МИНИСТЕРСТВО ОХРАНЫ ЗДОРОВЬЯ УКРАИНЫ 37 страница

Слабость воли Гитлера проявлялась в его нерешитель­ности. Многие из тех, кто наблюдал его поведение, отме­чают, что в ситуации, требующей принятия решения, его вдруг начинали одолевать сомнения. У него была привыч­ка, свойственная многим слабовольным людям, дожидаться в развитии событий такого момента, когда уже не надо принимать решения, ибо его навязывают сами обстоятель­ства. Гитлер умел манипулировать обстоятельствами, что­бы нагнетать обстановку: он подбрасывал в топку поболь­ше дров, перекрывал все пути к отступлению и доводил ситуацию до точки кипения, когда уже нельзя было дей­ствовать иначе. Таким образом, мобилизуя всю свою изощ­ренную технику самообмана, он избегал необходимости принимать решения. Его "решения" в действительности не были "волевыми", они были скорее принятием неиз­бежности fait accompli[312]. Приведем только один пример. Представляется сомнительным, что он заранее вынаши­вал идею завоевания Польши, ибо с симпатией относился к стоявшему во главе польского правительства реакцион­ному полковнику Беку. Но когда Бек отверг сравнительно мягкие требования Гитлера, тот пришел в ярость и стал нагнетать напряженность в отношениях с Польшей. В конце концов единственным выходом из положения ока­залась война.

Избрав ту или иную линию, Гитлер проводил ее с непоколебимым упорством, которое можно было бы на­звать "железной волей". Чтобы разобраться в этом ка­жущемся противоречии, остановимся коротко на понятии воли. Прежде всего, я бы предложил различать "рацио­нальную волю" и "иррациональную волю". Под рацио­нальной волей я понимаю энергичные усилия, направ­ленные на достижение некоторой рациональной цели. Такое целеустремленное поведение требует реализма, дис­циплины, внимания и умения не предаваться сиюминут­ным влечениям[313].

С другой стороны, иррациональная воля — это побуж­дение, в основе которого лежит иррациональная по своей природе страсть. Действие иррациональной воли можно уподобить разливу реки, прорвавшей плотину. Она за­ключает в себе огромную силу, но человек — не хозяин ей: он ею захвачен, подчинен, является ее рабом. У Гит­лера была сильная воля, если понимать под этим волю иррациональную. Но его рациональная воля была слабой.

Кроме слабой воли у Гитлера было еще одно качество, которое не давало в полной мере раскрыться его способно­стям, — нарушенное чувство реальности. Мы уже видели, как это проявилось в его затянувшемся до шестнадцати­летнего возраста увлечении игрой в войну. Мир фантазии был для него более реальным, чем сама реальность. Ни­как не соотносилось с реальностью и его намерение стать художником. Это была просто мечта. И его деятельность в качестве коммерческого художника ни в коей мере не была ее осуществлением. Люди тоже не были для него реальными. Он видел в них только инструменты. Но на­стоящих человеческих контактов у него не было, хотя порой он бывал достаточно проницательным[314].

Впрочем, не будучи в полной мере реалистом, он в то же время не жил целиком и в мире фантазии. Его мир складывался из реальности и фантазий, смешанных в опре­деленной пропорции: здесь не было ничего до конца ре­ального и ничего до конца фантастического. В некоторых случаях, особенно когда он оценивал мотивы своих про­тивников, он бывал удивительным реалистом. Он почти не обращал внимания на то, что люди говорили, и прини­мал во внимание только то, что считал их подлинными (даже не всегда осознанными) побуждениями. Это хорошо видно на примере его оценки англо-французского полити­ческого курса. В определенном смысле победы Гитлера начались с нежелания Великобритании выполнять решение Лиги наций о блокаде Италии после того, как Муссолини напал в 1935-1936 гг. на Эфиопию. Используя самые раз­нообразные отговорки, англичане продолжали поставлять в Италию нефть, необходимую ей для ведения военных действий, в то время как Эфиопия с огромным трудом могла получать из-за границы оружие. Еще одним окры­лившим Гитлера событием была гражданская война в Ис­пании 1936-1939 гг. Великобритания не давала законно­му правительству Испании возможности импортировать оружие, необходимое для его защиты, а французское пра­вительство, которое в то время возглавлял социалист Блюм, не осмеливалось действовать вопреки англичанам. При этом международный комитет демократических стран, задачей которого было воспрепятствовать интервенции в Испании, не сделал ничего, чтобы предотвратить военное вмешательство Гитлера и Муссолини, выступавших на стороне Франко[315].

