ТРУЩОБНОЕ
С Костей Гоффертом, студентом мединститута, решаем снять комнату – место в общежитии мне всё ещё обещают. С Костей в Каменске были в одном классе, по отцу он индиец, сын деятеля Коминтерна, учившегося в СССР и потом навсегда канувшего в индийских дебрях. Его пожилые тетушки, ленинградки, смотрят на меня с подозрением: не авантюрист ли?..
Находим убогую комнатку в совсем уж трущобном углу старого Питера. Хозяйка - алкоголичка, где она живет сама, нам неведомо. Видим её очень редко, когда она отлавливает нас на предмет платы за свою конуру.
Добираться до университета отсюда мне неудобно, Косте до его меда – тоже. Как-то, идя к трамваю, встречаем подвыпившую бомжевидную тетку. Бродяга бродягой, аж мурашки по спине….Она встаёт у нас на пути и предлагает – совсем задёшево, пацаны! - белокурую девочку лет тринадцати. Она равнодушно смотрит куда –то в сторону, не стыдится, не боится.
Сняв эту комнату, целыми неделями не убираемся, да нет уж - месяцами, пожалуй. Гора окурков достигает печной заслонки, батареи бутылок мешают пройти к двери.
У нас обитает ещё и приживальщик. Боря Малышев, он с итальянского отделения нашего филфака. Тонкое красивое лицо и манеры, возвращается за полночь, пижон штопаный… Денег у него нет, как и у нас. За комнату перестаем платить совсем – ну нечем, нечем!.
Долг ужасающе растёт… Мы прячемся, иногда убегаем от хозяйки, её завидев….
После примерно с год преследовали меня во сне кошмары на эту жуткую тему.
В ПОНЕДЕЛЬНИК, ДО ВТОРОГО…
На этом мои трудовые подвиги не закончились
Чуть ли ни весь май мы с Игорем Шпекторовым проработали на загородном лесоскладе, где невероятно трудно нам было лишь в часы, когда приходилось срочно разгружать открытые и закрытые платформы, доверху загруженные досками. Да еще какими – толстенными, многометровыми, напиленными из вековых сосен. Зато остальное время можно было неспешно таскать-перетаскивать доски из сваленной у полотна кучи, штабелюя их по сортам, коих было пять плюс внесортовой горбыль. Когда приезжал покупатель, грузили доски ему в кузов, за что я однажды получил даже чаевые – три рубля, которые потом поместил в рамочку и повесил в комнате на стену.
Ездили мы до своего полустанка, не доезжая знаменитого Комарова, на электричке, разумеется, зайцем. На остановках высовывались из вагона: не садится ли контролёр? Если видели, что он сел в первый вагон, перебегали в хвост электрички, чтобы на следующей остановке по перрону перебежать в уже проверенную им голову поезда. Всё же однажды я нарвался, был оштрафован на 30 рублей, которые потом пришлось уплатить в сберкассе. Однако сэкономил я на заячьем деле , конечно, гораздо больше красненькой тридцатки.
Игорь Шпекторов, крепенький, невысокий, серьёзный. Где он сейчас? Облик, образ его живёт в моей Фотолетописи. Фото и строчки под ним: «Пускай он и не вышел ростом,/ Пусть с неба звёзды не хватал, / Судил о жизни слишком просто / И Метерлинка не читал. / Когда мы с ним сшибали трёшки / Трудясь на складе дровяном, / Я рядом с ним узнал немножко / Об измерении ином, / В каком людей нам стоит мерить. / И что такое – другу верить».
С КОММУНОЙ…ОСТАНОВКА
В целях разумной экономии средств мы с Володей Сокольниковым решили зажить коммуной. Пример был перед глазами: в комнате на пятом этаже, где обитали наши любимые, четыре девушки готовили, отлично питаясь и даже нас порой угощая обедами. И всё на складчину – по пятерке с носа,200 в месяц – ерунда, гроши... Ну, мы с Вовкой, само собой, себе готовить не собирались, но, ежели прикинуть сугубо теоретически, коммуна должна была укрепить наш личный бюджет.
Получилось же несколько не то…Став общими, наши деньги обесценились мгновенно. В наших, то есть, глазах. Коммуна есть коммуна, не своего не жаль. Если в университет мы всегда ездили с Малой Охты на трамвае, то для коммунаров привычней стало такси. Когда Володе хотелось мороженого, эскимо покупали и мне. Любое желание одного из коммунаров исполнялось умноженным на два. Примерно с месяц мы с Вовкой жили при коммунизме, каждый получал по потребности - своей и товарища. Финансовый крах нашей коммуны был ужасающ. Шикарная жизнь коммунара обошлась нам слишком дорого. Я, профорг, преступно растратил не сданные в кассу трехмесячные профсоюзные взносы, собранные с группы, а Сокольников продал своё кожаное пальто.
