Глава IV 2 страница
Брат ничего не ответил, только тихо снял его руку и молча крепко пожал ее.
– Да я ведь сам понимаю, что глупость, – сказал он угрюмо. – Да, да! Видно, не часто мне в жизни бывало хорошо! Это верно! – Он замолчал и молчал так долго, что Яков спросил:
– Ну а дальше‑то что?
– А дальше вот что. Пришел домой часа в два ночи и долго, что‑то дней десять, не видел ее. Куда‑то она уезжала. А приехала – сразу позвонила: «Знаете, я уж по вас соскучилась». И опять мы все втроем шатались по берегу. А потом купались в море, оно знаешь какое вечером? Оно ласковое, парное, по нему от весел, от рук голубые светлячки бегают. Ты вот на море ни разу почему‑то не был, а зря, зря – его твои горы никак не заменят! Там и дышится, и думается, и чувствуется совсем иначе.
– То‑то ты там…
– Да, да, может быть, и от этого! От моря, может, это отчасти! Но сколько раз я на море бывал, а ничего похожего не испытывал. Не знаю, брат, ничего тут не знаю и не понимаю. Так вот купались мы, на луну смотрели в морской бинокль, а уж под утро пристали к какой‑то студенческой компании – и пошло! На гору с ними лазили, хворост собирали, я костер разжигал, мне за это хлопали! Затем водку и вино откуда‑то принесли. Была пара стаканов, так женщины из них пили, а мы по кругу из консервной банки. Хорошо! – Он покрутил головой и засмеялся. – Потом какую‑то невероятную «моржу» они затянули, а я подпевал. И тут вот что случилось. Стало прохладно, и этот ферт снял пиджак и ей на плечи набросил, а она его под руку взяла. Тут одна студентка меня спрашивает: «Это его жена? Какая красивая!» И тут меня что‑то ровно толкнуло. «Нет, – отвечаю, – это моя жена такая красивая». И так спокойно, даже строго ей сказал, как будто в самом деле это так и что за глупые вопросы. И сразу в меня как будто вступило: «Ну и правильно! Жена! Встретил, так не отпускай! Это твое счастье на тебя набрело, дурак! А она пойдет, ты ей понравился, а больше ей и не надо». Нет, ты чувствуешь этот ужас? Так чего же я, дурак, олух царя небесного, тогда ищу? И чего я в ней нашел? Если ей ничего не надо? Бред же? Вот как ты правильно сказал – пьяный бред с перепоя. А вот в таком бреду люди и творят черт знает что.
– Стой, – нахмурился Яков, – а что ж такое они творят? Убивают? Сами стреляются? Или по пьяному делу расписываются черт знает с какой? Ну что, что? Ты уж говори до конца! Я же понять хочу.
– Да нет, – поморщился Роман, – ты опять все не про то, как бы тебе эти объяснить, чтоб ты понял. – Он задумался.
– Да сначала ты себе объясни, а там и я пойму как‑нибудь, – усмехнулся Яков.