Кроме того, французы и англичане не оказали никако­го сопротивления, когда Гитлер оккупировал рейнскую де­милитаризованную зону. В то время Германия была еще совершенно не готова к войне, и, как заметил позднее в "застольных беседах" Гитлер, если бы во Франции тогда были настоящие политики, ему бы не удалось этого сде­лать. И наконец, визит в Германию Чемберлена, который приехал, чтобы уговорить Гитлера смягчить политический курс. Все это лишь окончательно подтвердило то, в чем Гитлер уже и так был уверен: что Великобритания и Фран­ция не собираются действовать в соответствии со своими обещаниями. Гитлер проявил себя настоящим реалистом и раскусил поведение Чемберлена: как продувной барыш­ник, он сразу увидел, что его партнеры блефуют. Чего не смог увидеть Гитлер, так это более широкой политичес­кой и экономической реальности, составлявшей контекст тех событий. Он не учел традиционной заинтересованнос­ти Великобритании в поддержании равновесия сил на кон­тиненте; он не понял, что Чемберлен и его окружение не представляют интересов всех консерваторов, не говоря уже об общественном мнении населения Великобритании в це­лом. В своих оценках он слишком доверился мнению Риб­бентропа, человека безусловно умного, но поверхностно­го, неготового к пониманию политических, экономических и социальных тонкостей британской системы.

То же отсутствие реализма в суждениях отличало и отношение Гитлера к США. Он, по сути, ничего не знал об этой стране и, главное, не пытался узнать. Как счита­ют эксперты, его мнение о Соединенных Штатах опреде­лялось исключительно предрассудками. Он, например, счи­тал, что американцы слишком слабы, чтобы быть хоро­шими солдатами, что в Америке всем заправляют евреи и что американское правительство не рискнет вмешиваться в войну, поскольку эту страну разрывают такие внутрен­ние конфликты, что там может произойти революция.

Как военачальник Гитлер тоже далеко не всегда был в состоянии учитывать объективные стратегические и так­тические факторы. П. Шрамм в своем глубоком анализе деятельности Гитлера во время войны определенно указы­вает на этот дефект его стратегического мышления. Не умаляя его заслуг в этой области, он приводит (опираясь на свидетельства генерала А. Йодля) три примера дерзких и изобретательных военных планов, предложенных Гит­лером в первый период войны. Но начиная с 1942 г. его суждения в военной области становятся крайне уязвимы­ми. Он действовал здесь так же, как и при чтении книг: выуживал в военных рапортах информацию, которая под­крепляла его намерения, и не обращал внимания на то, что ставило под сомнение его планы. Его приказ не отсту­пать, который привел к катастрофе под Сталинградом и тяжелым потерям на других участках Восточного фронта, Шрамм характеризует как проявление "прогрессирующей потери здравого смысла". Планируя последнее контрна­ступление в Арденнах, он упустил из виду ряд важней­ших тактических моментов. Шрамм пишет, что стратегия Гитлера была стратегией "престижа" и "пропаганды". Не­достаток реализма не позволил ему понять, что ведение войны и ведение пропаганды должно строиться на совер­шенно различных принципах. Свидетельством уже пол­ной потери чувства реальности стал его приказ от 24 ап­реля 1945 г. (когда весь сценарий его самоубийства уже был разработан). Он приказывал "доводить до сведения фюрера все важные решения за тридцать шесть часов до их исполнения". Это было подписано им за двое суток до запланированной смерти.

Вглядываясь в это характерное для личности Гитлера сочетание слабой воли с недостаточным чувством реально­сти, мы неизбежно приходим к вопросу, действительно ли он стремился к победе или бессознательно, вопреки оче­видным его усилиям, действия, которые он предприни­мал, были направлены к катастрофе? Некоторые весьма проницательные исследователи склонны отвечать на этот вопрос утвердительно. Вот что пишет, например, К. Буркхардт: "Мы не выйдем за границы здравого смысла, пред­положив, что сидевший в нем мизантроп нашептывал ему то, в чем он был всегда бессознательно абсолютно уверен: что его, причем именно его лично, ожидает ужасный, бес­славный конец. 30 апреля 1945 г. это опасение стало ре­альностью".