Вернувшись в социализм, мы стали думать да гадать, как быть? Вернее, что сказать моей маме, у которой я буду просить деньги, чтоб погасить профсоюзный долг? И как объяснить Вовкиным родителям продажу длиннополой кожанки? Придумали: в комиссионке купили подержанный фотоаппарат ФЭД за 450 рублей. Во время зимних каникул его возил в Каменск я, летом же аппарат демонстрировал в Бузулуке Володя. Родители смирились, все-таки ценная вещь…
А в память о том событии остались такие строчки: « Всегда без денег. Надоело – жуть! / И мы, чтоб не зависеть от Фортуны, / Решили экономить, выбрав путь, / Испытанный страной – создать коммуну. / В ней общего не жаль. Лишь запроси. / Теперь мы в ресторанах ели-пили, / На лекции катили на такси, / На взносы профсоюзные кутили. / И был Володя несказанно рад, / Когда мы дряхлый фотоаппарат / Взамен кожанки на двоих купили, / Чтоб на каникулы по очереди брать / И перед мамами растраты оправдать».
В МИНУТЫ ТВОРЧЕСКОЙ ЧЕСОТКИ…
«В принципе безразлично, что ты написал – «Фауста» или книжечку хромых стишков, посвящённых знакомым девицам, важно иное – родившиеся строки - и гениальные и бездарные – кто-то непременно прочтёт. И голос твой вольётся в хор тысяч и тысяч живущих в книжном мире мёртвых, которые плачут, смеются, умничают, учат, горюют. Ибо страсти и раздумья их продолжают жить в особенной безвременной среде.
Так что…да успокоится тот, кто пишет!.. Надежда на «прочтут» - сублимация веры в бессмертие. И даже бездарный графоман, испытывающий к литературе муки неразделённой любви, счастлив уж тем, что и он втайне верит и в чудесное «а вдруг», и в то, что его когда-нибудь оценят и поймут». Э. Кондратов, «Я помню всё…(записки счастливого склеротика)». 2005 г.
Общеизвестно, чтозанудные лекции и семинары – самое замечательное время для беглого студенческого сочинительства, разновидности фольклора.
Само собой, на филологическом факультете творческая чесотка была болезнью массовой и неизлечимой. Молодые, здоровые, весёлые – и каждому так хотелось отличиться! Как выразилась одна моя умная подруга, «радость жизни так и пёрла». А поскольку жить и учиться нам выпало в режимном государстве, то неосознанный протест молодых против засилья официальщины, штампов и казённой пропаганды был явлением совершенно естественным. И в чём же ещё он мог проявляться у будущих филологов, как не в слове? Дурь и идиотизм времени, в каком нам довелось жить, пищу давали обильную, но бороться против оболванивания мы могли только одним оружием – смехом.
Да, и тогда, в первые послесталинские годы, и в студенческой среде уже пробивались ростки диссидентства. Скажем, Толя Вершик с нашего матмеха и его приятель тайно разбили мемориальную доску, повешенную на Биржевой площади в честь какого-то выступления Сталина. У нас же, как уже выше рассказано, отличились мы, «трое с гусиными перьями».
Но это были экстраординарные явления. А в ординаре, так сказать, процветали самые разножанровые выражения скепсиса, иронии и насмешки – анекдоты, экспромты, каламбуры, эпиграммы, пародии. Ну и всякие филологические игры – буриме, викторины. Да и записочки, коими обменивались на лекциях, были то в стихах, то ёрнически стилизованной прозой.
Замечу, что изобилие всех этих поделок объяснялось не только нашим фрондёрством, но ещё в большей степени бульоном филологии, в коем мы варились, любовью к русскому языку, к яркому слову. О публикациях никто не думал – какое там! Разве что в гигантской нашей стенгазете «Филолог», но там – она ж тоже «орган» - проходило лишь нечто совсем уж беззубое. Вот образчик: «Хвалить Нинова уже не ново./ Но не добавить нельзя двух слов./ Что, безусловно. растёт духовно / от года к году студент Нинов». ( Который, к слову, стал позже известным критиком). Или шуточки со сладкой улыбочкой насчёт кружка лингвистики, где не только не знают стилистики, но «даже могут написать корову через ять».
Передо мной ворох желтоватых листочков, исписанных подвыцветшими чернилами. Больше полувека минуло, чего уж. Но хоть что-то сохранилось, хотя я совсем не уверен, что, кроме нас, в этом мире ещё оставшихся, кому-то ещё они интересны. Поэтому приводить полностью нашу писанину не стану, а вот отрывки – пожалуй. Чтоб дать хотя бы приблизительное представление, как убивалось полезные учебные часы.
С чего начну? Хотя бы с такого рода лирики Тани Дмитриевской: «По Неве мы проходили. И тогда любезно Слава / обратил моё вниманье на начало ледостава. / А потом спросил он нежно, чувств своих скрывать не смея: «…Как мне лучше переводы делать – ямбом иль хореем?» А когда мы вместе пили с ним томатный сок без перца, / гулким, нервным метрономом у него стучало сердце. / Эти речи и намёки были так нежны и сладки, что дала ему я руку на прощанье – без перчатки».