– Да, это верно, – погладил себя по волосам Роман и вздохнул. – В том‑то, конечно, и беда, что я и сам‑то себе никак не… Но тут, вероятно, надо, как говорит мой шеф, судить по аналогии. – Он подумал. – Вот когда я вернулся оттуда, мне передали дело каких‑то федосеевцев, есть такая секта на Кавказе. Так вот что случилось там. В субботу они, преподобные, оделись в белые рубахи до колен, с рукавами вот такой длинноты, вот такой широты, вышли в колхозное поле, запели что‑то свое дикое, улеглись навзничь, рукава раскинули, а у каждого в кулаке по горящей свечке. Лежат, поют и ждут. Вот‑вот слетят к ним ангелы и, значит, заберут их в царство небесное. Ну, понятно, народ сбежался, стоят, смотрят: они лежат, поют свое загробное, свечи горят, бабы воют. Народ на колени повалился, с одним припадок. Жуть, конечно! Живые же трупы! И так часа три было, пока кто‑то не догадался позвонить. Ну, тут все быстро завертелось. Через десять минут прилетели на мотоциклах ангелы‑архангелы в красных фуражках, похватали, побросали в пятитонки и на полном газу в город. А потом рядовых в ДПЗ, а главарей в Москву. Я приехал, а их дело у меня уж на столе. Следователь в неделю со всеми справился, потому что все ясно, никто ничего и не отрицает. Отдали шефу. Ну, шеф полистал дело и приказал отправить ко мне на заключение, чтоб я, значит, определил состав преступления и интерпретировал это их лежание в белых рубахах по соответствующим статьям УК. Я же еще с 1928 года считаюсь специалистом по всяким духовным делам. Помнишь тех расстрелянных братьев Шульцев? Один инженер, другой преподаватель иностранных языков. Ну вот, с тех пор все христосики идут ко мне. Я посмотрел – дело ясное: чистая 58‑10, часть вторая, «антисоветская агитация с использованием религиозных предрассудков, приведшая к народным волнениям», – десятка или вышка. Но знаешь, что меня больше всего поразило? Они в камере верили, что чудо было! То самое, которое не совершилось, понимаешь? Ангелы – к ним прилетели!
– Нет, – ответил Яков, – не понимаю, что же это, галлюцинация была? Массовый гипноз?
– Да какой там, к шуту, гипноз! Вот разговариваешь с ним: «Так вы же не полетели! Вы же как легли, так и пролежали, пока вас не похватали! Ну, так или не так?» – «Так точно! Что верно, то верно: похватали и морды еще начистили». – «Так какие же тогда ангелы, а?» Молчит. «Так, значит, не было никаких ангелов?» – «Так точно, не было». – «Не было?» – «Для вас нет». – «А для тебя?» – «А что я? Я темный мужик, вахлак, дурак, для меня и Бог есть, и ангелы есть, и власть есть, для меня все на свете есть». Вот и весь тебе разговор. И учти, не юродивые – один кузнец, другой тракторист, третий шофер, коновал! Однажды они меня так довели, что я не выдержал и сказал их вожаку: «Вот получишь пулю, тогда и будут тебе ангелы!» А он мне: «Так точно, гражданин начальник, вот и будут мне ангелы и будет небесное жито – все правильно, гражданин начальник, все по писанию: не пострадаешь – не спасешься. Как от нас это ни прятали, а мы давно это поняли».
– Расстреляли? – спросил Яков.
– Да в лагере уже, наверно, расстреляли за саботаж, они ж там не работают, а поют. Мы‑то не стали мараться, сунули по десятке и отправили, ну а там уж, конечно… Пойдем, походим, а то что‑то прохладно.
И пока они ходили, по саду, все лился и лился из окон второго этажа золотистый свет, громыхал рояль и пели две женщины.
– Слышишь? – усмехнулся Роман. – Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет. Поет, поет моя канареечка, уничтожает пренебрежением.
На секунду рояль замолчал, затем вдруг ржанул, взвизгнул и рассыпался на сотни острых осколков. И женщины тоже взвизгнули, и в воздухе заскакало‑заплясало что‑то мелкое, подпрыгивающее и подмигивающее. И рояль тоже стал подпрыгивать с ножки на ножку.
– Французский шансонет – это она себе такую подружку нашла, – очень серьезно прокомментировал Роман, – дочку моего оппонента, одного адвоката из самых, самых главных. Третий муж уж ее, стерву, выгоняет, вот она и упражняется, хочет четвертого заполучить. Это убиться надо, как моя таких вот любит! – Он вздохнул и взял Якова под руку. – Я как соображаю: Фаина к ее папаше насчет меня ныряла, там они и познакомились. Не знаю, что уж он ей посоветовал. Ведь накануне той моей встречи она собиралась писать на меня в ЦК. Конечно, о бытовом разложении, на большее‑то у них котелок‑то не варит. Причем не просто в ЦК, а Хозяину, слышишь, как произносится? С большой буквы и с этаким клекотом в горле: «Хооо‑зяину! Я твоим друзьям писать не буду, я Хо‑ооо‑зя‑ину напишу. Он семьянин, прекрасный муж! Он меня сразу поймет». И смотрит на меня, как факир на кобру: а вдруг я сорвусь да ляпну что‑нибудь про этого‑то верного мужа, как он свою‑то жену…
– Зачем это ей? – удивился Яков.