Как вспоминает Шпеер, когда еще перед войной Гитлер с увлечением обсуждал с ним свои архитектурные планы, у него было смутное ощущение, что по-настоящему Гит­лер не верит в их реализацию. Это не было уверенностью, но на интуитивном уровне Шпеер это чувствовал[316].

Примерно так же рассуждает и Ж. Бросс, пытаясь от­ветить на вопрос, верил ли Гитлер в окончательную побе­ду и, более того, желал ли он ее в глубине души.

Я и сам, анализируя личность Гитлера, пришел к ана­логичным выводам. Мой вопрос заключался в том, мог ли человек, снедаемый сильнейшей, всепоглощающей страстью разрушению, по-настоящему стремиться к созида­тельной деятельности, которая стала бы необходимой в случае победы. Конечно, и Буркхардт, и Шпеер, и Бросс, и я говорим не о сознательной части личности Гитлера. Предположение, что он не верил в осуществление своей мечты — будь то в области искусства или политики — и не стремился ее реализовать, относится исключительно к его бессознательным побуждениям. Если не делать такой поправки, мысль, что Гитлер не стремился к победе, зву­чит просто абсурдно[317].

Гитлер был игрок. Он играл жизнями всех немцев, играл и со своей собственной жизнью. Когда все было потеряно и он проиграл, у него не было особых .причин сожалеть о случившемся. Он получил то, к чему всегда стремился: власть и удовлетворение своей ненависти и своей страсти к разрушению. Этого удовольствия он не лишался в свя­зи с поражением. Маньяк и разрушитель не проиграл. Кто действительно проиграл, так это миллионы людей — немцев, представителей других наций и национальных меньшинств, — для которых смерть в бою была зачастую самой легкой формой страдания. Но поскольку Гитлеру было неведомо чувство сострадания, муки этих людей не принесли ему ни боли, ни малейших угрызений совести.

Анализируя личность Гитлера, мы обнаружили в ней ряд сугубо патологических черт. Вначале мы выдвинули гипотезу о наличии у него признаков детского аутизма, затем выявили в его поведении ярко выраженный нарцис­сизм, неконтактность, недостаточное чувство реальности и тяжелую некрофилию. Можно не без основания заподо­зрить у него наличие психотических, а возможно, и ши­зофренических черт. Но означает ли это, что Гитлер был "сумасшедшим", что он страдал тяжелым психозом или определенной формой паранойи (как это нередко счита­ют)? Ответ на такой вопрос, я думаю, должен быть отри­цательным. Несмотря на все ненормальности, несомненно присутствовавшие в его характере, он был все-таки доста­точно здоровым человеком, чтобы действовать целеустрем­ленно, а иногда и успешно. Хотя из-за своих нарциссических и деструктивных наклонностей он порой неверно вос­принимал и оценивал реальность, тем не менее нельзя отказать ему в том, что он был выдающимся демагогом и политиком. Когда он действовал в этой области, он вовсе не выглядел психопатом. Даже в последние дни, будучи уже физически и душевно сломленным человеком, он все-таки владел собой. Что же касается его параноидальных черт, надо признать, что подозрительность его имела ос­нования. Об этом свидетельствуют многочисленные заго­воры, которые и в самом деле имели место, а не были плодом его паранойи. Нет сомнения, что, если бы Гитлер предстал перед судом, даже перед самым беспристрастным, его бы ни за что не признали невменяемым. Но хотя с клинической точки зрения он не был безумцем, с точки зрения человеческих взаимоотношений он, безусловно, не был и здоровым. Различия между психотическими черта­ми характера и тяжелым психозом как таковым могут иметь значение для суда, решающего, направить ли чело­века в тюрьму или в психиатрическую лечебницу. Но по большому счету, когда мы имеем дело с человеческими взаимоотношениями, психиатрические ярлыки не работа­ют. Нельзя использовать клинический диагноз для затем­нения моральной проблемы. Как среди "здоровых" встре­чаются порочные и порядочные люди, так есть они и сре­ди сумасшедших. Порок надо судить сам по себе, и кли­нический диагноз не должен влиять на эти суждения. Но и самый порочный человек, оставаясь человеком, взывает к нашему состраданию.

