ДЖЕКИЛ И ХАЙД
Я нет-нет да и вспоминал Сашу, когда читал книгу о последних годах жизни Владимира Высоцкого – мучительно тяжелое для меня было это чтение. И тот и другой, безоглядно живя и бешено, неимоверно много творя, самоуничтожались с какой-то злорадной яростью, с радостным оскалом. Но не буду о Высоцком, не в праве я о нем судить. Как и о Пушкине, Лермонтове, Маяковском, Есенине – о великих, подвергших себя самосожжению, потому что иначе не могли, такова уж карма отмеченных гениальностью личностей. Я далек от мысли поместить своего брата в этот пантеон, всякое сравнение было бы тщеславной бестактностью, но факт, что мать природа особо пометила Александра Кондратова, выделив его из тысяч…да что там тысяч - из миллионов его современников, этот факт представляется мне неопровержимым. Хотя… что оно такое – Природа? Не просто ль сказались тут гены?
Есть такая болезнь – маниакально-депрессивный психоз, и всякий из нас о ней слышал. Когда она проявляется в ярко выраженной клинической форме, больных увозят в психушки и лечат их в палатах с решетками на окнах. При обострениях болезни они бывают опасны для общества. Но какое множество людей подвержено этой болезни в слабой, в повседневности совсем не заметной форме, и лишь изредка проявляющей себя то взрывами эйфорического подъема, то черной, на грани суицида депрессии. Неустойчивость нашей психики очевидна, а когда ее питает дурная наследственность, не замечать её невозможно. Тут стоит сказать и о мамином дяде Евграфе, провизоре-химике, дружившем с Чеховыми и сошедшим – не оттого, разумеется, - с ума. И об отце мамином, нашем с Сашкой деде, машинисте Ходорове, умом сдвинувшимся после ранения. Психика нашей мамы тоже была нестойкой, о том говорили ее частые депрессии и порой ничем не обоснованные, совершенно неожиданные решения, связанные с нашимипереездами из города в город. Да и отец, офицер авиации, в годы войны погубил себя в припадке ослепившей его ярости.
В общем, нашим родителям было что оставить нам с Сашкой в наследство. Но я-то хоть тоже псих, хоть тоже подвержен зигзагам настроения с жуткими перепадами, но, как говорится, «в пределах нормы». А вот Саня…
Роберт Луис Стивенсон своей потрясающей повестью о Джекиле и Хайде – одном добропорядочном человеке, ко всеобщему ужасу превращающемся время от времени в свою жуткую противоположность, предвосхитил эту часть моего затянувшегося повествования о младшем брате. Но умолчать о двух разных ликах Александра Кондратова я не имею права. Заслуги – заслугами, талант – талантом. А сам человек? Всё же нам надо з н а т ь, что в нас и откуда оно взялось.
Мягкий и добрый, он готов был с радостью отдать другу последнее, не щадя себя оказать любую услугу… На немалый гонорар за первую свою книгу «Число и мысль» он сумел купить за 300 рублей лишь демисезонное пальтишко. А больше 1000 отдал искусствоведу Вячеславу Климову на поездку в Голландию. «Я ведь у них жил в Москве», - оправдывался Сашка перед нами с мамой. Когда Саша с сынишкой Саней Вторым жил по путевке в домике турбазы на берегу Днестра, куда я, собкор «Известий» по Молдавии, их устроил, он, помимо того, что часами стучал на машинке, выкопал под саженцы яблонь 110 ям и несколько дней бесплатно месил глину и таскал камни, помогая кому-то из поселян строить жилье. Когда он жил у нас, мы то и дело слышали: « Я сбегаю…Я принесу… Давай, Лена, я сделаю…».
Хотя насчет «сделать» были, конечно, вопросы. Упаси бог дать ему в руки молоток или иголку! Житейски Сашка был… ну просто абсолютно беспомощен. Я его брил - противно было смотреть, как он оставляет щетинистые огрехи. Я следил, чтоб Сашка почистил зубы, гнал его в парикмахерскую, потому что его белобрысые дикие кудри становились разворошенной ветром копной. За ним надо было следить: не порваны ли брюки, чистая ли рубашка, не заношены ли носки. Стеснительный, комплексующий, он терялся в официальной обстановке и злился, ненавидя себя за это.