А вот образец записок-буриме, которыми обменивались Лёня Лихорад и Юра Чирва. Цитировать буримешки не стоит, пожалуй, это ж рифмоигра. Один: : «Дверцы в самую жисть вам бы раскрыть пошире!» В ответ записочка: «С Юркиной рифмой свяжись, будешь в загробном мире». Ну и далее в таком духе. Я тоже искусничал, помнится: « Мне прогулки эти любы! Раз пришёл я за овин. / Глядь: коров целует в губы / смуглый маленький мордвин!».
Многого не вспомнишь за давностью лет, да и стараться не стоит. Но коли уж о Чирве упомянул, то о нём и продолжу. Наш интеллигентный ленинградец был влюблён в очень красивую Люду …. , и нас, парней, это почему-то задевало. Тоже, понимаешь, красавец с утиным носом! Бывало, начнётся курсовое собрание, он, трепетный такой, к ней рядышком подсядет. А мы рраз! – в рабочий президиум его предложим. Идёт, бледнея, а нам ве-е-се-ло!
В записочке от 10.11.1953 года, каким-то чудом сохранившейся, мой дурацкий стишок, ставший, увы, популярным. «Поёт, ликует грешный мир, / блатная тешится братва. / Но от любви томится Чир- / ВА! / Ему не сладок рыбий жир, / его не радует халва. / страдает измождённый Чир- / ВА! / «Ночной зефир струит эфир»… / Ах, «ваша песня не нова./ Всё дряхло так, прелестный Чир- / ВА!». Ну и в таком духе далее.
Ну и закончу главку о чесоткописании опять же строчками стилизованной «под протопопа Аввакума» переписки двух дев, многаждыупомянутой Инны и Татiаны. И все ведь с ятями, которые, к сожалению, отсутствуют в типографской шрифтовой номенклатуре. Со всякими там стилистическими вывертами «а ля древнерусский». Типа: « Аче ли пошли мы во хоженiе-то ко терему, на выставу-ту, како бы душа моя радовалася! Истинно, сестро!» Или: «Получах грамотку-ту от тебя, Зело борзо пишеши…»
А что? Натуральнейшая реакция на занятия спецсеминара профессора М.А.Соколовой по языку протопопа Аввакума. Инне она даже подарила свою книгу с надписью: «Моему юному товарищу по работе». Вот как! Но это не по части юмора.
И еще добавлю: одно из писем датировалось так: «В лето отъ воссоединенiя 301…» Нас ведь тогда задолбали юбилеем воссоединения Украины с Россией.
ЧЬЁ ЖЕ МЫ ПЕЛИ?
Само собой, что песни советских композиторов – всякое там «город над вольной Невой, город нашей славы трудовой» я не имею в виду, отнюдь. Они хорошие, хорошие, но сейчас не к слову. Я о других песнях, которые ушли и если и выныривают на миг, так разве что лишь в телешоу Э.Успенского « В нашу гавань заходили корабли», редко.
В «Саге о картошке» я чуть зацепил одну из тех песенок, что в пору нашего детства из дворов наших послевоенно трущобных явились. Это известная песенка о Льве Толстом, который «жил в имении Ясной Поляне» и «ходил натурально босой». Но она всё-таки на слуху, у людей немолодых, по крайней мере. Другое дело «Батальонный разведчик». Однажды я, уже в областной газете работая, проканючил её в электричке.
«Я был батальонный разведчик, / А он – писаришка штабной. / Я был за Россию ответчик, / А он спал с моёю женой. / Ах, Клара, ах милая Клара, / Ну как же тебя подвело? / Зачем променяла, отрава, / Меня на такое дерьмо? К жене я, как вихорь примчался, / И начал её целовать. / Я телом её наслаждался, / Протез положив под кровать./ Проклятый осколок жалеза / Пробил мне пузырь мочевой. / Полез под кровать за протезом, / А там – писаришка штабной! / Я бил её в белые груди, / Срывал я с себя ордена. / Ах, люди вы, русские люди, / Родная моя сторона!». / Я знаю, судьба не индейка, / И я эту песню пою, / Как фашистская пуля-злодейка / Оторвала способность мою».
Может, и подзабылось что-то, но в основном-то я её всё-таки вспомнил.
Когда я подвывал в университетском хоре, очень популярна была у нас песенка «Зубы». В перерывах между репетициями мы горланили её от души. Вот она: «Цилиндром на солнце сверкая, / По Летнему саду гулял. / И на остановке трамвая / Я девушку Марусю повстречал. / Гулял я с ней четыре года. / На пятый я ей изменил. / И как-то в сырую погоду / Я зуб коренной простудил. / Страдая мучительной болью, / Всю ночь, как безумный, рыдал. / К утру потерял силу воли, / К зубному врачу побежал. / Врач за горло схватил меня грубо / И в кресло своё усадил. / Четыре здоровые зуба / В единый момент удалил. / В тазу лежат четыре зуба. / А я, как безумный, рыдал. / А женщина врач хохотала - / Я голос Маруськи узнал. / «Тебя я безумно любила. / А ты изменил мне, палач. / Теперь я тебе отомстила, / Изменщик и подлый трепач. / Пшол вон с мово кабинету! / Клади свои зубья в карман. / Носи их всегда при жилету / И помни про подлый обман. / Чилиндром на шолнце шверкая, / По Летнему саду брожу. / Четыре ждоровые зуба / На память о Муше ношу».
