Глава ІІ 5 страница
Хорошо! А фальшивка? А то, что в ваших кабинетах по пять суток не дают спать? А карцеры – эти проклятые пеналы со сверкающими стенами, где вечно – день и ночь, день и ночь – лупят диким светом лампы с детскую голову, так что под конец начинают выходить из углов белые лошади, это что?
Да что вы, что вы, граждане! Как вам не стыдно даже верить эдакому? Не будьте же обывателями! Мы мирные люди и после работы с семьями ходим в концертный зал слушать знаменитого скрипача. Вот, познакомьтесь, пожалуйста, Валя, работница нашего отдела, жена моего товарища. Разве есть тут что‑нибудь похожее на то, о чем вы говорите? Валя, а Валя? Ну видите же, она смеется! Что вы, что вы, граждане!
Дверь отворилась, и высунулась голова Смотряева.
– Полковник вас ждет, – сказал он ласково.
Кабинет был огромный, чистый, светлый, с высокими Окнами на детский парк. Там играла музыка и кто‑то радостно выкрикивал: «И‑раз! И‑два! Два притопа! Три прихлопа».
Полковник – был он маленьким тщедушным человечком с бугристым нечистым лицом – сидел на другом конце кабинета за массивным столом. Другой стол – очень длинный и узкий – был приставлен перпендикулярно. По всей длине этого стола тянулась посуда – пепельница, сухарницы, полоскательницы, вазы, большие овальные блюда; и стульев к нему было приставлено много. За стол тут могло усесться 15 – 20 человек. «Значит, и тут бывают производственные совещания», – подумал Корнилов.
– Я вас позову, – сказал негромко Маленький полковник Смотряеву, и тот наклонил голову и вышел.
Полковник подождал, пока закроется дверь, потом встал, взял со стола знакомую Корнилову зеленую папку и подошел к нему.
– Это все ваши показания? – спросил он, листая бумаги.
– Мои.
– И эти?
– И эти тоже.
– Отлично! И вот, наконец, ваше сегодняшнее показание, так? – Полковник быстро вынул лист и пробежал его глазами. – Значит, вы утверждаете, что этот самый Куторга – человек наш, советский?
Корнилов пожал плечами.
– Судя по его высказываниям, видимо, так.
– Видимо! – усмехнулся полковник. – «Видимо»! Не очень много это «видимо», конечно, стоит, но, во всяком случае, вы все высказыванья его на эту тему отразили правильно? Ничего не упустили, не исказили? Нет? Отлично! Тогда я попрошу прочесть вот это. Почерк вам знаком? Кто это писал?
– Куторга?
– Куторга! Читайте!
Корнилов начал читать и после первых же строчек воскликнул:
– Да что он, с ума сошел, что ли?
– Читайте! – повторил полковник и положил на плечо Корнилова маленькую сухую руку. – Читайте!
«В дополнение к моему прежнему показанию могу добавить следующее. 15 сентября по вашему совету я зашел к гр. В.М.Корнилову и зазвал его к себе. Как и в прошлый раз, Корнилов, выпив, начал хулить Советскую власть и, в частности, Вождя. Так, касаясь известной речи Вождя „Самое дорогое на свете – человек“, он оскорбительно смеялся и иронизировал и говорил: „Все это ерунда! Человек в нашей стране ценится меньше половой тряпки. Меня вот взяли и выбросили. И даже объяснять ничего не стали“. Желая окончательно уяснить его настроение, я позволил себе несколько резких клеветнических высказываний. Гр. Корнилов выслушал их с полным одобрением, поддакивал и поощрял меня к дальнейшему. Из сего я мог заключить, что…» – Корнилов хотел перевернуть лист, но полковник положил на него ладонь и спросил почти сочувственно:
– Ну что, довольно? Эх, вы! Ведь он же вас погубил, подлец! Взял и снял с вас голову! Мы же теперь вас не выпустим отсюда!
– Да ведь это же вранье! – вскочил Корнилов.
– Сидите, сидите, – брезгливо махнул рукой полковник и забрал папку, – какое уж там вранье! И слушали, и поддакивали, и сами трепались.
– Да… – опять вскочил Корнилов.