Перебирая сейчас в памяти его житейское поведение и поступки, я отчетливей, чем раньше, вижу, каким он был всё же ребенком – доверчивым до глуповатости, охотно принимающим желаемое за действительное, мальчишески тщеславным и оттого тающим от любой похвалы. На том его и брали собутыльники – но о них поговорим потом - и женщины, которые, как правило, ненадолго становились его женами. Всего, на моей памяти, их было три. Первая, луноликая Светлана, типичная прилипала, симулировавшая увлечение оккультизмом, оказалась примитивной шалавой, которая, ободрав начавшего крупно зарабатывать на гонорарах Сашу, отвалилась, как пресытившаяся пиявка. Вторая – Наташа, уже имевшая маленькую дочку, повосхищавшись гением, а затем пожив с ним несколько лет, удовлетворилась оставленной ей двухкомнатной квартирой. Третья, Татьяна, мать Сани Второго, очень скоро утратила предженитьбенный интерес к научным занятиям мужа, и после развода стала обладательницей трехкомнатной квартиры в том же Ленинграде.
Трижды заглатывал Саша один и тот же крючок, и трижды оказывался карасем на раскаленной сковородке.
О взаимоотношениях внутри классического треугольника – сын, мать, невестка – моя мама написала аж целых три тетради драматических мемуаров периода ее жизни в Ленинграде после Сашиной последней женитьбы.. А вот я не напишу ни строчки. Потому что не моя это задача – судить. Тем более, что Татьяна - мать Александра II-го, Сашиного продолжения, единственного Кондратова-мужчины из младшего поколения всей нашей родни.
Лучше скажу немного о нем самом, Сашке-младшеньком, которого братец мой любил больше всего остального мира со всеми его компонентами, в том числе и родней. О таком же белобрысом и курносом, как его папа, но куда более хитрованистым и спокойном умнице. Его воспитанию брат мой Саша посвятил беззаветно все последние годы жизни. И сын пошел, можно сказать, хоть и с натяжкой, по его стопам. Закончил лицей-интернат с китайским и английским языком, в котором его папа совершенно бесплатно преподавал факультативно йогу и всякие буддистские штучки.. Поступил безо всякого блата, уже после смерти отца, на восточный факультет все того же нашего ЛГУ, только уже не имени А.А.Жданова. Окончил отделение кхмерского языка, уехал на Тайвань преподавать английский китайцам. Оттуда я получал от него по Интернету то странные снобистские телеграммки, тиражированные по двадцати адресам, то сканированные фотоснимки, то стихи – отнюдь не традиционные, это ж не в семейных традициях – писать, как все. Косил от армии, стараясь не возвращаться в Россию подольше. Собирался попутешествовать по Таиланду, тайский язык он, кажется, тоже знает…
В последний раз я видел Саню Кондратова-младшего на Сашиных похоронах, в середине апреля 1993 года. Разбирали бумаги и книги, которыми до отказа была забита комната в коммуналке на набережной Канала Грибоедова, где жил братец. Комната эта досталась ему после разменов с Натальей, его второй женой. Новую же квартиру он оставил любимому сыну.
Таков был Саша Кондратов. Непрактичный добрый трудоголик, путешественник, талантливый ученый, писатель и поэт. Таков был т р е з в ы й Саша Кондратов.
ВОДКА
И был другой… Совсем другой, чёрный человек. И метаморфоза происходила хоть не мгновенно, но стремительно . После первого стакана водки или бутылки вина.
Алкоголь – и не в чрезмерных, а даже в средних, что ли, дозах – действовал на его психику сокрушительно. Добросердечный Джекиль превращался в жестокого злобного Хайда. В человеконенавистника, прозорливо выискивающего всюду только темные пятна. В мстителя за все свои унижения, семейные неудачи, ошибки в людях, обманывавших и предававших его. Словно невидимый тумблер переключал он в себе с «хорошо» на «плохо», с каждым стаканом и бутылкой передвигая рычажок все глубже и глубже в бездну мизантропии.
Я думаю, что свой «Здравствуй, ад!» он не смог бы написать, будучи трезвым. Слишком искренним у него получился этот угнетающе жуткий «лирический дневник». А каким он мог быть еще? В пору его написания Саша не вылезал из питерского полубогемного смрада. Пили, пили, пили с закуской и без, но всегда без меры… Похотливо равнодушные пьяные девки, дешевая наркота, ночевки на чьих-то продавленных диванах и в замызганных постелях, а то и на заплеванном, загаженном полу. Обман и вранье примазавшихся к Довлатовским «гениям» прохиндеев, небритых приживалов и никогда не трезвеющих халявщиков.