Тех же далёких времён и песня об Отелло.
« Венецианский мавр Отелло / Одну красотку посещал / Шекспир приметил это дело / И водевильчик накатал. / Красотку звали Дездемоной, / Лицом, что круглая луна. / На генеральские погоны / Эх, соблазнулася она. /Папаша, дож венецианский, / Предгорсовета, так сказать. / Любил папаша сыр голландский / московской водкой запивать. / Любил ещё романс цыганский / И компанейский парень был. / Но этот дож венецианский / Ужасно мавров не любил. / А не любил он их за дело - / Ведь мавр на дьявола похож. / И приставания Отелло / Ему, что в сердце финский нож. / А в их семье случилась драма: / У ей платочек кто-то смыл. / Отелло был ревнивый малый / И Дездемону придушил. / Вот то-то, девки молодые, смотрите дальше носа вы. / И никому не доверяйте / свои платочки носовы!»
Ну а песенку о Льве Николаевиче Толстом, думаю,слышал когда-нибудь каждый.
«В имении Ясной Поляне жил Лев Николаич Толстой. / Не кушал ни рыбы, ни мяса. Ходил по аллеям босой. / Жена его Софья Толстая обратно любила поесть. / Она не ходила босая, спасая дворянскую честь. / Он был на войне лейтенантом. За Родину он воевал. / А после с семейством культурно в именье своём отдыхал. / Имел он с правительством тренья, но был он народом любим / За драму «Анюта Каренна» и рОманы «ВОйна» и «Мир». / Вот так разлагалось дворянство. Вот так распадалась семья. / В результате такого распаду остался подкидышем я. / Я этого самого графа незаконнорожденный внук. / Подайте, подайте, граждАне из ваших мозолистых рук!»
А в заключение – песенка, оригинал которой на пожелтевшем блокнотном листочке. Наша сокурсница Валя Барботкина где-то переписала. «Ах, зачем поспешил я жениться!» – это название. А это текст: «Мы жили без кручины, но вскоре на экран / На горе всем мужчинам был выпущен Тарзан. / И гибнут все пижоны, идут они на дно. / Все жёны и нежёны твердят теперь одно:/ « Я хочу в африканские страны, где гуляют на воле Тарзаны. / Чтоб за мною погнались гиббоны, а Тарзан меня спас от погони. / Обаянье его так огромно, он одет так красиво и скромно. / Что за ноги! А плечи, фигура! И какая же мускулатура! / От него все в округе в испуге. Он пострижен под стиль «буги-вуги». / У него есть бесплатные слуги, он комфорт создаёт для супруги». / Томятся все мужчины. О, Главкинопрокат! / Подобные картины Для нас смертельный яд. / И я вам, как мужчина, такое вот скажу: / Картины о Тарзане являются «джу-джу».
Хватит, наверное? Ну, разве что один куплет из «Гимна филологов», рождённых, чтоб сказку сделать былью: «Пусть бледный химик дышит водородом, / Биолог пусть растит своих червей. / Работать будем мы с живым народом - / Учить советских молодых людей».
Да уж, о том только и мечтали…
А закончу я эту главку оптимистической песенкой на настоящем «африканском» языке, которую я услышал от Виктора Саврасова и пытался внедрить в группе. Вот она:
«Кури-кури пасарильо / парапаньола майонели. / Кури-кури пасарильо / парапаньола майонели. / А трока-трока бентамильо / парафанджача окурильи. / А трока-трока бентамильо / парафанджача окурильи. / Кури – ня! / Кури – ня! / Кури о кури /кури-кури-няа-а-а…» Исполняется очень громко, желательно в полный голос и хором.
В жизни б не вспомнил, не найди Инна в своих архивах выцветший листок с этим текстом. Почерк я узнал – мой.
МЫ ТАК СМЕЯЛИСЬ, ТАК СМЕЯЛИСЬ!
Все мы очень смеялись на первом курсе, очень! Когда состоялся большой вечер, который был посвящён новому пополнению филфака. Нам!! Вели концерт старшекурсники - два Володи, Западов и Певзнер. Последний стал впоследствии частью катамарана Рацер-Константинов ( он – под нейтрально благозвучным псевдонимом ). Частенько они в паре появлялись и в «Крокодиле», и в пьесах (пардон, забыл, каких, но, помнится, популярных, смешных). Вот образцы их концертных реприз для неофитов, текстуально переписанные восхищёнными девами нашего курса. Так это было артистично, народ просто балдел!! Перемежая реплики популярными мотивчиками, два Володи со страшной энергией выдавали свои тексты на старую музыку, совершая то, что проф. Пропп академично называл т р а в е с т и е й.