– Ну вот, зачем? Тогда, по ее бабьему рассуждению, я сразу буду у нее за пазухой, под самыми ее сиськами! Говорю же – безмозглая! – Он встал со скамейки. – Идем ужинать! А то и коньяка‑то не попробуем! Фаина‑то пьет мало, а адвокатская дочка хлещет как лошадь!
Он уж засыпал, когда к нему пришел Роман.
– Тс, тсс, – пригрозил он ему пальцем, – тихо! – В руках у него был поднос, а на подносе бутылка коньяка и две стопки. – Из моих подкожных запасов, тихо! Она за стеной! По идее, я сейчас сижу в кабинете и работаю, и спать там же лягу на диване. Ну‑ка, на грядущий, чтоб сны были легкие.
– А не перебор это? – посомневался Яков. – И закуски нет!
– Да ты что, адвокатская дочка? Трюфеля любишь? Какая тебе закуска? Хотя, постой, постой, кажется, у меня… ага, есть! – Он выгреб из кармана горсть конфет. – Заключенных угощаю, когда в перерыве пьем чай. Да смотри какие – «Мишка на Севере». Бери! Ну, за все хорошее! – Они тихонько чокнулись, и Яков закусил конфетой.
– Богато живете, – сказал он.
– Ну а ты что думал! Москва! – усмехнулся Роман. – А во Франции и того чище, там перед гильотиной ромом угощают, мы еще до этого не дошли.
– А может, Зиновьева и Каменева тоже…
– Не знаю, не присутствовал, – слегка поморщился Роман, – я от этого отказался раз навсегда. Нервы слабые. Ну что ты! Какой там ром! Слушай, а что, если нам вот с такой штучкой да закатиться в Сандуны, в особое номерное отделение, там у меня такой чудесный грузин есть, он так промассирует, что либо с ходу инфаркт схватишь, либо десять лет с плеч сбросишь. Пойдем?
– Там видно будет.
– Ну и отлично! А теперь я тебе вот какую загадку загадаю. Вот как, хорошо я живу? Просторно или нет? Ведь все это, – он сделал круг в воздухе, – это ведь все не казенное, а кровное, так сказать, благоприобретенное. Так с какого же дохода оно? В американской разведке я не работаю, взяток не беру, существую на зарплате плюс премиальные и командировочные. Пакетов нет. Всего этого и на одну комнату не хватит, а у меня их восемь! И своя машина! Так откуда же это, а?
– Правительственный подарок? – спросил Яков.
– Да что я – Папанин или академик? – рассмеялся Роман. – Нет, брат, нам такое не подносят. Ну, я тебе открою. Все это цена одного газетного подвала в «Известиях» на четыреста строк.
– Да неужели там так платят? – обомлел Яков. – Один подвал?
– Да, всего один подвал. Только потом я этот подвал переделал в рассказ, рассказ в либретто, либретто в сценарий, сценарий в драму, драму в радиопередачу – собрал все до кучи, слепил и смотрю – дача. Это пока что дача, а там еще капает, капает. Правда, приходится делиться, но пока я в прокуратуре второе лицо, это еще так… не очень чувствительно – берут, но по‑божески, смущаясь. Драть потом уж будут.
– Пока ты еще!… – воскликнул Яков.