В 2003-м году, будучи в столице на съезде журналистов, я купил «Огонёк» с любопытнейшей подборкой статей известных писателей, откликнувшихся на статью Виктора Ерофеева «Русский бог», считающего водку основной мифологической фигурой русской жизни, некой самодостаточной духовной ценностью российского менталитета. Другими словами, об аспектах русского «литературного пьянства». Откликанты высказывались горячо, ссылаясь на примеры Ал.Толстого, Бродского, Мандельштама, Венечки Ерофеева… Но пересказывать их не буду, только одного процитирую – поэта Евгения Рейна, вспомнившего о нескольких литературных компаниях Ленинграда 60-х годов. Одна объединяла Глеба Семёнова, Кушнера, Горбовского, Битова, Агеева. Другая – университетских поэтов – Шестинского, Торопыгина, Гусева. А далее он пишет: «И была ещё наша компания – Бродский, Найман, Бобышев и я. И вторую часть как бы нашего коллектива составляли Уфлянд, Лосев, Красильников, Михайлов и поразительнейший человек Александр Кондратов по кличке Сэнди Конрад. Для них водка была божеством. Они как-то духовно определили, что водка есть величайшее состояние человека. И доказывали это на практике – пили день и ночь».
Горы всяческой тухлой гадости годами оседали в Сашкиной душе, чуткой к боли, как обожженное тело без кожи. И стоило лишь плеснуть туда спиртом, чтоб боль Сэнди Конрада пробудилась, вызвав в нем жажду немедленной мести – всем и за всё.
Я хотел бы забыть, но не могу – помню, как сжимались в злобную ниточку его пьяные губы, когда он, смакуя каждое слово, обещал совсем маленькому Саньке расправиться с его мамочкой, и не как-нибудь – «серебряной ложечкой будем выковыривать у неё глазки».
Я помню, как в компании моих друзей, собравшихся семьями на вечеринку, напившийся Саша в клочья рвал на себе рубаху, обливаясь слезами, читал наизусть стихи Пастернака и, наконец, с мерзкой бранью, наплевав на присутствие женщин, обрушился на нас, журналистов, на «подлых коммунистических сволочей, затравивших поэта».
Я ничего не мог поделать с ним, когда, забравшись в каракумские пески под Красноводском, он пил по-черному с каким-то хитрым туркменом, обвинявшим текинцев, правителей республики, в преследовании его сородичей из племени прикаспийских иомудов. Полуголый Сашка в ярости бросился искать «этих гадов» среди портовых чиновников, и это счастье, что я как-то сумел совладать с ним.
Да разве ж уберешь из памяти, как мы - я и наши двоюродные братья - искали на улицах Белгорода допившегося до неистовства и убежавшего невесть куда Сашку? И как в Ашхабаде Лена, моя совершенно непьющая Лена, давилась, заглатывая фужерами сухое вино, чтоб только поменьше досталось мне, а главное - уже опасно, уже угрожающе пьяному Сашке?
Он гордился своим здоровьем, своей сплетенной из гибких мускулов фигурой йога, тем, что никогда не стоял на учете ни в одной поликлинике. Он чувствовал себя молодым и в двадцать, и в пятьдесят. Но если б только чувствовал, это было бы прекрасно, но ведь он был уверен, что не стареет, что молодость его неизбывна. Я мечтал о том, что когда-то он встретит настоящую женщину – не корыстолюбивую юную хищницу, но достаточно молодую, уже обладающую житейским опытом привлекательную умницу, которая оценит уникальность его личности, стерпит всё, но сбережет Сашку для себя и людей. Но нет!.. И в свои сорок пять на женщин, которым за тридцать, он даже и не смотрел. Как-то узнав, что у братца опять нелады с женой и что как будто на горизонте замаячила очередная молоденькая «наукопоклонница», я написал ему большое и очень жесткое письмо, ключевой фразой которого была эта: « Пора уже тебе осознать, братец, что в отношении своей привлекательности ты здорово ошибаешься: ты не юный Аполлон, коим себя мнишь, а лишь пожилой алкоголик…»
Саша послушен мне всю свою жизнь. Да только слишком мало мы в последнее время жили рядом. В своем самомнении он безжалостно губил себя, питаясь черт те знает чем. Консервами, недоваренной на коммунальной кухне мойвой, затхлыми кашами, рисом, да любой гадостью, всем, чем угодно, лишь бы поскорее отделаться от требований брюха и сесть за машинку и часами, ночами свирепо её долбить.
