СОЦИОЛОГИЯ 39 страница
Страшная то была ночь и долгая, как всякая ночь зимою. Воевода Кисель, подперев голову рукой, несколько часов уже сидел неподвижно. Не смерти боялся он, ибо со времени отъезда из Гущи настолько устал и обессилел, так был бессонницею истерзан, что смерть встретил бы с распростертыми объятьями, - нет, душу его снедало беспредельное отчаянье. Ведь не кто иной, как он, чистокровный русин, первый вызвался на роль миротворца в этой беспримерной войне. Он выступал везде и всюду, в сенате и на сейме, как самый ярый сторонник трактатов, он поддерживал политику канцлера и примаса и горячее других осуждал Иеремию, будучи искренне убежден, что действует во благо казачества и Речи Посполитой. Всей своей пылкой душою верил он, что переговоры, уступки всех умиротворят, исцелят, успокоят, - и именно сейчас, в эту долгожданную минуту, везя Хмельницкому булаву, а казачеству согласие на уступки, усомнился во всем: увидел явственно тщетность своих усилий, узрел под ногами зияющую пустотой бездну.
"Неужто им ничего, кроме крови, не надо? Неужто не нужны никакие свободы, кроме свободы жечь и грабить?" - думал в отчаянии воевода, сдерживая разрывавшие его благородную грудь стоны.
- Г о л о в у К и с е л е в у! Г о л о в у К и с е л е в у! Н а п о г и б е л ь! - кричала толпа.
Воевода без колебаний принес бы им в дар свою всклокоченную белоснежную голову, если б не последние крупицы веры, что и черни этой, и всему казачеству потребно нечто другое, большее - а иначе не будет ни им, ни Речи Посполитой спасенья. Да откроет им на это глаза грядущий день!
И когда он думал так, проблеск подкрепляющей дух надежды рассеивал на мгновенье мрак, порожденный отчаянием, и несчастный старец принимался себя уговаривать, что чернь - это еще не все казачество и не Хмельницкий с его полковниками и, быть может, все-таки начнутся переговоры.
Но много ли от них будет проку, пока полмиллиона мужиков не сложили оружья? Не растает ли согласие с первым дуновением весны, подобно снегам, что ныне покрывают степь?..
И в который уж раз вспоминались воеводе слова Иеремии: "Милость можно оказать лишь побежденным", - и мысль его снова погружалась во тьму, а под ногами разверзалась пропасть.
Меж тем перевалило за полночь. Крики и пальба несколько поутихли, зато вой ветра усилился, на дворе бушевала снежная буря, уставшие толпы, видно, начали расходиться по домам, и у комиссаров немного отлегло от сердца.
Войцех Мясковский, львовский подкоморий, поднялся со скамьи, послушал у окна, занесенного снегом, и молвил:
- Видится мне, с божьей помощью еще доживем до завтра.
- Может, и Хмельницкий пришлет подмогу - с этим охранением нам не дойти, - заметил Смяровский.
Зеленский, подчаший брацлавский, усмехнулся горько:
- Кто скажет, что мы посланцы мира!
- Случалось мне, и не раз, посольствовать у татар, - сказал новогрудский хорунжий, - но такого я в жизни не видывал. В нашем лице Речь Посполитая злее унижена, нежели под Корсунем и Пилявцами. Оттого я и говорю: поехали, милостивые господа, обратно, о переговорах нечего и думать.
- Поехали, - как эхо повторил каштелян киевский Бжозовский. - Не суждено быть миру - пусть будет война.
Кисель поднял веки и упер остекленелый взгляд в каштеляна.
- Желтые Воды, Корсунь, Пилявцы! - глухо проговорил старец.
И умолк, а за ним умолкли и остальные - лишь Кульчинский, киевский скарбничий, начал громко молиться, а ловчий Кшетовский, схватясь руками за голову, повторял:
- Что за времена! Что за времена! Смилуйся над нами, боже.
Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Брышовский, капитан драгун епископа познанского, командовавший конвоем.
- Ясновельможный воевода, - доложил он, - какой-то казак хочет видеть панов комиссаров.
- Пусть войдет, - ответил Кисель. - А чернь разошлась?
- Ушли. К завтрему посулили вернуться.
- Очень буйствовали?
- Страшно как, но Донцовы казаки положили человек пятнадцать. Завтра обещаются нас спалить живыми.
- Ладно, зови этого казака.
Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге стал высокий человек, заросший черной бородою.
- Ты кто таков? - спросил Кисель.
- Ян Скшетуский, гусарский поручик князя русского воеводы.
Каштелян Бжозовский, Кульчинский и ловчий Кшетовский повскакали со скамей. Все они прошлый год были с князем под Староконстантиновом и Махновкой и прекрасно знали пана Яна; Кшетовский даже ему приходился свойственником.