– Тише, – поморщился Роман, – ну‑ка повторим, – он налил еще по стопке, – на‑ка еще парочку трюфелей. Когда‑то я той, в адвокатский ее ротик… Она и губки вытянет! Страсть как она, стерва, сладенькое любит… – Он проглотил какое‑то ругательство. – Да, брат, думаю, думаю. Во‑первых, и заработаю я в десять раз больше, а во‑вторых, силы уже не те. Нервишки зашалили. Знаешь, все чаще что‑то вспоминаю Гамлета. Хорошо это место во втором МХАТе у Чехова выходило: «Я бы в ореховой скорлупке чувствовал себя царем вселенной, когда б не сны». Так вот недавно такое привиделось, что в холодном поту вскочил. Так только во сне можно испугаться. Вскочил, смотрю: рядом жена лежит, гудит‑дудит, полипы у нее, что ли, там? Мощно гудит, как ведерный самовар перед бедой, помнишь, как у нас в 17‑м году самовар гудел? Я помню. Моя нянька все ходила и обмирала: быть беде, быть беде! Вот так и моя гудит. Зажег свет: лежит на боку, рубашка задралась, а бок крутой, сырой, лошадиный, лоснится, как у пони. Ах ты! И такая тоска опять на меня навалилась. Такая смертельная, что я даже замычал в подушку.
– А с доктором ты не советовался? – осторожно спросил Яков.
– Нет еще, с этим я не тороплюсь. Когда все согласую, обговорю, тогда и пойду за заключением. Ну‑ка давай‑ка еще по последней – и спать, спать, а то слышишь, там за стеной что‑то загудело.
– А сон расскажешь?
– Расскажу потом, в другой раз, сейчас не могу, а то, чего доброго, опять приснится.
Однако сон свой брат рассказал тут же, минут через двадцать. К тому времени бутылка была уже опорожнена, а сам Роман сидел на стуле верхом, держался за спинку и покачивался, а Яков смотрел на него и думал: «Плохо, совсем плохо! Вот что значит наша работа! Сверхсрочный выход на пенсию. Брат, видать, уже весь вышел». Но а сон был‑то как раз как сон. Обыкновенный сон переутомившегося следственного работника – ничего удивительного в нем не было. Брату приснилась его черноморская чаровница. Будто ее арестовали, и он ее допрашивает. Ну что ж? И такое иногда случается, и никто от этого на стену не лезет. Опять‑таки – такова уж профессия. Будто она стоит перед Романом, вперилась в него и молчит. А он отлично знает, что у нее или в ней таится какой‑то страшный секрет, и как только этот секрет откроется – а для этого ей только стоит заговорить, – так ему тут же и конец. И вот он сидит за столом, смотрит на нее и не знает, что сказать, что сделать, как зажать ей рот. А она стоит, руки назад, пуговицы срезаны, смотрит на него и молчит.
– Так ты что, и срезанные пуговицы заметил? – спросил Яков.
– Их‑то всего яснее, – ответил Роман, – обратил еще внимание: черные ниточки болтаются. Так вот так я испугался, так испугался! Будто дверь сейчас отворится, войдут и схватят меня. И от этого такая слабость, такая слабость! Будто вот – а‑аа‑а! – и упаду. И главное, сказать я ничего не могу, голоса нет, и смотреть на нее тоже не могу, вот так.
– А у тебя было что‑нибудь подобное? – спросил Яков. – Ну, когда знакомого приходилось…
– Было, – поморщился Роман. – Даже и хуже того было.
– И что?
– Да ничего. Когда я в своем кабинете за столом, у меня в голове полный порядок, я власть, государство, Закон! Ну а как же мой шеф с Николай Ивановичем, своим благодетелем, можно сказать, посаженым отцом своим, «разумом века», недавно разговаривал в одном кабинете? А ведь того тоже без шнурков, без пуговиц привезли. Как‑нибудь расскажу тебе про это.
– И ничего? – спросил Яков.
– Еще как ничего! На самом высшем уровне ничего! А‑аа! Ты хочешь спросить, так как же я тогда пишу, что людям нужно доверять, что бдительность и подозрительность ничего общего между собой не имеют, и все такое? Ты ведь это хочешь спросить? Так вот так и пишу. С легкой душой пишу. И рассказы и трагедии об этом пишу. Вот психологическую драму собираюсь еще выдать на эту тему. Под Стриндберга, во всех театрах пойдет. В сукнах! Посмотришь – наплачешься!
– О чем же?