В заключение я должен сказать, что помимо очевидной академической задачи, которую я ставил в этом исследо­вании, пытаясь проиллюстрировать понятия садизма и некрофилии, я имел в виду и еще одну цель. Я хотел указать на распространенное заблуждение, которое не по­зволяет нам распознавать в своей среде потенциальных фюреров до того, как они покажут свое настоящее лицо. Мы почему-то считаем, что порочный, склонный к разру­шению человек должен быть самим дьяволом и выглядеть как дьявол. Мы убеждены, что у него не может быть ни­каких достоинств и что лежащая на нем каинова печать должна быть очевидной и различимой для каждого. Такие дьявольские натуры существуют, однако они чрезвычайно редки. Как мы уже имели возможность убедиться, де­структивная личность демонстрирует миру добродетель: вежливость, предупредительность, любовь к семье, любовь к детям, любовь к животным. Но дело даже не в этом. Вряд ли найдется человек, вообще лишенный добродетелей или хотя бы благих порывов. Такой человек находит­ся на грани безумия или, что в принципе то же самое, является "моральным уродом". Пока мы не откажемся от лубочного представления о пороке, мы не научимся распознавать реальное зло.

Наивная уверенность, что порочного человека легко узнать, таит в себе величайшую опасность: она мешает нам определить порок еще до того, как личность начнет свою разрушительную работу. Я считаю, что в большин­стве своем люди редко обладают столь сильными разру­шительными наклонностями, какие были у Гитлера. Но, даже если такие люди составляют всего десять процентов, этого вполне достаточно, чтобы, приобретая власть и вли­яние, они представляли реальную угрозу для общества. Конечно, не всякий разрушитель способен стать Гитле­ром, если у него нет соответствующих талантов. Но он может стать усердным эсэсовцем. С другой стороны, Гитлер не был гением, и способности его не были сверхъесте­ственными. По-настоящему уникальной была социально-политическая ситуация, в которой он мог подняться до таких высот. Не исключено, что среди нас живут сотни потенциальных фюреров, которые смогут прийти к влас­ти, если пробьет их исторический час.

Рассматривать такую фигуру, как Гитлер, объективно, без гнева и пристрастия заставляет нас не только научная честность, но и желание усвоить исторический урок, кото­рый может оказаться полезным и сегодня, и завтра. Вся­кая попытка внести в портрет Гитлера искажения, лишив его человечности, чревата в дальнейшем неспособностью распознать потенциальных гитлеров в тех людях, кото­рые вовсе не похожи на чертей, а просто спокойно прокла­дывают свой путь к власти.

ЭПИЛОГ: О ДВОЙСТВЕННОСТИ НАДЕЖДЫ

Я попытался показать, что доисторические люди, ко­торые жили родами, занимаясь охотой и собирательством, проявляли минимум деструктивности и максимум готов­ности к сотрудничеству и справедливому распределению продуктов питания. Я уверен, что жестокость и деструк­тивность появляются лишь с разделением труда, ростом производства и образованием излишка продуктов, с воз­никновением государств с иерархической системой и эли­тарными группами. Эти черты усиливаются, и по мере развития цивилизаций власть и насилие приобретают в обществе все большее значение.

Удалось ли мне это показать?

Достаточно ли много приведено аргументов, доказыва­ющих, что агрессия и деструкция вовсе не обязательно играют ведущую роль в системе человеческих мотиваций? Я считаю, что достаточно, надеюсь, что и читатели согла­сятся с моим мнением.

Даже генетически заложенная биологическая агрессив­ность не является спонтанной, а выступает как защита витальных интересов человека — его развития и выжива­ния как рода и вида. Эта оборонительная агрессия в усло­виях жизни первобытных народов была сравнительно не­значительной, ибо человек человеку не был "волком". Тем временем человек претерпел огромную трансформацию. И потому с полным правом можно предположить, что в один прекрасный день круг замкнется и человек построит такое общество, в котором никто не будет испытывать страха: ни ребенок перед родителями, ни родители перед выше­стоящими инстанциями, ни один социальный класс перед другим, ни одна нация перед сверхдержавой. Однако достижение этой цели сопряжено с массой сложностей, обу­словленных целым рядом экономических, политических, культурных и психологических факторов. Дополнитель­ная трудность состоит в том, что народы разных стран молятся разным богам — и потому люди нередко не пони­мают друг друга, даже когда формально говорят на одном и том же языке. Было бы глупо пытаться игнорировать эти трудности.