– Ну хорошо! Ну дадим мы вам с этим типом очную ставку, и что будет? Ну? Да ровно ничего не будет, потому что все ведь правда. Ну с чего бы ему, скажите, на вас наговаривать? Вы что – передрались там спьяну? Или эту бабу не поделили? Зачем ему врать – объясните?
– Очень просто. Он думал, что я его продал, и вот… – Он осекся.
– Ну, ну, – мягко подстегнул его полковник. – Это уж что‑то разумное. И вот он спешит вас опередить? Так? Допускаем. Очень, очень возможно. Но, значит, было в чем вам его продавать? Да? Ну, да или нет? – Корнилов молчал. – Да! Да! Да! Было, было, Владимир Михайлович, было, дорогой! А вы нам голову морочили. Да как! Ведь вот верно Хрипушин сказал, что такого попа, как вы его описали, сразу же надо в партию принимать! Мы вам верили, а вы нам врали! Вот такие, как вы, нечестные и малодушные, и сеют недоверие между советским обществом и органами! Учат никому не верить! Ну, да что там говорить! Плохо, все очень плохо, – полковник махнул рукой, взял папку и ушел к себе за стол. Вынул ручку и что‑то отметил на листке календаря. Потом набрал какой‑то номер и что‑то приказал. А затем оба сидели и молчали. «Я верил вам, а вы мне лгали всю жизнь», – как ветерок пронеслось в голове Корнилова. Что это? Откуда? Чье? Железная горсть схватила и закогтила его сердце. Отпустила и снова сжала. И весь он был полон ржавого железа и тоски. И тоска эта была тоже железная, тупая, каменная. Не тоска даже, а просто страшная тяжесть. Все! Сейчас его заберут. Вот так для него и закончится воля – без обыска, без ордера и даже без ареста. Он полез в карман, нащупал семечки, погремел ими и чуть не заплакал. Всего час тому назад он купил эти семечки у старухи на мосту, но такое это уже было далекое, милое, потустороннее. Даша, яблочный сад, раскопки, эти семечки. Боже мой, Боже мой!
Постучали. «Да!» – сказал полковник. Вошли Смотряев и Хрипушин.
– Корнилов, выйдите в коридор, – спокойно приказал полковник и подождал, пока дверь не закрылась.
Он сидел час, другой, третий, на четвертый час двери отворились, и в коридор посыпали люди: военные – кто так, кто в ремнях; девушки‑блондиночки с гривками, дамочки в пестрых кофточках; прогрохотали железом трое рабочих, и один на плече тащил лестницу; затем куриными шажками прошелестела строгая благообразная старушка, такая, что ее хоть в президиум, хоть в храм Божий. На секунду перед Корниловым всплыло что‑то, и он подумал, что да, женщин здесь не меньше, чем мужчин. Но теперь это уже не удивляло и не трогало. Сотрудники шли и шли – ему было неудобно торчать на дороге, он сидел у стены, – и все они как бы проходили через него. Он встал и ушел к окну. За окном был сосновый парк, играла музыка, кричали дети, скрипела карусель. Минут через пять коридор опустел, и он вернулся на свое место (это было жесткое плоское сиденье, вделанное в стену, чтоб сесть на него, его надо было оторвать от стены: когда человек вставал, оно с шумом захлопывалось). В это время и прошли мимо него трое: чахлый полковник и оба следователя. Полковник говорил что‑то не вполне понятное.