– О духовном перерождении бывшего вредителя под влиянием гуманных методов советского следствия. Монодрама. Хотя нет. Участвуют только два человека. В сукнах. Вот так. И никакого тут противоречия нет. Там – идеальное, тут – реальное, там должное, тут существующее, там художественный вымысел, тут наша суровая советская действительность. Что, удовлетворяет тебя такая форма?
– Вполне, – усмехнулся Яков. – Сам придумал?
– Да нет, где же мне! Это за меня один подследственный выдумал. Ну что ты так на меня смотришь? Правда, правда! И все мои драмы мне подследственные пишут: сидят в одиночке и того… строчат, строчат! А я их за это «мишками» потчую. А когда уж очень здорово потрафят, так что до слез продерет, я им коньяк приношу. Не ром, нет, у нас его не производят, а три звездочки или старку. Опять не веришь? Зря! Сейчас у меня такой американский резидент сидит, что я его думаю сразу за трехтомную эпопею усадить – на материале капиталистических разведок. И в это не веришь? Эх ты, Фома неверующий!
Но тут вошла Фаина в японском халате с голубыми цветами и цаплями, а сзади нее показалось улыбающееся козье лицо дочки адвоката, – засмеялась, заужасалась, замахала на них развевающимися душистыми рукавами, погнала мужа наверх и потушила свет.
И стало темно и тихо.
Он долго лежал в этой теплой темноте и тишине, вспоминал и думал. А ведь у Романа это все неспроста: их бабушка по матери, как тогда говорили, сбилась с панталыку 35 лет от роду и еще столько же провела в одном частном пансионе для тронутых. А про его собственного отца, Абрама Ноевича, говорили, что он, конечно, прекрасный, сочувственный, честный человек, золотые руки, работяга, если нужно, может сутками не выходить из типографии, только вот не в пример брату: маленько он тряхнутый, из‑за угла пыльным мешком его ударили, пьет много, а пьяный рассуждать любит, жена рано померла, сына оставила, а сын тоже не утешает, растет ворлаганом, по двору целый день бегает, голубей гоняет, с типографскими в бабки сшибается, и никому‑то до него дела нет. Так выйдет ли из него толк? Ой, сомнительно!
Вышел толк, папа, вышел. Посмотрел бы ты сейчас, Абрам Ноевич, какой я мундир ношу, с какими он у меня нашивками, значками, опушечками, в каком кабинете я сижу, чем занимаюсь! Небось расстроился бы, замахал руками, заплакал: «Ой, Яша, зачем же ты так? Разве можно!» Можно, старик, можно! Теперь уж не я перед людьми виноват, а они передо мной. И безысходно, пожизненно, без пощады и выкупа виноваты! Отошли их времена, настали наши. А вот к лучшему они или к худшему, я уж и сам не знаю. Ну ничего, торопиться нам некуда – подождем, узнаем. Все скоро выяснится! Все! Теперь ведь до конца рукой подать. Я чувствую, чувствую это, папа!
Зыбин проснулся внезапно, среди ночи, как будто от толчка, и увидел, что кровать напротив занята. На ней лежит кто‑то длинный, худой и старый. Желто‑бурая кожа лица, впалые черные виски, острый колючий подбородок.
– Черт, – сказал Зыбин ошалело. – Неужели опять кого‑то подбросили из городской колонии?
Он осторожно поднялся, так, чтобы ничего не звякнуло, и сел. Да, скорее всего этот тоже из лагеря – узбек или таджик. А впрочем, может быть, кавказец. Как‑то он видел целую колонну таких. Посреди мостовой их вели в тюрьму. Конвой шел рядом в развалку, заходил на тротуар, глядел по сторонам, улыбался встречным. Да и арестованные чувствовали себя довольно вольготно, разговаривали, смеялись, курили, махали руками. Обычно этапируемые так себя не ведут. Было много прохожих, и они стояли, смотрели.
– Что это? – спросил Зыбин у стоящего рядом усатого дядьки.
Тот махнул рукой.