Ещё бы нам, сопливым провинциалам, не трепетать, слыша это! Цитирую рукописную тетрадочку, такую жёлтенькую-прежёлтенькую от времени ( полвека, блин!), в которой « вам горячий привет шлёт наш родной факультет». Где «вольно дышится, песня слышится, / это новая смена поёт. / О желаниях, о мечтаниях, / о счастье, ведущем вперёд! / Малыши, малыши! / Так вас в шутку зовёт факультет./ В добрый час, от души / желаем вам в жизни побед!»
Ладно, пожалуйста, ухмыляйтесь… Но мои слёзы… слёзы …Как удержать их?.. И как не смеяться от души (нам, не вам! ), слыша с эстрады: « Трепещет сердце, шаг поспешен. / Я быстро к списку подхожу. / Ура! Победа! Я повешен! / Себя я в списке нахожу!»
Не знаю, насколько это в смысле юмора тонко, но ведь по содержанию было так близко, так правдиво… И нам это нравилось! И потому от души хохотали мы всему! Даже этому: « В зале лекцию читают, / разговор студент ведёт./ «Не могу писать я лекций, (хорошая рифма!), / лектор спать мне не даёт!».
Глядя через полвека, радостно осознаёшь: как всё же убедительно живуча, как очевидно неувядаема наша рос-советская эстрада! И по-прежнему злободневна, почти как тогда, в начале 50-х: «Знает каждый из нас, / Что на стройке сейчас / От окопов корейских вдали / Люди лучших бригад / Вахту мира стоят, / Защищая судьбу всей Земли»».
Хотя… Да не буду скептическим занудой. Было ведь что-то действительно совсем не пошлое и милое сердцу. К примеру, песенка о факультетских девушках, где поётся: « На лекциях взглянешь, всё косы да косы, / и мальчики наши, как в море утёсы./ Но мы не горюем, тому есть причина./ Вот в группе немецкой/ один я мужчина. / И девичьим смехом полна наша хата./ Ещё мы не вышли из матриархата. / Комсорги, профорги, бюро курсовые. / Всё девушки наши, а мы рядовые…»
И тому подобное. Во юмор, надо же, пожмут, возможно, плечами наши внуки. Ну и ладно, детки. Оно, конечно. Но снисходительности не просим, ещё чего!В с ё это б ы л о т а к н а м б л и з к о! Правда, может, Саше Бруханскому, к примеру, и не так уж. Он тоже, конечно, народ. Но именно мы были тем человеческим т е л о м о б щ е с т в а, на котором, как на перегное, и растёт матушка история. Герои – да, конечно, они крутят штурвалы. Мы же всего-навсего корабль. И того не стыдимся.
Да к тому же сочинения двух Володей нередко были истинно зеркалом нашей жизни. Скажем, когда они острили насчёт «сказителей» в факультетских коридорах. Накануне экзаменов студенты собирались в кружок и пересказывали содержание произведений классики. А то и по телефону: «Алло, Ирочка, слушай, выручи! «Войну и мир», кратенько, в двух словах…Я запишу… Так ,значит, Наташа Ростова… Поёт? Так…Андрей Болконский? Взаимно, да? Что, Кутузов? Так… Какая философия? Истории? Ага… Кто дуб?! Я дуб?! Какой там ещё Каратаев?! Хватит, у меня завтра экзамен… А ещё ведь «Былое и думы», «Преступление и наказание», «Анна Каренина»..
Своих отличниц мы использовали на полную катушку. Да разве ж забудешь, например, как наша могучая Муза Иванова пересказывает «Коммунист» Луи Арагона, поскольку прочитать оный опус не удосужился никто.
ГОЛОСА…
Рассказывать об университете и обойти вниманием роль книг в нашей жизни – не учебников, а сочинений - значило бы не только исказить ее историю, но и обесцветить ее. Хоть всем нам еще в школе надоела до скуловоротной зевоты сентенция Горького о том, что, мол, всем хорошим в своей жизни он обязан книгам, однако я в праве применить ее и к себе, только, пожалуй, не столь категорично. «Всем» - всё же многовато, даже «почти всем» было бы преувеличением. Родители, некоторые учителя и штучные друзья оказали, думаю, не меньшее влияние на формирование нас такими, каковы мы сегодня есть. Уж и не знаю, как тут можно взвесить, что перетянет. Только убежден – сужу по себе: не начни я ещё в самом раннем возрасте пропитываться выдуманной жизнью, в реальной действительности судьба моя непременно сложилась бы иначе. Ведь дул бы ветер в другие паруса.
Важны вехи. А если сказать точнее: формировавшие личность книжные вехи. Тут я чуть отвлекусь от ЛГУ, вехи важны, но и корни тож.