« …Нет резона специально описывать кондратовское жилище, - пишет К.Кобрин. - Их много – таких келий питерских чудаков; только вот таких талантливых чудаков было крайне мало, а может, и не было вовсе. Вспомню лишь, что унюхал мой нос. Сухой, деревянный, кисло-сладкий запах комнаты Кондратова. Наверное, так пахнут холостяки из романов Диккенса. Александр Михайлович считал себя буддистом. Александр Михайлович был буддистом. Он верил в Ничто, в Блаженную Пустоту, в Безмятежный Абсолютный Нуль ( не Ноль!). Веру свою он маскировал бешеной активностью и невероятной работоспособностью; никому в голову не пришло бы совмещать их с разного рода восточными наркозами в пересказе доктора Судзуки. Но разве в этом городе можно скрыть, что перевыполнение ткацкой нормы по производству покрывал Майи есть не что иное, как своего рода буддический гностицизм?»
КОНЕЦ
Вечером 15 апреля 1993 года к нам в Кишинев позвонила Татьяна и сообщила, что умер Саша. Через день я вылетел в Санкт-Петербург. По телефону пробовал уговорить и Валерия Никишина, живущего в Москве, но он сказал, что не может – что-то там в Академии наук было у него важное. Приехал хоронить лишь Юра Кондратов из Белгорода, тоже двоюродный брат, но по отцовой линии.
Тело Саши в морге готовили к кремации. Мне рассказали, как он умирал. Накануне вечером у него был гость, какой-то приезжий, издалека. Они выпили с ним бутылку, а может, и больше, тот заночевал и рано утром отбыл. Около девяти утра Саша вышел на коммунальную кухню и попросил пожилую соседку не звать его к телефону, коли позвонят. Общий для всех аппарат у них в прихожей. «Что-то плохо себя чувствую, - сказал он, морщась и прижимая к животу руку. - Надо отлежаться». Бабушка кивнула.
Необходимо было немедленно вызывать скорую помощь: у Саши был смертельно опасный приступ язвенного энтерита. Лопнула изъязвленная кишка. Но позаботиться о его спасении было некому, в прихожую он больше не выходил.
Под вечер его нашли мертвым. Лицо Саши было обезображено застывшей гримасой страдания. Врачи позже скажут, что он умирал в муках несколько часов.
В морге, куда мы приехали с Татьяной и Сашей Кондратовым-младшим, уже десятиклассником, нам сказали, что тело к кремации готово и что находится оно в третьем зале. С Саней мы вошли в зал, в котором на низких столах лежали парадно одетые и подгримированные тела шести покойников. Мы обошли все столы – Саши не было!.. Я ушел справиться у администратора, но он утверждал, что Кондратов А.М. именно в третьем зале. Я вернулся, и мы с Саней опять обошли все шесть столов.
Как же меняет человека… нет, даже не сама смерть, а предсмертная мука… Мы опознали своего брата и папу: Саня - по рубашке в сиреневую полоску, я – по сросшимся со щекой кончиком мочки уха. Без этого никогда бы я не признал Сашу в этом благообразном, совершенно мне незнакомом пожилом клерке, который с покойным умилением на устах лежал в гробу перед нами. Постарались заупокойные визажисты, чего и говорить… Но т о г д а ведь он был, говорят, просто страшен.
Потом была торжественная панихида в Доме ленинградских писателей. В торжественном карауле стояли десятки молодых и пожилых казаков, с шашками, с лампасами, с нагайками за поясами. Речь держал атаман их, седоусый писатель Борис Алмазов с полковничьими погонами и крестами на груди, выступали литераторы, друзья… По дороге в крематорий кортеж не раз останавливался, я доставал водку, закуску и угощал казачков. Так и двигались мы помаленьку по промозглому Питеру…
Я не смотрел на него, когда свершалось это последнее – прощание у гроба, установленного над пылающей где-то там внизу печью. Я хотел, чтоб память сохранила мне того Сашку, которого я знал более полувека, боялся, боялся запомнить лик мертвого незнакомца.
На поминках друзья-приятели нарезались безбожно, много трепались о «сохранении творческого наследия», обещали помочь Саньке поступить в университет…. Ох, пришлось же мне тогда повозиться с этой обезумевшей богемной пьянью, ни в какую не желавшей уходить и утром, возвращавшейся в грязи и в крови и опять засасывавшей стакан за стаканом.