„Нет, нет! – говорил он и махал ручкой. – Пороги для меня ничто! Я ее хоть двадцать раз перетащу. Вот мошка – это да!”. Они ухнули в стеклянную дверь в конце коридора, и все опять замолкло (там, за стеклом, была лестница, и на лестничной клетке стоял часовой). Примерно через час коридор снова зашумел людьми и опять опустел, снова стояла тишина. Только иногда кто‑нибудь из сотрудников, прижимая к груди бумаги, быстро проходил из одного кабинета в другой. Он сидел и смотрел на окно. Это было единственное живое пятно среди этих стен. Он видел, как оно мутнело: из белого и золотистого становилось голубым, потом синим, потом фиолетовым. Когда оно стало совсем черным, через стеклянную дверь вошла медлительная седая дама, похожая на Екатерину Великую, открыла что‑то на стене и повернула выключатель. Зажглись голубые незабудки, и зеленые скользкие стены матово залоснились и полиловели. Еще через час кабинеты, как по команде, опять открылись и выпустили новый поток сотрудников. Но теперь это уже были плащи, коверкот и кожа. А навстречу этому потоку тек, шурша, другой – тоже прорезиненный, коверкотовый, кожаный. Снова открылись и закрылись кабинеты. Черное окно вдруг вспыхнуло ярким зеленым светом, и Корнилов увидел в нем сияющую призму фонаря и черно‑синие чуткие острые листья тополей. Где‑то пробило десять, потом одиннадцать. Потом наступила пустота, потом сразу пробило час. Он было вскочил, но его ударило в грудь, он ойкнул, сиденье под ним щелкнуло, и он сел на пол. Все тело разламывалось. Было больно дышать. Ведь он часов двенадцать просидел скрючившись. Он оперся рукой об пол, встал, растянулся, прижался к стене, откинул голову и распял руки. Так он простоял минут десять, и его отпустило. Он отошел к окну и сел на подоконник. Часовой молча глядел на него через стеклянную дверь. Это был уже не тот часовой, того уже давно сменили. И скоро часовой, коридор, стеклянная дверь исчезли. Что‑то большое, горячее, праздничное охватило Корнилова. Он стоял на эстраде, кругом горели прожектора, гремел оркестр, а кто‑то махал руками и ликующе скандировал:
– Музыканты, музыку! Музыку и музыку! Музыканты, музыку!
И вдруг с него сорвали сон, как одеяло. Он увидел людей. Они опять шли по коридору одни туда, другие обратно, а над ним стоял Хрипушин и тряс его за плечо.
Со сна он еле шел. Шел и мотал головой, чтоб сбросить тяжесть, тело опять ломило. Хрипушин завел его в кабинет, усадил на диван. Посмотрел, покачал головой: «Хорош, ну хорош!» Позвонил куда‑то и приказал принести чаю покрепче.
– Да ты что? – спросил он, наклонясь над ним как‑то очень по‑простому, по‑человечески. – Заболел, что ли?
– Да нет, ничего.
– Что уж там ничего! Еле сидишь! Я же вижу!
Вошла буфетчица в чепчике, белая, скромная и опрятная, похожая на Гретхен из старой немецкой книжки, поставила на край стола поднос и стала составлять стаканы.
– Вы оставьте, – сказал Хрипушин, – я потом вам позвоню. – Буфетчица кивнула головой и вышла. – Вот бери чай и пей. Пей. Пей, пей, он горячий. Совсем ведь зашелся, – он прошелся по кабинету. – Умная у тебя голова, да дураку досталась! Что, не так? – Корнилов что‑то хмыкнул. – Теперь видишь, кого ты хотел прикрыть. А? Отца благочинного! Вот он и покрыл тебя, как хороший боров паршивую свинью. Ты хотел выказать свое благородство, а ему на твое благородство, оказывается, – тьфу! Плюнуть и растереть. Эх, вы! Ну что, скажи, ты хотел этим доказать, ну что?
– Да ничего я…
– Молчи, молчи, противно слушать. Все равно ничего умного не скажешь. Вот бери бутерброды, пей чай и закусывай. Эх, и загремел бы ты сейчас лет так на восемь в Колыму, где закон – тайга, а прокурор – медведь. Слыхал такое? Ну вот, там бы на лесоповале услышал. Да ешь ты, ешь скорее. Еще писать будем.
– А что писать‑то?
– Как что? – удивился Хрипушин. – Как что? Опровержение всем твоим показаниям. И признание. Простите, мол, меня, дурака. Кругом виноват, больше не повторится. Ну если и после этого ты слукавишь, сукин сын! Ну если ты слукавишь! Тогда уж лучше и в самом деле не живи на свете! Органы раз тебе простили, два простили, а на третий раз главу прочь! Вот так! Ну что ж ты чай‑то не пьешь? Пей!
Корнилов поставил стакан.
– Потом допью, скажите, что писать?
Хрипушин неуверенно посмотрел на него.