Первой из них и главной хотя бы уже потому, что всё с нею связанное я помню так живо, будто оно происходило в прошлом году, был роман Жюля Верна «Таинственный остров», который мне дала почитать одна старая учительница, умилённая книгочейной страстью худенького белобрысого третьеклассника. Мы читали его поочередно с Юркой Раевским, моим соседом и соучеником. В добротно изданной книге «Мира приключений», отпечатанной на лощеной бумаге, было множество иллюстраций, выполненных в технике гравюры, я еще и сегодня помню некоторые из них... Пещера, бородатый моряк радостно откинул вверх руку с трубкой и подпись: «Табак! Настоящий табак! – вскричал Пенкроф».
Пенкроф, Сайрус Смит, Гедеон Спилетт, Наб, капитан Немо… Они куда живее в моей памяти, чем все мои учителя и одноклассники тех лет. У Раевских было две козы, Аза и Белка, мы с Юркой пасли их на лужайках за железнодорожной насыпью. Пасли и играли в «Таинственный остров», выбирая героев и обыгрывая любимые эпизоды. Как это было замечательно, Бог мой!..
Но однажды случилось страшное: Белка выдрала и изжевала страницу из оставленной на земле книги… Разве ж передашь тот ужас, в коем мы с неделю ходили с Раевским, пока я не решился отдать роман хозяйке, которая, не раскрыв, просто поставила его на этажерку. Больше я ни разу не посмел попросить у нее что-либо почитать, даже мимо дома ее не ходил. Но уже через год-полтора, она, повстречавшись, завела меня, перетрусившего, к себе домой и дала почитать «Цусиму». И снова терзали меня страсти, но другие – я искренне, глубоко и горько страдал за погибавших русских моряков, меня обжигал стыд за бездарность наших адмиралов, за погубленный флот, за проигранную японцам войну…
А потом появились «Три мушкетера», а с ними и самодельные деревянные шпаги с жестяными эфесами и острым дефицитом гвардейцев кардинала, в роли которых выступать не соглашался никто…А «Остров сокровищ»? Не только мы, мальчишки, но ведь даже девчонки бредили этим шедевром, горюя, что приходится играть мальчишек. И как это Стивенсон обошёлся совсем без героинь? Были у нас в те годы и «Дочь Монтесумы», и «Всадник без головы»… А затем – романы Герберта Уэллса, Беляева, Казанцева, Адамова... Перечисляю – и волнуюсь, потому как из-под спуда шести десятилетий поднимаются и снова тревожат меня всё те же счастливые восторги, что и тогда.
Ну, скажите: ну разве ж это могло быть случайностью, что первыми написанными мною книгами были до сих пор не забытая и почитаемая «По багровой тропе в Эльдорадо» и фантастический роман «Десант из прошлого», сочиненный вместе с Володей Сокольниковым?! Иногда мне так жаль, что я не мог прочитать их в своем детстве. Зато какое множество книжных приключений проглотил я, подружившись с Вовкой Гуковым и окунувшись в библиотеку его мамы Августы Михайловны, пожилой учительницы, потомственной интеллигентки и, как утверждал, переходя на таинственный шепот сынок, дворянки. Пыльные связки журнала «Вокруг света» двадцатых годов, десятки выпусков собрания сочинений Жюля Верна – в бумажной обложке, на серой бумаге, причем всякий выпуск обрывался на полуфразе, заканчивающейся в следующем огрызке, который читателю приходилось, видимо, ждать по подписке…
Вот тогда-то – в послевоенных сороковых – я и заболел книгочейством неизлечимо. И хотя своей библиотеки у меня не было и в помине, с приобретением книг связаны памятнейшие эпизоды.
Например, такой... 1947-й год, мама работает кассиром в городском парке, зарплата, понятно, мизерная. Пенсия за отца 105 рублей, денег не хватает всегда.… А я, зайдя в книжный магазин, замечаю на полке красно-кирпичный том в обложке с золоченым корешком.. Как гусенок, вытягиваю шею, и вижу: 6-й том Малой Советской энциклопедии! Это же… это же настоящее чудо!.. Я обомлел.
Не подумайте, что мне что-то такое нужно было именно в шестом томе, где слова были, помнится, на букву «и» и частично на «к». Само собой, не было у меня пяти предыдущих, не появились потом и пять последующих. В еще коротенькой своей жизни я всего раз-два держал в руках энциклопедические словари, но чтобы их читать… Ну кто бы мог дать мне, сопливому, такое сокровище даже на время? А как хотелось, до слез ... И вдруг – пожалуйста, покупай!
Двадцать пять рублей!! Да где же ее найдешь, такую гигантскую сумму?!
Как хорошо я помню тот знойный и пыльный августовский день!.. Как мама кричала на меня, что я – идиот сумасшедший, что денег нет даже на подсолнечное масло и что если я не прекращу реветь, она изобьёт меня до полусмерти…
Где и у кого она их тогда одолжила, не знаю. Но то, что пришлось ей побегать по знакомым, таким же полунищим, как и мы, помню хорошо. Я купил пахнущий коленкором 6-й том МСЭ и потом с упоением читал его статьи и на «и», и на «к» много-много дней.