- Правда! Правда! Да это же Скшетуский! - повторяли они в один голос.
- Что ты здесь делаешь? Как смог до нас добраться? - спрашивал, обнимая его, Кшетовский.
- В крестьянском платье, как видите, - отвечал Скшетуский.
- Ваша милость, - воскликнул, обращаясь к Киселю, каштелян Бжозовский, - это самый доблестный рыцарь из хоругви русского воеводы, прославленный среди всего войска.
- Рад душевно его приветствовать, - сказал Кисель, - поистине недюжинной отвагой обладать нужно, чтобы к нам пробиться.
И затем обратился к Скшетускому:
- Чего ты от нас хочешь?
- Дозволь с вами идти, ваша милость.
- Дракону в пасть лезешь... Впрочем, ежели такова твоя воля, мы противиться не вправе.
Скшетуский молча поклонился.
Кисель смотрел на него с удивленьем.
Строгое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и скорбным выражением.
- Скажи, сударь, - промолвил он, - какие причины толкнули тебя в это пекло, куда не сунется никто по доброй воле?
- Несчастье, ясновельможный пан воевода.
- Напрасно я спросил, - сказал Кисель. - Видно, ты потерял кого-то из близких и теперь на поиски едешь?
- Именно так.
- А давно это приключилось?
- Прошлой весною.
- Как? И ваша милость сейчас только ехать собрался! Ведь без малого год прошел! Что же ты до сих пор, любезный сударь, делал?
- Воевал под знаменами русского воеводы.
- Неужто благородный сей вождь тебя не пожелал отпустить?
- Я сам не хотел.
Кисель снова взглянул на молодого рыцаря, после чего настало молчание, которое было прервано киевским каштеляном:
- Все мы, кто с князем служил, наслышаны о несчастьях этого рыцаря и не одну слезу пролили из сочувствия ему, а что он предпочел, покуда война шла, отечеству служить, а не о своем благе печься, достойно еще большего одобренья. Редкостный по нынешним временам пример.
- Если окажется, что мое слово для Хмельницкого хоть что-нибудь значит, поверь, сударь, я не премину его за тебя замолвить, - сказал Кисель.
Скшетуский опять поклонился.
- А теперь иди отдыхай, - ласково сказал воевода, - ты, верно, утомлен изрядно, как и все мы: у нас ведь ни минуты нет покоя.
- Я его к себе заберу, мы с ним в свойстве, - сказал ловчий Кшетовский.
- Пойдемте и мы, отдохнуть никому не помешает, кто знает, доведется ли уснуть следующей ночью! - сказал Бжозовский.
- Вечным сном, быть может, - докончил воевода.
И с этими словами удалился в боковую светелку, где в дверях его уже поджидал слуга; за ним разошлись и остальные. Ловчий Кшетовский повел Скшетуского к себе на квартиру, которая была рядом, через несколько домов только. Слуга с фонарем шел перед ними.
- До чего ж ночь темна, и метет все сильнее! - сказал ловчий. - Эх, пан Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, Судный день наступает. Еще б немного, и чернь перерезала бы нам глотки. У Брышовского рука рубить устала. Мы уже с жизнью прощались.
- Я был среди черни, - ответил Скшетуский. - Завтра к вечеру ожидается новая ватага разбойников, их уже оповестили. До вечера непременно надо уехать. Вы отсюда прямо в Киев?
- Это зависит от ответа Хмельницкого - к нему князь Четвертинский поехал. А вот и моя квартира, милости прошу, входи, пан Ян, я велел вина подогреть, не худо перед сном подкрепиться.
Они вошли в горницу, где в очаге ярко горел огонь. Дымящееся вино уже стояло на столе. Скшетуский жадно схватил чарку.
- У меня ни крошки не было во рту со вчерашнего дня, - сказал он.
- Исхудал ты страшно. Извелся, видно, совсем от печали и ратных трудов. Рассказывай теперь про себя, мне ведь о твоих делах известно. Княжну, значит, среди врагов задумал искать?
- Либо ее, либо смерть, - ответил рыцарь.
- Смерть найти легче. А откуда ты знаешь, что княжна в тех краях? продолжал расспрашивать ловчий.
- Потому что другие я уже объездил.
- Где ж ты был?
- В пойме Днестра. С армянскими купцами дошел до Ягорлыка. Были указанья, что она там укрыта; везде побывал, а теперь еду в Киев: как будто Богун туда ее везти собирался.
Едва поручик произнес имя "Богун", ловчий схватился за голову:
- Господи! - воскликнул он. - Что ж это я о главном молчу! Богуна, говорят, убили.
Скшетуский побледнел.
- Как так? От кого ты слышал?