Однако анализ эмпирических данных показывает, что существует реальная возможность в обозримом будущем построить такой мир, в котором будет царить взаимопо­нимание, если только удастся устранить ряд политиче­ских и психологических преград.

Садизм и некрофилия — эти злокачественные формы агрессии — не являются врожденными; можно в значи­тельной мере снизить вероятность их возникновения, если изменить обстоятельства социальной и экономической жизни людей. Необходимо создать условия, способствую­щие полному развитию истинных способностей и потребностей человека; необходимо, чтобы развитие собственно человеческой активности и творчества стало самоцелью. Ведь эксплуатация и манипулирование человеком вызы­вают не что иное, как скуку, вялость и уныние, а все, что превращает полноценных людей в психологических уро­дов, делает из них также садистов и разрушителей.

Многие сочтут мою позицию "сверхоптимистичной", "утопической" или "нереалистичной". Чтобы решить, в какой мере эта критика справедлива, мне думается, уместно было бы подискутировать по поводу двойственности по­нятия "надежда", а также обсудить сущность категорий "оптимизм" и "пессимизм".

Допустим, я собираюсь за город на уик-энд и не уверен, будет ли соответствующая погода. Я могу сказать, что в отношении погоды "я настроен оптимистически". Но если у меня тяжело болен ребенок и его жизнь в опасности, то чуткое ухо сразу отметит неуместность выражения "я на­строен оптимистически", ибо в данном контексте оно про­звучит отстраненно и равнодушно. С другой стороны, вряд ли подойдут слова: "Я убежден, что мой ребенок выжи­вет", ибо при данных обстоятельствах нет оснований для такой уверенности.

Что же я тогда должен сказать?

Более всего, видимо, уместно сказать: "Я верю, что мой малыш выживет". Но слово "вера" сегодня сомнительное слово из-за своего теологического оттенка. И несмотря на это, оно самое лучшее слово, какое можно себе предста­вить, ибо оно содержит нечто чрезвычайно важное, а именно страстное желание спасти моего ребенка, любой ценой вытянуть его из болезни. При этом я не просто сторонний наблюдатель по отношению к больному ребенку, каким я остаюсь в ситуации обычного "оптимизма". Я сам — участ­ник ситуации, включенный наблюдатель: я ангажирован, я заинтересованное лицо. Мой ребенок, о котором я как "субъект" строю прогноз, для меня не "объект". Моя вера уходит корнями в мою привязанность к ребенку, это слож­ная смесь из знания, участия и сопереживания. Разумеет­ся, такое толкование верно, если под верой понимается "рациональная вера", основанная на знании соответству­ющих данных, а не на иллюзиях и мечтах, как это быва­ет в случае "иррациональной веры".

Оптимизм — это отчужденная форма веры, песси­мизм — это отчужденная форма сомнения.

Если честно задуматься о человеке и его будущем, т. е. заинтересованно и "ответственно", то может возникнуть только два вида реакции: либо вера, либо отчаяние. Ра­циональная вера, как и рациональное сомнение, основы­вается на фундаментальном критическом знании всех фак­тов-, которые имеют значение для выживания человече­ства. Основой рациональной веры в человека является су­ществование реальной возможности для его спасения; ос­новой для рационального сомнения стало бы осознание того, что такой возможности нет.

В этой связи необходимо указать еще на один момент. Большинство людей торопятся отбросить веру в совершен­ствование человека, называя эту идею нереальной; однако они не видят, что сомнение тоже очень часто далеко от реальности. Очень просто сказать: "Человек всегда был и остался убийцей". Но такое утверждение ошибочно, оно упускает из виду массу нюансов, слишком упрощает тео­рию развития деструктивности. Так же просто сказать: "Желание эксплуатировать других людей соответствует природе человека", но и это утверждение упрощает или искажает факты. Короче говоря, утверждение, что "чело­век от природы зол", ни на йоту нельзя считать более истинным, чем утверждение, что "человек от природы добр". Но все же первое сказать гораздо легче; и если кто-то пожелает доказать "дурное начало в человеке", он всегда найдет благодарных и поддакивающих слушателей, ведь он каждому из них создает алиби — отпущение грехов — и ничем не рискует. И все же объявить во всеуслышание о полном разочаровании в человеке, о неверии в его способ­ность к совершенствованию — равносильно саморазруше­нию и одновременно далеко от истины. Не менее деструк­тивно действует и пропаганда слепой иррациональной веры или воспевание ложных кумиров — это также обман и заблуждение.