И вот что забавно: через несколько лет, когда я уже учился в университете, ситуация повторилась. Только без мамы. На прилавке в «Букинисте» я увидел сочинения Д. Писарева – дореволюционное издание в четырёх томах! А я Писаревым в ту пору бредил, чуть ли не наизусть знал его разоблачительные статьи о лирике Пушкина и о сатире Салтыкова-Щедрина. А как же? Футуристам дух ниспровержения близок.
А стоили эти четыре тома с потёртыми кожаными корешками 150 рублей, половину первокурсной стипендии следовало за них отдать. А жить на что? Чем за снимаемый угол у Кумзерских платить?
Сейчас я не помню, как удалось добыть эти солидные деньги. Помню лишь, что я, зажав их в потном от волнения кулаке, не иду, а бегу по Невскому. И трясёт меня всего напрасная, как оказалось, тревога: а вдруг кто-то меня опередил?!
К книгам мы относились трепетно. Не все, конечно, не все, даже на филфаке. Но усечённый, ублюдочный, да ещё и идеологизированный сверх всякой меры курс советской литературы развил в нас мучительный авитаминоз – так хотелось читать что-то умное, интересное, свежее! Так хотелось докопаться до всего запретного, от нас старательно скрываемого! В большинстве своём мы всё-таки были народом начитанным, современную свою литературу более или мене знали. Само собой, в хвост и в голову цитировали романы Ильфа и Петрова… Среди любимых - «Два капитана», «Старая крепость», повести Гайдара, Шолохов, Алексей Толстой, сонеты Маршака… А зарубежные авторы? Конан-Дойл, Диккенс, Драйзер… Всё это было издано и всё это было нами читано. Но хотелось-то большего, большего!..
Способов же узнать хоть что-то, нам не разрешённое, было несколько. Покопаться в старых книгах и журналах в Публичке и Библиотеке Академии наук – «в БАНу», как говорили мы для благозвучия. А на последних курсах воротами в свободный мир стали польские журналы и отдельные издания. Я-то к этому языку пристрастился много позже, зато до сих пор с ним на короткой ноге, как и обе мои дочери. А тогда, в середине 50-х, им увлечены были в основном наши умненькие девушки. Инна Шиманская вспоминает, как она и её близкие подруги впервые на польском прочли Ремарка, Хэмингуэя, Кафку. Журналы же «Пшыячулка», «Пшекруй»,«Урода», «Шьвят млодых» передавались из рук в руки и по возможности зажуливались.
Была и ещё одна возможность окунуться в мир больших чувств и мыслей – доверительное допущение тебя к библиотекам старой петербургской интеллигенции. В доме у Саши Шлепянова, рассказала Инна, была таковая, но книг на вынос он не давал, говорил: « Приходи и читай у меня, сколько хочешь». Что ж, таким образом ей удалось прочитать и Дос-Пассоса, и множество недоступных ей доселе стихов.
« У моей бабушки, - вспоминает Инна, - до войны была хорошая библиотека, которую сожгли в буржуйке во время блокады. Как сейчас помню жалкие остатки: несколько томиков А. Аверченко, «Полутороглазый стрелец» Б. Лифшица… Всё это зачитали до полного исчезновения»…
Но тут уж и я не удержусь что-то вспомнить!Осенью 1943-го мы после эвакуаций и иных мытарств вернулись в родной для мамы Каменск. В одном из ящиков старинного, черной полировки комода среди тяжелых, одетых в коленкор томов Пушкина, Писемского и еще каких-то классиков я обнаружил довольно большой альбом. Желтовато глянцевая толстая бумага с золотым обрезом, слегка ободранная, в коричневых заусенцах, но все еще прочная кожа переплета, а главное - множество рисунков, выполненных карандашом и тушью, не могли не заинтересовать. Да ведь еще какие рисунки! Смешные, в большинстве своем не совсем приличные, а то и откровенно скабрезные карикатуры, снабженные выполненными разными почерками подписями-остротами и коротенькими стихотворными опусами... Вчитываться в тексты я не стал, зато в рисованную "клубничку" тотчас впился голодным клещом. Как-никак было мне уже десять лет! Но наслаждаться альбомом долго мне не пришлось: решив, что содержание его не для детей, мама оный от меня спрятала..
"А кто это рисовал и сочинял?" – помнится, поинтересовался я. И услышал ответ, который смог оценить - увы! увы! - только через годы и годы. "Мой дядя Евграф, - объяснила мама, - когда бывал в Таганроге у Чеховых, забавлялся этим вместе с ними. Они дружили."
Но ведь в те годы и Антон Павлович приезжал к родным в Таганрог! А если так, то он непременно поддержал бы шутливую эту затею. Значит, не исключено, что в альбоме, который я так больше и не увидел, были и автографы Антона Павловича Чехова, не только брата Николая и его друзей! Такой продукт совместного творчества был бы бесценен, сохранись он до наших дней.
Не сохранился... В очередной раз мы уехали из Каменска. А когда вернулись, альбома уже не было в помине. Куда он подевался, не знаю. Вполне возможно, что тетя Шура, старшая мамина сестра, торговавшая в послевоенные годы жареными семечками, использовала плотную его бумагу под кулечки...