- От того самого шляхтича, что однажды княжну уже спас, - он еще под Староконстантиновом отличился. Мы в пути повстречались, когда он в Замостье ехал. Только я спросил: "Что слышно?" - а он мне: "Богун убит". "Кто ж его убил?" - спрашиваю, а он отвечает: "Я!" На том и расстались.
Вспыхнувшее было лицо Скшетуского побледнело мгновенно.
- Шляхтич этот, - сказал он, - приврать любит. Нельзя его словам верить. Нет! Нет! Да и Богуна одолеть ему не под силу.
- А ты сам его разве не видел? Помнится, он сказывал, будто к тебе в Замостье едет.
- В Замостье я его не дождался. Сейчас он, верно, в Збараже, но мне комиссаров хотелось побыстрей догнать, потому на обратном пути из Каменца я туда заезжать не стал и так его и не увидел. Одному богу известно, сколько правды в том, что он мне о ней рассказывал в свое время: будто бы, когда в плену у Богуна сидел, случайно подслушал, что тот ее за Ямполем спрятал, а потом собирался везти венчаться в Киев. Может, и это, как все прочие его россказни, неправда.
- Зачем же тогда в Киев едешь?
Скшетуский замолчал, какое-то время слышны были только свист и завывание ветра.
- Послушай-ка... - сказал вдруг, хлопнув себя по лбу, ловчий, - ведь ежели Богун не убит, ты легко к нему в лапы попасться можешь.
- За тем и еду, чтобы его отыскать, - глухо ответил Скшетуский.
- Как это?
- Пусть божий суд нас рассудит.
- Думаешь, он драться с тобою станет? Скрутит да и велит живота лишить либо продаст татарам.
- Я ж с комиссарами еду, в их свите.
- Дай бог нам самим унести ноги, что уж там говорить о свите!
- Кому жизнь в тягость, могила в радость.
- Побойся бога, Ян!.. Да и не смерть страшна, все там будем. Они тебя могут туркам продать на галеры.
- Ужель ты думаешь, пан ловчий, мне будет хуже, чем сейчас?
- Вижу, ты совсем отчаялся, в милосердие божие утратил веру.
- Ошибаешься, пан ловчий! Я говорю, худо мне жить на свете, потому что так оно и есть, а с волей господнею я давно смирился. Не прошу, не сетую, не проклинаю, головою о стенку не бьюсь - только долг свой хочу исполнить, пока жив, пока силы хватит.
- Но боль душевная тебя точно яд травит.
- Господь затем ее и послал, чтоб травила, а когда пожелает, пошлет исцеленье.
- На этот довод мне возразить нечего, - ответил ловчий. Единственное наше спасение во всевышнем, он один - надежда наша и всей Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохову - может, вымолит что-нибудь у пресвятой девы, а не то все погибнем.
Воцарилась тишина, только из-за окон доносилось протяжное драгунское "Werdo"*.
_______________
* Кто идет? - старинное восклицание стражников; от немецкого
"wer da?" - "кто там?".
- Да-да, - сказал, помолчав, ловчий. - Все мы уже скорее мертвы, чем живы. Разучились люди в Речи Посполитой смеяться, стенают только, как сейчас в трубе ветер. Прежде и я верил, что лучшие времена настанут, пока в числе послов сюда не приехал, но теперь вижу, сколь надежды мои были тщетны. Разруха, война, голод, убийства, и ничего боле... Ничего боле.
Скшетуский молчал, пламя горящих в очаге дров освещало его исхудалое суровое лицо.
Наконец он поднял голову и промолвил серьезно:
- Бренна жизнь наша: пройдет, минует - и следа не оставит.
- Ты говоришь, как монах, - сказал ловчий.
Скшетуский не отвечал, только ветер еще жалобнее стонал в трубе.
Глава XVII
На следующее утро комиссары, и с ними Скшетуский, покинули Новоселки, но плачевно было дальнейшее их путешествие: на, каждом привале, во всяком местечке их подстерегала смерть, со всех сторон сыпались оскорбления, и были они горше смерти - в лице комиссаров оскорблялись величие и могущество Речи Посполитой. Кисель совсем расхворался, и на ночлегах его прямо в горницу из саней вносили. Подкоморий львовский оплакивал позор свой и своей отчизны. Капитан Брышовский тоже занемог от бессонницы и неустанного напряженья - его место занял Скшетуский, который и повел дальше несчастных путников, осыпаемых поношениями и угрозами бушующей толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.