Однако на подавляющее большинство людей дилемма "вера или отчаяние" не распространяется, они сохраняют полное равнодушие в отношении будущего человечества. А те, кто не совсем равнодушен, занимают место либо среди "оптимистов", либо среди "пессимистов". Оптимис­ты — это те, кто догматически верит в постоянство "про­гресса". Они привыкли отождествлять человеческие дости­жения с техническими успехами, они понимают под свобо­дой человека свободу от непосредственного принуждения, а также свободу потребителя выбирать товар из массы "ширпотреба". Их нисколько не волнуют такие категории, как достоинство и честь, сотрудничество и доброта (кото­рые были у первобытных людей); их впечатляют только такие понятия, как владение, напористость и технические достижения. Сотни лет господства над технически отста­лыми цветными народами наложили определенный отпе­чаток на дух оптимизма. Можно ли "дикаря" сравнить с человеком, который полетел на Луну, или с тем, кто на­жатием кнопки может уничтожить миллионы жизней?

У оптимистов (по крайней мере, в наше время) вполне приличная жизнь, и они могут себе позволить роскошь быть "оптимистами". Их позиция определяется во многом еще и тем, что степень их собственной отчужденности столь велика, что их совершенно не волнует та опасность, кото­рая грозит их детям и внукам.

Что касается "пессимистов", то они, по сути дела, мало чем отличаются от оптимистов. Их жизнь столь же удобна и приятна, и судьба человечества их также не трево­жит. Они ни в коей мере не отчаиваются, иначе они не могли бы жить столь уютно без забот и хлопот, как они это делают. Их пессимизм в значительной мере выполня­ет защитную функцию, механизм которой состоит в том, что, когда у человека возникает внутренняя потребность что-то предпринять, ему на ум приходит мысль, что сде­лать ничего невозможно. Но и оптимисты в свою очередь защищают себя от такого же внутреннего импульса к дей­ствию. Только они делают это иначе: они убаюкивают себя тем, что все идет как следует и потому ничего не надо делать.

Автор этой книги стоит на позициях рациональной веры в способность человека освободиться из плена иллюзий и условностей, которые он сам себе создал. Это позиция всех тех, кого нельзя отнести ни к "оптимистам", ни к "песси­мистам". Это позиция "радикалов", которые сохраняют "рациональную веру" в способность человека предотвра­тить глобальную катастрофу.

Этот гуманистический радикализм вскрывает корни наших бед и пытается освободить человека из плена ил­люзий. Он заявляет о необходимости радикальных пере­мен — и не только в экономических и политических струк­турах, но и в наших личностных и поведенческих струк­турах, т. е. во всей системе ценностных ориентации чело­века.

Вера — это ежедневная парадоксальная надежда на приход мессии, но одновременно это умение и мужество не потерять себя и не отчаяться, если в назначенный час он не появится. Это не пассивное и терпеливое ожидание, а совсем наоборот — активный поиск и использование любой реальной возможности к действию. И уж менее всего уместно говорить о пассивности, когда речь идет об освобождении собственного Я. Разумеется, развитие лич­ности нередко встречает серьезные ограничения со сторо­ны общества. Однако люди, которые утверждают, что в рамках сегодняшнего общества изменение личности не только невозможно, но и нежелательно, — это мнимые радикалы, использующие революционную фразеологию для сокрытия своего противостояния внутренним переменам. На сегодняшний день положение человечества слишком серьезно, чтобы мы могли себе позволить прислушивать­ся к демагогам (и уж менее всего к деструктивно настро­енным демагогам) или же идти на поводу у таких лиде­ров, которые руководствуются в жизни только рассудком, не включая ни сердце, ни эмоции. Радикальный крити­ческий разум лишь тогда бывает плодотворным, когда он выступает в единстве с бесценным человеческим даром, имя которому — любовь к жизни.