Сколько десятков лет уже прошло - кошмар! А я так хорошо все это помню - чуть стершиеся карандашные картинки, рыжеватые чернильные строчки и поразивший воображение мальчишки не осыпающийся золотой обрез... И еще – укоризненно глядящие со стен на нас с Сашкой портреты Тургенева, Гончарова, Некрасова, чьи бородатые лики мы расстреливали, плюя жеваными бумажками через пластмассовые трубки.
Когда я, бывает, встречаюсь со студентами или школьниками, я говорю им, что прожил не только собственную интересную жизнь, но ещё и многие-многие сотни жизней чужих, в которых растворялся без остатка весь, мучась, любя, переживая вместе с героями книг.
Признаюсь, мне и сейчас жить этой чужой жизнью гораздо интересней, чем постоянно находиться с глазу на глаз с повседневной явью. Всякий раз я мучительно отрываюсь от интересной книги, да ведь куда денешься, приходится. Как и просыпаться, увы. Из снов, как и из книг, я выхожу в мир реальный с горьким сожалением. И понимаю, почему: в мирах виртуальных, ирреальных нет того гнетущего, почти физически ощутимого бега времени, ускользания жизни. Ощущения, загнанного вглубь, мысленно тобой отталкиваемого, но постоянно живущего в тайниках самоосознания.
Всю жизнь живя с книгами и в книгах, я, тем не менее, далеко не самый ярый, не самый образцовый книжник, о которых читаешь и слышишь. . Я, так сказать, всего лишь «тоже», и моя библиотека хоть и многосотеннотомна, но раритетами совсем не богата. Книг, конечно, много, и все же ты порой бродишь из комнаты в комнату, ощупываешь глазами полки и томишься: ну что бы еще почитать?.. А ведь не читана, пожалуй, каждая третья книга.
А иногда я весь день избегаю заходить в свой плотно забитый книгами кабинет. Совестно… Мысленно оправдываюсь перед молчаливыми авторами: простите за невнимание, но мне уже не успеть… И этот мой книжный антропоморфизм нередко проявляется болезненно, порой я мучаюсь от мысли, что они - те, чьи имена я вижу на книжных корешках и обложках – они думали, выворачивали наизнанку душу, истязали себя. Горбясь над бумажным листом, лишь для того только, чтобы поделиться своим сокровенным со мной и с такими, как я. И словно неслышимыми голосами заполняется кабинет, когда садишься за письменный стол, чтобы заняться тем, чем занимались они до меня и десять, и пятьдесят, и тысячу лет назад. И ловишь себя на ехидной мысли: что, брат, тебе уже вроде бы и не нужно их слушать, тебе надобно сказать своё? А ты посомневайся: так ли уж и надо? И кому? Понятно, что тебе, всю жизнь свою пером скрипевшему. Теперь ты уже ни за что не прикажешь себе «стоп!», потому как понимаешь, что помрешь тогда вскорости с тоски и запоя. Но так ли нуждаются в твоей писанине другие? Ведь дело даже не в том, хорошо ты пишешь или скверно, а в том, что время наступило, когда на глазах тает, если не сказать, исчезает, интерес людей к чтению литературы.
К сожалению, приходится признать, что, пожалуй, даже и дочь моя Лариса уже принадлежит к поколению последних в книги влюбленных могикан. Алёнка моложе сестры на восемь с половиной лет, она тоже любит читать и тоже довольно начитана, литературно эрудирована... Но! Как читатель она качественно уже другая. Для Ларисы книги – «это наше всё», для Алёны они лишь частица жизни, важная. приятная, ценимая, но далеко не доминантная, как для старшей сестры.
А что уж тогда говорить о Глебе?! Когда внук мой был совсем маленький, лет пяти-шести, он выучил и распевал мой романс из романа «Жестокий год», в коем одного из главных героев я назвал Глебом Рудяковым, чем малыш гордился. Но саму книгу он так и не прочитал до сих пор! Да и вообще ничегошеньки, по-моему, не читал он из Эдуарда Кондратова, о котором даже с Камчатки писали ребята, что «мои любимые писатели – Майн-Рид и Эдуард Кондратов». А ведь книжки, говорят, я писал увлекательные, их и сейчас читают запоем и взрослые, и дети. Кроме внука, в детстве такого близкого и, как все говорили, удивительно похожего на своего деда характером, нравом и диапазоном интересов.
Зато Глеб свой человек в Интернете. Зато он куда больше информирован обо всем на свете благодаря «всемирной паутине». Произведения же художественной – тьфу, не люблю это слово! - литературы для Глеба и большинства его сверстников - это всего лишь одна из многих и не самых значительных плиточек, составляющих культурную мозаику их жизни.
Так что голос мой он не слышит. Надеюсь, что – пока. Однако хочется верить, что пройдут годы и годы и, возможно, как не раз бывало в истории человечества, потомки оглянутся на далекое прошлое, прислушаются к нему и всерьез задумаются над связью времен.
Дата добавления: 2014-11-29; просмотров: 1012;