– Да разве ты сейчас что дельное напишешь? Завтра уж придешь и напишешь. А пока вот тебе лист бумаги, садись к столу и пиши. – Он подумал. – Так! Пиши вот что: «Настоящим обязуюсь хранить, как государственную тайну, все разговоры, которые велись со мной сотрудниками НКВД. Об ответственности предупрежден». Подписывайся. Число. Запомни, в последний раз расписываешься своей фамилией. Теперь у тебя псевдоним будет. И знаешь какой? «Овод». Видишь, какой псевдоним мы тебе выбрали. Героический! Народный! Имя великого революционера, вроде как Спартака. Такое имя заслужить надо! Это ведь тоже акт доверия! Давай пропуск подпишу. А теперь вот еще на той повестке распишись. Тоже: «Корнилов». Где‑нибудь переночуешь и придешь завтра в одиннадцать как штык! Прямо к полковнику. Вот увидишь, какой это человек. Честно будешь работать – много от него почерпнешь. Он ученых любит. Ну, спокойной ночи. Иди!
Но когда Корнилов взялся за ручку двери, он остановил его опять.
– Ты вот что, – сказал он серьезно, подходя. – Ты в самом деле не вздумай теперь еще финтить. Ведь к кому тебя полковник пошлет, ты не знаешь, так? А без проверки он тебя теперь не оставит. Он десять раз тебя проверит, понял?
– Понял, – ответил Корнилов.
– Ну вот, не прошибись, чтобы опять не вышло такого же! Больше пощады не будет! Иди! Спокойной тебе ночи!
«Овод, – подумал Корнилов, спускаясь с лестницы, – отчего я его сегодня уж вспоминал? Что такое? Вот тут и вспоминал. Ах да, да. „Я верил вам, как Богу, а вы мне лгали всю жизнь“. Да, да! Вот это самое, я верил вам, а вы мне лгали».
Он лежал лицом в подушку, и ему было все равно и на все наплевать. Всю дорогу он сидел скорчившись в уголке автобуса и думал: только бы добраться до гор, до палатки, до койки и рухнуть костьми. Там у него есть еще бутылка водки. И чтоб никто не приходил, ничего ему не говорил, ни о чем не спрашивал ни сегодня, ни завтра утром, никогда. Ему ничего и никого не было жалко, он ни в чем не раскаивался и ничего не хотел. Только покоя! Только покоя! Его как будто бы уже обняло само небытие – холодные, спокойные волны его. Недаром же Стикс – не пропасть, не гроб, не яма, а просто‑напросто свинцовая, серая, текучая река. Он был уверен, что окончательно погубил Зыбина: дал такую бумагу, а потом, после правки полковника, переписал еще раз и подгонял под материалы дела. Но и на это ему было наплевать. Он понимал и то, что теперь его собственный конец не за горами, но и это совершенно его не трогало. Может быть, потому, что болевые способности исчерпались, может быть, потому, что это было неизбежно, как смерть, а кто же думает о смерти?
Прошел дождь, перестал и снова пошел – хлесткий, мелкий, дробный. Под этот дождь он и заснул. Проснулся среди ночи и увидел, что около двери кто‑то стоит, но ему никого было не надо, и он затаился – опять закрыл глаза и задышал тихо и ровно, как во сне. И верно, заснул. И опять сон был тихий, без видений. Проснулся он уже утром. В целлулоидовое желтоватое окно жгуче било солнце. Перед экспедиционными ящиками, положенными друг на друга, стояла Даша, смотрелась в зеркальце для бритья и закалывала волосы. Рот ее был полон шпилек. Аккуратно сложенное пальто лежало рядом на другом ящике. Она увидела, что он проснулся, и сказала, не поворачиваясь:
– Доброе утро!
Он вскочил с постели и сразу же рухнул опять. Он ничего не понимал: зачем тут Даша? Откуда? Но почему‑то очень испугался.
– Как вы здесь очутились, Даша? – спросил он.
Она повернулась к нему.
– Я тут и ночевала, – сказала она спокойно, – вот тут спала, – и она кивнула на циновку в углу.
– А, – сказал он бессмысленно. – А!
Сейчас она казалась ему такой молодой и красивой, что прямо‑таки обжигала глаза.