ПРИЛОЖЕНИЕ:

ФРЕЙДОВА ТЕОРИЯ АГРЕССИВНОСТИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ

1. Эволюция представлений Фрейда об агрессивности и деструктивности.

Пожалуй, самым удивительным в предпринятом Фрей­дом исследовании агрессивности является то, что вплоть до 1920 г. он почти не обращал внимания на человече­скую агрессивность и деструктивность. В работе "Цивили­зация и недовольные ею"[318] (1930) он сам выражал недо­умение по поводу этого обстоятельства: "Но мне теперь непонятно, как мы проглядели повсеместность неэроти­ческой[319] агрессивности и деструктивности, упустили из виду принадлежащее ей в истолковании жизни место"[320].

Чтобы понять, откуда взялась эта своего рода "зона умолчания", будет полезно погрузиться в умонастроение европейских средних классов в период перед первой миро­вой войной. С 1871 г. не было ни одной большой войны. Буржуазия стабильно прогрессировала как политически, так и социально, а острота конфликта между классами все больше сглаживалась, благодаря постоянному улуч­шению положения рабочего класса. Жизнь на Земле ка­залась мирной и все более цивилизованной, особенно тем, кто уделял не слишком много внимания большей части человечества, проживающей в Азии, Африке и Южной Америке в условиях крайней нищеты и деградации. Каза­лось, что человеческая разрушительность сыграла свою роль в эпоху мрачного средневековья и в более ранние века, а ныне ей на смену пришли разум и добрая воля. Обнаруживавшиеся психологические проблемы представ­лялись результатом сверхстрогой морали среднего клас­са, и на Фрейда так сильно подействовало открытие па­губных последствий сексуального вытеснения, что он ока­зался просто не в состоянии придать должное значение проблеме агрессивности вплоть до того момента, когда ее уже нельзя было не заметить по причине начавшейся пер­вой мировой войны. Эта война становится водоразделом в развитии Фрейдовой теории агрессивности.

В "Трех очерках по теории сексуальности" (1905) Фрейд рассматривал агрессивность как одну из "составляющих" сексуального инстинкта. Он писал: "Садизм в таком случае соответствовал бы ставшему самостоятельным, преувели­ченному, выдвинутому благодаря смещению на главное место агрессивному компоненту сексуального влечения"[321].

Однако, как нередко случалось с Фрейдом, вразрез с ос­новной линией своей теории он высказал мысль, еще на­долго обреченную на бездействие. В четвертом разделе "Трех очерков" он писал: "Можно предположить, что импульсы жестокости проистекают из источников, действительно не­зависимых от сексуальности, но способных соединиться с ней на ранней стадии"[322] (Курсив мой. — Э. Ф.).

Несмотря на это замечание, четырьмя годами позже, излагая историю маленького Ганса в работе "Анализ фобии пятилетнего мальчика", Фрейд заявил вполне определенно: "Я не могу решиться признать особое агрессивное влече­ние наряду и на одинаковых правах с известными нам влечениями самосохранения и сексуальным"[323]. В этой фор­мулировке можно почувствовать некоторую неуверенность Фрейда в том, что он утверждает. "Я не могу решиться признать" звучит совсем не так резко, как простое и полное отрицание, а дополнительная оговорка "на одинаковых пра­вах" как бы оставляет возможность существования незави­симой агрессивности — лишь бы не на одинаковых правах.

В работе "Влечения и их судьба" (1915) Фрейд продол­жил оба направления мысли: и то, что разрушительность есть составная часть сексуального инстинкта, и то, что она — независимая от сексуальности сила: "Предвари­тельные стадии любви проявляются через временные сек­суальные цели, по мере того как сексуальные инстинкты проходят сложный путь развития. В качестве первой из этих целей мы признаем фазу вбирания в себя, или по­глощения, — тип любви, совместимый с упразднением обособленного существования объекта, который можно поэтому описать как амбивалентный*. На более высокой стадии предгенитальной садистско-анальной организации стремление к объекту проявляется в форме побуждения к господству, для которого нанесение вреда объекту или его уничтожение просто индифферентны. В этой форме и на этой предварительной стадии любовь едва ли отличима от ненависти в своей направленности на объект. Вплоть до установления генитальной организации любовь так и не превращается в противоположность ненависти".








Дата добавления: 2014-12-14; просмотров: 445;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.016 сек.