В доме № 160 на набережной Канала Грибоедова, многоэтажном, прогнившем, старом-престаром, построенном еще, небось, при Достоевском, в Сашиной комнате за годы скопились подлинные сокровища. Не только тысячи страниц Сашиных рукописей, но и буддийские книги, какие-то пергаментные свитки, ценнейшие научные фолианты в кожаных переплетах, множество привезенных им из путешествий не фабричных сувениров, раковин, культовых принадлежностей… Всё это надо было как-то спасать. И не мне, я через день улетал в Кишинев. Комната отходила в собственность государства, скоро ее должны были опечатать, надо было торопиться.
Не знаю что было спасено, что разворовано, что выброшено… Боюсь, что большая часть того, что имел и чем жил Саша, кануло вслед за ним в небытие…
На радиостанции «Свобода», кроме всего прочего, о Саше сказанного, прозвучало и это: « Александр Михайлович Кондратов был человек абсолютно несерьёзный. Может, он и умер так внезапно, потому что вместо консультаций у профессоров, раздобывания заграничных лекарств он лечил язву голоданием, медитацией, тибетскими вещами, отдающими игрой и шарлатанством. Если бы по-русски это можно было бы сказать не пренебрежительно, а с любовью и грустью, можно было бы сказать: доигрался».
В СИБИРЬ ЕГО!..
Да, да… В аспирантуре меня не оставили. И это очень хорошо. Человек я увлекающийся, теория интонации уже пришлась мне по душе, а дальше, глядишь, пошло бы поехало – кандидатская диссертация про всё про это самое, потом надо было бы и на докторскую материал набирать… И стал бы я, скажем, через пятнадцать лет крупнейшим рыцарем амбушюра, знатоком мирового масштаба интонационных особенностей модальных связок в некоторых областных говорах Валдайской возвышенности…
Увы, Большая Наука лишилась возможности сделать мощный рывок в своей узкой, но чрезвычайно важной области. Экспериментальной фонетике пришлось притормозить, поскольку её молодая надежда была распределена в Омскую область на предмет преподавания школьного курса русского языка и литературы. Но предстояли последние каникулы – или это уже был предпроизводственный отпуск? Короче, полтора месяца полной свободы. Их я решил провести в Белгороде, у дяди Феди, который в ту пору работал там начальником областного УВД, получив не столь давно третью, полковничью звезду на погоны и соответственно – серебристую каракулевую папаху.
По дороге, а именно – на перегоне Орел-Белгород, проходя по вагону, я увидел в одном из купе четверых, играющих в преферанс. Солидный народ: пожилой железнодорожник, с виду узбек, старший лейтенант морской авиации, лысоватый толстячок и бесцветная долговязая личность лет так сорока пяти. Я не мог не остановиться возле них. Игра шла по-крупному, вист - копеек по десять. Шла с переменным успехом. Но вот лысенький, сдав карты, ушел в туалет. Вернулся вскоре, к следующей сдаче. Заглянув в карты, я увидел, что молодому лётчику жутко подфартило: на руках был почти чистый мизер – всего лишь с одной восьмеркой. . Но расклад оказался кошмарным: восьмерку поймали, всучив лётчику семь взяток!.. Старлея аж пот прошиб, когда стал рассчитываться – выложил несколько сотен рублей. Однако решил отыграться. И ему стало везти, совсем чуть-чуть. Бесцветный тип, оказавшись свободным после сдачи карт, вышел на минутку курнуть. Вернулся, продолжил игру. Я заглянул через плечо к летчику и обомлел: у него на руках были десять старших карт трех мастей! Десятерная игра!.. . А когда противники открыли свои карты, я похолодел…
Было, отчего… О таком раскладе я однажды прочитал в условии парадоксальной задачки: « Возможно ли в преферансе, имея на руках десять взяток, взять лишь четыре?» Это был тот самый задачный случай. Бледный, как простыня, парень в погонах за игру выложил еще триста…
« Потрясающе! Это же задача есть такая!» – горячо встрял было я, но меня грубо выставили из купе. «Шулера, - сказал, закончив играть, вышедший в тамбур летчик. – Когда выходили, подменяли колоду на другую с уже готовым раскладом… Дай матери телеграмму, вот тебе адрес и червонец. Пусть вышлет мне пятьсот в Сочи…» Я разволновался. «Меня в Белгороде будет встречать дядя, начальник милиции. Мы сдадим ему этих шулеров!»… Черта с два: эти трое вышли в Курске.