– Я вошла, вижу, вы спите, хотела уйти, а вы забредили, застонали, подошла, пощупала лоб, вы весь мокрый. Я подумала: вот случится с вами что‑нибудь, и воды подать даже некому.
– А, – сказал он, – а!
Он смотрел на нее и все не мог сообразить, что ему сейчас надо делать или говорить. Он не знал даже, рад он ей или нет.
– А как же дядя? – спросил он бессмысленно.
Она нахмурилась.
– Уехал, – ответила она не сразу.
– Так, – сказал он, – так, значит, я вчера бредил? А что в бреду говорил, не помните?
– Кричали на кого‑то и все время «плохо мне, плохо». Два раза дядю помянули, а перед утром затихли совсем. Тут я и заснула. – Он сделал какое‑то движение. – Нет‑нет, лежите, лежите. Я сейчас за врачом сбегаю.
Он послушно вытянулся опять. «Что же теперь делать?» – подумал он.
– А куда дядя уехал? – спросил он. Она покачала головой. – Что, не знаете? Как же вы тогда к нему ехали?
– Я к вам приехала, – сказала она и взглянула ему прямо в глаза, – попрощаться. У меня уже билет.
С него как будто свалилась огромная тяжесть. И в то же время стало очень, очень печально. «Ну, значит, все, – подумал он. – Она уедет, и ни о чем не придется ей рассказывать».
– Ой, до чего же это здорово! – сказал он с фальшивым оживлением. – Вот вы и вырвались от всех этих дядей Петей и Волчих. Увидите Москву. Будете учиться. Актрисой станете. Ой, как это – здорово.
Она внимательно смотрела на него, а глаза у нее были полны слез.
– Вы правда так думаете? – спросила она тихо.
– Ну конечно! – воскликнул он невесело.
– А вы как? – спросила она и вдруг сказала тихо и решительно. – Я же вас люблю, Владимир Михайлович.
«Ну вот и пришла расплата, – подумал он, – и без промедления ведь пришла, в те же сутки. И нечего уже крутиться и гадать, так или не так. Это все».
– Подойдите‑ка сюда, Даша, – сказал он. Он хотел сесть, но только оторвал голову от подушки, как опять страшная головная боль свалила его. Все вдруг задрожало, заколебалось, предметы вышли из своих осей и заструились, как вода, заломило и закислило в висках. И он сразу сделался мокрым от пота. На секунду он даже потерял сознание и пришел в себя от голоса Даши. Она полотенцем обтирала его лоб и чуть не заплакала.
– Боже мой, да что это они с вами сделали? – говорила она. – Как же я вас оставлю?… Надо же доктора вызвать!
– Ничего не надо, – сказал он, морщась от дурноты, – никуда не ходите. Мне тоже кое‑что надо вам сказать. Сядьте вот.
Она села.
«Да ну же, ну же, – толкал его кто‑то злой и трезвый, притаившийся в нем. – Сейчас же говори все, все. Не скажешь сейчас – уже никогда не скажешь. Ты же знаешь себя, слабак». Он посмотрел на нее и поскорее отвел глаза – не мог. Он глядел на нее – такую хорошую, покорную, целиком принадлежащую ему, и не мог ничего сказать.
«Ну ладно, – подумал он, – ну, положим, ты смолчишь. А вот через два дня тебя вызовут и спросят именно о ней, и как ты будешь вертеться? Говори все сейчас же! Ну, ну, ну!»
– Меня нельзя вам любить, – сказал он сухо, – я не тот человек.
– Неправда, – сказала она. – Вы тот, тот, тот. Это я не та, помните, что я вам наговорила! И еще обманула, не пришла! А вы тот, тот, тот! А все это, – она кивнула на пустую бутылку от водки, – из‑за вашей неустроенности. Вас очень больно и ни за что обидели, вот вы… А со мной вы не будете пить. Вот увидите, не будете, вам самому не захочется.
Она выпалила все это разом, не останавливаясь, и он понял: она именно с этим, вот с такими именно словами и шла к нему.
– Даша, милая, я ведь не об этом, – сказал он, морщась.
– А о чем же? – спросила она.
Он промолчал и только вздохнул.
«Ну вот и все, – подумал он, – и конец! Больше я ей уже ничего не скажу. Пропустил нужную минуту».
