишком много внимания большей части человечества, проживающей в Азии, Африке и Южной Америке в условиях крайней нищеты и деградации. Казалось, что человеческая разрушительность сыграла свою роль в эпоху мрачного средневековья и в более ранние века, а ныне ей на смену пришли разум и добрая воля. Обнаруживавшиеся психологические проблемы представлялись результатом сверхстрогой морали среднего класса, и на Фрейда так сильно подействовало открытие пагубных последствий сексуального вытеснения, что он оказался просто не в состоянии придать должное значение проблеме агрессивности вплоть до того момента, когда ее уже нельзя было не заметить по причине начавшейся первой мировой войны. Эта война становится водоразделом в развитии Фрейдовой теории агрессивности.
В "Трех очерках по теории сексуальности" (1905) Фрейд рассматривал агрессивность как одну из "составляющих" сексуального инстинкта. Он писал: "Садизм в таком случае соответствовал бы ставшему самостоятельным, преувеличенному, выдвинутому благодаря смещению на главное место агрессивному компоненту сексуального влечения"[321].
Однако, как нередко случалось с Фрейдом, вразрез с основной линией своей теории он высказал мысль, еще надолго обреченную на бездействие. В четвертом разделе "Трех очерков" он писал: "Можно предположить, что импульсы жестокости проистекают из источников, действительно независимых от сексуальности, но способных соединиться с ней на ранней стадии"[322] (Курсив мой. — Э. Ф.).
Несмотря на это замечание, четырьмя годами позже, излагая историю маленького Ганса в работе "Анализ фобии пятилетнего мальчика", Фрейд заявил вполне определенно: "Я не могу решиться признать особое агрессивное влечение наряду и на одинаковых правах с известными нам влечениями самосохранения и сексуальным"[323]. В этой формулировке можно почувствовать некоторую неуверенность Фрейда в том, что он утверждает. "Я не могу решиться признать" звучит совсем не так резко, как простое и полное отрицание, а дополнительная оговорка "на одинаковых правах" как бы оставляет возможность существования независимой агрессивности — лишь бы не на одинаковых правах.
В работе "Влечения и их судьба" (1915) Фрейд продолжил оба направления мысли: и то, что разрушительность есть составная часть сексуального инстинкта, и то, что она — независимая от сексуальности сила: "Предварительные стадии любви проявляются через временные сексуальные цели, по мере того как сексуальные инстинкты проходят сложный путь развития. В качестве первой из этих целей мы признаем фазу вбирания в себя, или поглощения, — тип любви, совместимый с упразднением обособленного существования объекта, который можно поэтому описать как амбивалентный*. На более высокой стадии предгенитальной садистско-анальной организации стремление к объекту проявляется в форме побуждения к господству, для которого нанесение вреда объекту или его уничтожение просто индифферентны. В этой форме и на этой предварительной стадии любовь едва ли отличима от ненависти в своей направленности на объект. Вплоть до установления генитальной организации любовь так и не превращается в противоположность ненависти".
Дата добавления: 2014-12-14; просмотров: 414;