Полтора месяца в Белгороде глубоких зарубок в памяти не оставили. Разве что мои футбольные успехи в «Спартаке», команде класса«Б», участнице первенства страны, радостные вопли болельщиков, поощрявших левого крайнего с равевающейся шевелюрой: « Давай! Давай, метла!»
. А что еще вспомнить? Лёгкий роман с журналисткой местного радио? Вышедший в эфир мой первый в жизни репортаж, начинавшийся жуть как оригинально: «Голубая лента асфальта убегала вдаль»?.. Двоюродные geschwister – Феликс, Юра и Люся, коим было тогда 15, 12 и 9 лет, в друзья мне еще не годились, дядя был допоздна занят на своей службе, что опасна и трудна.
Числа так 12-15 августа меня отвезли в Харьков и посадили в поезд Адлер - Новосибирск. Через двое с половиной суток я сошел с него в Омске.
… И В ШКРАБЫ, В ШКРАБЫ!
Ну, вот она и Сибирь…В облоно, куда я явился с университетским направлением, видимо, слегка удивились, что ленинградец попросился не в ближайший к городу район, а в такой, «где настоящая сибирская природа», и с удовольствием исполнили мою просьбу, определив место моей будущей работы в средней школе села Седельниково Седельниковского же района. Найдя его на физической карте, я узрел, что это на севере области, примерно в трёхстах километрах от Омска, что, если верить топографическим ёлочкам и чёрточкам, места там лесные и болотистые и что ни железной, ни шоссейной дороги туда еще не провели. Добираться мне посоветовали пароходом до пристани Екатериновка, что в 12 километрах от старинного казачьего города Тары, расположенного на другом берегу Иртыша. А от Екатериновки – попутной машиной, там всего-навсего 70 километров лесной дороги до райцентра Седельниково.
Это «всего-навсего» мне помнится и сегодня… Позже я не раз ездил машиной в Тару и попривык. Но тогда, впервые, сойдя с пароходика у желтых глиняных круч, выбравшись под дождем с чемоданом и сумкой в руках на расквашенную тракторами и гружеными лесом ЗИСами дорогу, я вдруг пронзительно остро ощутил, что прежней жизни, привычной, уютной, со всеми ее городскими удобствами, умничаньем, разговорами, интересами, развлечениями – ничего этого уже у меня не будет. А будет только этот мир - грубый и совсем-совсем чужой.
Пристроившись между пустыми жестяными флягами в кузове грузовика, возвращавшегося с молокозавода, я отбивал зубами барабанную дробь. И оттого, что продрог под не прекращавшимся мелким дождем, и оттого, что на каждые десять метров дороги приходилось, как минимум, по три трясучих ухаба. Машина рычала, она буквально тонула в вязкой грязи, останавливалась, пятилась и рывками, рывками продвигалась еще немного вперед. Дважды шофер выходил с топором на обочину и, нарубив молодняка, подкладывал под колеса примитивные гати. А неподалеку от села Кукарки, когда до райцентра оставалось километров пятнадцать, мы окончательно сели. Угрюмо матерясь, шофер побрел в сторону села, и когда он скрылся на повороте за деревьями, я вдруг услышал – наверное, впервые в жизни – настоящую тишину. Чуть слышный шелест мельчайшего дождичка – и ни единого звука, ни голоса, ни птичьего крика… И черные клочковатые тучи, бесшумно несущиеся туда же, куда несет и меня – на восток…
Прошло с полчаса, и я услышал оттуда же, с востока, приглушенное расстоянием тактаканье мотора. Вскоре из-за изгиба появился и трактор. Оказывается, он в течение всего светового дня дежурит на этом участке дороги, вытаскивая неизбежно буксовавшие в глубоких колеях машины…
В Кукарке в кузов забрались четыре плотненькие развеселые доярки, которым надо было зачем-то в райцентр. Дождь прекратился, по-штурмански глядя вперед, я стоял у кабины, сжатый с двух сторон грудастыми девахами, отчего ухабистая дорога неожиданно стала приятной, и когда вдали показались деревянные домишки райцентра, будущая сибирская жизнь перестала мне казаться такой уж и безнадежной…
А потом…
Но это, братцы, уже о другом.
* * * * *
Дата добавления: 2014-11-29; просмотров: 962;