– Вот меня интересует одна вещь, – сказал он задумчиво. – Откуда берется страх? Не шкурный, а другой. Ведь он ни от чего не зависит. Ни от разума, ни от характера – ни от чего! Ну когда человек дорожит чем‑нибудь и его пугают, что вот сейчас придут и заберут, то понятно, чего он пугается. А если он уже ничем не дорожит, тогда что? Тогда почему он боится? Чего?
Она вдруг поднялась с места и набросила косынку.
– Я пошла за доктором, – сказала она, – лежите, Владимир Михайлович, я мигом вернусь. Только не вставайте, пожалуйста.
Она хотела подняться, но он взял ее за руку и посадил опять.
– Почему вы не пришли тогда? – спросил он сурово.
– Я…
Она помолчала, потом тихо сказала:
– Ничего. Это моя вина. Пусть.
– Что пусть? – спросил он удивленно.
– Пусть все будет как было. Все равно!
– Да что пусть, Даша? Что было? О чем это вы?
– Я знаю, вы в тот вечер пошли к Волчихе, и она вас напоила, – сказала она тихо.
– Ах, вот вы о чем, – горестно усмехнулся он, – да, да, да, я был у Волчихи, и она меня напоила. И не только тогда, вот в чем беда! И я встретил там отца Андрея Куторгу. Бывшего отца благочинного. Вы не знали его?
– Знала.
– Вот и я узнал. И как еще узнал! Все его лекции о Христе прослушал. О Христе и двух учениках. Один предал явно, другой тайно и так ловко, черт, подстроил, что даже имя его до сих пор неизвестно. Первый – явный – Иуда – повесился, а вот что со вторым было – никто не знает. И кто он – тоже не знает. Ох, сколько бы я дал, чтобы узнать!
Он говорил и улыбался, и лицо у него было тихое и задумчивое.
– Зачем это вам? – спросила Даша испуганно.
– А просто для интереса. Ах, если бы узнать, как он жил дальше, а ведь ничего, наверно, жил! По‑божески, остепенился, женился, забыл о своем учителе. Еще, наверно, его во всем обвинял. Говорил небось: «Он и меня едва не погубил. Так ему и надо!» А может быть, наоборот, ходил чуть не в мучениках. Называл учителя «равви», «отче». «Когда мы однажды шли с равви по Галилее…», «и однажды отче сказал мне…». Так, наверно, он говорил. А вешаться ему было незачем, он ведь тайный! Это ведь явные вешаются, а тайные нет, они живут! Так вот меня завтра призовут и спросят о Зыбине – спросят: что вы о нем знаете? И я отвечу: «Ничего не знаю хорошего, кроме плохого. Он меня чуть не погубил». – «Отлично. Напишите и распишитесь». Напишу и распишусь.
– Ой, что вы! – вскрикнула Даша. – Как же так?
– А что? – спросил он.
– Так ведь он…
– А так ему и надо. Да, да, он и меня едва не погубил. А впрочем, чепуха, он – сегодня, я – завтра. Какая разница? Ну так что? Что вы мне сейчас говорили?
Она потупилась и молчала.
– Ах, ничего.
– Я люблю вас, Владимир Михайлович, – сказала она и обняла его. – Люблю, люблю! – Она повторила это как в бреду. Видимо, он тоже заразил ее безумьем.
– Да? Великолепно, – он грубо засмеялся, какой‑то бесшабашный веселый черт играл в нем, и ему было все уже легко и на всех наплевать. – Так‑таки любите? Здорово! А знаете, говорят, что у того, второго, не явного предателя, была любящая жена. Наверно, так оно и было. Но вот мне интересно, рассказал он ей что‑нибудь или нет? Как вы думаете, Даша? Наверно, рассказал, и та сказала: «Слушай, забудь об этом! Нельзя быть таким чутким и мучить себя всю жизнь какой‑то чепухой». Вот как сказала она ему, наверно, та, любящая. Потому что любовь, Дашенька, это все‑таки, если посмотреть с этой стороны, – преподлейшая штука!
Он умер и сейчас же открыл глаза. Но был он уже мертвец и глядел как мертвец_.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 684;