– А перебежчики, – ответил он с каким‑то непонятным и неприятным подтекстом. – Из Синь‑Цзяня. Видишь, так и несет их в тюрьму! Водят и водят.
– И что им будет? – спросил Зыбин.
– А известно что – два года, – пренебрежительно улыбнулся дядька, – раз в тюрьму с Дзержинского погнали, то это верные два года.
– Могут и вышака дать, – сказал хмуро какой‑то парень рядом.
– Не‑е, – мотнул головой дядька. – Которому вышака, тот там и остается, а если вывели, то два года.
Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас перед Зыбиным. Да, немолод, очень даже немолод, но жилист и еще крепок. Очень высок, ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком лежат комбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках. Под столом туго набитая и зашнурованная туристская – именно туристская, а не красноармейская! – сумка с лямками. Тут же ботинки. Все приведено к некоему несложному, но строгому лагерному идеалу. И он, видно, тоже идеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так что ж, его тоже привезли на переследствие? Может быть, но и на Буддо он не похож. Он похож еще на кого‑то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожно встал и зашел с другой стороны. Спит – ровно, спокойно, непробудно. Крепким хозяйским сном. Видно, что ко всему привык: тюрьма, лагерь, переезды – это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим.
Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, очень худой – остро выделялись ключицы, – с черными клочкастыми жесткими бровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были тихие и какие‑то выжидающие.
– Позвольте представиться, – произнес старик с какой‑то даже легчайшей светскостью и поднялся с койки, – Георгий Матвеевич Каландарашвили. Имею восемь лет по ОСО. Вчера ночью на самолете был доставлен сюда. Как полагаю, на новое следствие!
«Недурно, – весело подумал Зыбин. – И этот на новое следствие! Ну халтурщики!»
Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: а не знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо, он тоже был привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере.
– Как говорите? Буддо? – нахмурился старик. – Нет, в нашем лагере такого не было. А вы верно знаете, что он из Карлага? Ах, из городской колонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья‑то?
Зыбин сказал: 58‑8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся.
– Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы никак не могли. Таких, как я, в городских колониях не держат. У меня же ПШ! Караганда, Балхаш, Сухо‑Безводное – вот наши родные края. И давно, Георгий Николаевич, вы имеете честь тут припухать?
– Как вы сказали? – удивился Зыбин. – Припухать?
– Припухать, припухать, – улыбнулся старик. – А вы разве не слышали этого слова? Как же это сосед‑то вас не образовал? Дело в том, что у нашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы можем мантулить (или, что то же самое, «упираться рогами»), то есть работать, или же кантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть ждать у моря погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, с какого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще минимум полчаса придется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините.
Он отошел в угол к параше.
«И все‑то ты знаешь», – подумал Зыбин неприязненно. И спросил:
– А что такое ПШ?
– О‑о, это серьезное дело, – ответил Каландарашвили, возвращаясь. – С этими литерами вы не шутите – это «подозрение в шпионаже». А получил я эту литеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно с рожденья по тридцатый год, значит, присутствовал при основании и падении так называемой кукурузной республики. Ну, конечно, был знаком кое с кем из будущих грузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все шпионы. Так что тут логика полная, но то, что я сейчас здесь, никакого отношения ни к кукурузной республике, ни к ПШ не имеет, это у меня уже благоприобретенное, заработанное в лагере!
«Ну, все как у Буддо, – отметил про себя Зыбин. – Ах ты Господи! Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам все скажет». И неожиданно сказал:
– Ну возобновят вам старый срок, и все!
– Срок! – покачал головой старик. – Да я бы старый срок у них с закрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали бы вывозить на самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее!
– А какое же? – не удержался Зыбин.
Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся.
– А вот какое, – сказал он, протянул костлявый палец и приставил его к переносью. – Вот какое, – повторил он и слегка щелкнул себя по виску.
– Господи, да за что же это? – невольно воскликнул Зыбин. – Вы извините, конечно, что спрашиваю…
– Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил. Никого не убил, не зарезал, не ограбил, просто в один прекрасный день написал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовал у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там высказываний, эмоций или упреков – ничего!
– И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это… – Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.
– Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, – не заметил его тона старик. – Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот – человек действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо посмотрел с государственной точки зрения.
– И что ж теперь будет?
– Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря, что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело. Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И все!
– Это что ж такое? – спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет чепуху? Да нет, не похоже что‑то.)
– Вот сразу видно, что вы в лагере не были, – засмеялся Каландарашвили. – Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. «Мой подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на него затратит наше государство». Следователи очень любят этот анекдот. А впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились говорить с судьями на понятном для них языке. Так! – Он вдруг сделался совершенно серьезным. – А теперь разрешите, я на минуту займусь своим хозяйством. – Он поднял сумку и поставил ее на стол. – Понимаете, меня выдернули ночью с такой скоропалительностью, – продолжал он, распуская шнурки, – что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, – он наклонился над сумкой. – Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих‑то вы ничего, выносите?
– Да ради Бога, – всполошился Зыбин, – я даже люблю, когда дымят…
– Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного, так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. – Он вынул из сумки и положил на стол несколько коробок. – Ну вот взгляните, что за папиросы‑то мне прислали! «Герцеговина Флор!» Раньше мне никогда их не присылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет? Вот! – он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы.
– Так вы… – воскликнул Зыбин и вскочил.
– Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут. А сейчас мы будем пить чай. – Он снова наклонился над сумкой. – Да, сегодня нам есть с чем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели! Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так! Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас сварим. Вот и кружка для этого лежит. Даже ее не отобрали, чудеса! «Мишки». Целый пакет, попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот – наш кавказский сыр. Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не все его понимают и любят, и поэтому вот – кусок рокфора. Вот его‑то надо быстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите, какие у меня дома умные, все разложили в розовые туалетные коробки из пластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят, что еще жизнь не прекрасна! Нет, она прекрасна, вот существованье‑то часто невыносимо – это да! Но это уж другое.
Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель въехал и закачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщина протянула в эту щель две аккуратных горбушки и на них четыре кусочка сахара.
День начался.
Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он, а Каландарашвили сидел, ломал маленькие кусочки хлеба и аккуратно намазывал их маслом, для этого у него была хорошо обструганная и отполированная щепочка, что‑то вроде деревянного ножа. Один раз он поймал на себе взгляд Зыбина и улыбнулся.
– А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий Николаевич! На меня не обращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстро уничтожить, видите, какая жара.
И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя кружку и откинулся к стене.
– Ух, – сказал он, – спасибо! Уж забыл, что все это существует. А теперь… – Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул. Это было как обморок. Когда он снова поднял голову, стол был пуст, а Каландарашвили сидел и читал какую‑то очень толстую, как карманный молитвенник, книжку в белом переплете.
– Вот здорово! – сказал Зыбин изумленно. – Заснул. Никогда со мной так не бывало.
– Ну что ж, на здоровье, – очень добро сказал Каландарашвили и отложил книжку. – Но меня вот что удивляет: они что, разрешают вам спать когда угодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось?
– Нет, не думаю, – покачал головой Зыбин. – Хотя черт его знает! Может, они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело: держал голодовку, только неделю как ее снял.
– Ах вот что, – кивнул головой Каландарашвили. – И что ж, этот Буддо сидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дня оставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается.
– Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже очень активных допросов.
– Ах так, – Каландарашвили с полминуты думал. – А он вас о чем‑нибудь расспрашивал? Ну, за что вас забрали, что вам предъявляют, кто следователь, как следствие идет?
– Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о следствии, а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват, тоже не знаю.
– Угу, – кивнул головой старик, – так бывает при доносе, когда не хотят выдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам действительно ценный совет: твердо помните три тюремных правила: ничего не бойся, ничему не верь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется.
– То есть они меня выпустят? – усмехнулся Зыбин.
– Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое: ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живут и выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но только к этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все на себя прикинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а главное, всегда помнить эти три правила – вот это, конечно, самое трудное.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 719;