В Белгороде комиссарам снова показалось, что пришел их последний час. Был избит больной Брышовский, убит Гняздовский - лишь появление митрополита, прибывшего для беседы с воеводой, позволило избежать неминуемой расправы. В Киев комиссаров пускать не хотели. Князь Четвертинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля, не получив никакого ответа. Комиссары не знали, как быть, куда ехать. Обратный путь был отрезан: бессчетные разбойные ватаги только и ждали срыва переговоров, чтобы перебить посольство. Толпа все более распоясывалась. Драгунам преграждали дорогу, хватая лошадей за поводья, сани воеводы осыпали камнями, кусками льда и мерзлыми комьями снега. В Гвоздовой Скшетуский и Донец в кровопролитном бою разогнали толпу в несколько сот человек. Хорунжий новогрудский и Смяровский вновь отправились к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать на переговоры в Киев, но воевода почти уже не надеялся, что комиссары доберутся туда живыми. Тем часом в Фастове они вынуждены были, сложа руки, смотреть, как толпа расправляется с пленными: старых и малых, мужчин и женщин топили в проруби, обливали на морозе водой, кололи вилами, живьем кромсали ножами. Такое продолжалось восемнадцать дней, пока наконец Хмельницкий не прислал ответ, что в Киев ехать он не желает, а ждет воеводу и комиссаров в Переяславе.
Злосчастные посланцы воспряли духом, полагая, что настал конец их мученьям. Переправившись через Днепр в Триполье, они остановились на ночлег в Воронкове, откуда всего шесть миль было до Переяслава. Навстречу им на полмили выехал Хмельницкий, как бы тем самым оказывая честь королевскому посольству. Но сколь же он переменился с той поры, когда старался выглядеть несправедливо обиженным, "quantum mutatus ab illo"*, как писал воевода Кисель.
_______________
* "сколь же он отличается от того, каким был" (лат.).
Вергилий.
Хмельницкий появился в сопровождении полусотни всадников, с полковниками, есаулами и военным оркестром, словно удельный князь - со значком, с бунчуком и алым стягом. Комиссарский поезд тотчас остановился, он же, подскакав к передним саням, в которых сидел воевода, долго глядел в лицо почтенному старцу, а потом, слегка приподняв шапку, промолвил:
- Поклон вам, п а н о в е комиссары, и тебе, воевода. Раньше бы надо начинать со мной переговоры, покуда я поплоше был и силы своей не ведал, но коли король вас д о м е н е п р и с л а в, от души рад принять вас на своих землях.
- Привет тебе, гетман! - ответил Кисель. - Его величество король послал нас монаршье благоволение тебе засвидетельствовать и установить справедливость.
- За благоволение монаршье спасибо, а справедливость я уже самолично вот этим, - тут он хлопнул рукой по сабле, - установил, не пощадив животов ваших, и впредь так поступать стану, ежели по-моему делать не будете.
- Нелюбезно ты нас, гетман запорожский, принимаешь, нас, посланников королевских.
- Н е б у д у г о в о р и т и н а м о р о з i, найдется еще для этого время, - резко ответил Хмельницкий. - Пусти меня, Кисель, в свои сани, я желаю честь оказать посольству - поеду вместе с вами.
С этими словами он спешился и подошел к саням. Кисель подвинулся вправо, освобождая место по левую от себя руку.
Увидев это, Хмельницкий нахмурился и крикнул:
- По правую руку меня сажай!
- Я сенатор Речи Посполитой!
- А что мне сенатор! Потоцкий вон первый сенатор и коронный гетман, а у меня в лыках сейчас вместе с иными: захочу, завтра же на кол посажен будет.
Краска выступила на бледных щеках Киселя.
- Я здесь особу короля представляю!
Хмельницкий еще пуще нахмурился, но сдержал себя и сел слева, бормоча:
- Н а й к о р о л ь б у д е у В а р ш а в i, а я н а Р у с и. Мало еще, вижу, вам от меня досталось.
Кисель ничего не ответил, лишь возвел очи к небу. Он предчувствовал, что его ожидает, и справедливо подумал в тот миг, что если путь к Хмельницкому можно назвать Голгофой, то переговоры с ним - крестная мука.
Поезд двинулся в город, где палили из двух десятков пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, словно опасаясь, как бы комиссары не сочли это знаком особой для себя чести, сказал воеводе:
- Я не только вас, а и других послов, коих ко мне шлют, так принимаю.
Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, точно к удельному князю, уже посылали посольства. Возвращаясь из Замостья под впечатлением выборов, удрученный известиями о поражениях, нанесенных литовским войском, гетман куда как скромнее о себе мыслил, но, когда Киев вышел навстречу ему со знаменами и огнями, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moisem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de sevitute lechica et bono omine Bohdan"* - богоданный, когда, наконец, его назвали "illustrissimus princeps"**? - тогда по словам современников, "возгордился сим зверь дикий". Силу свою почувствовал и твердую почву под ногами, чего ранее ему недоставало.
_______________
* Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из
рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).
** наиславнейший государь (лат.).
Чужеземные посольства были безмолвным признанием как его могущества, так и независимости; неизменная дружба татар, оплачиваемая большей частью добычи и несчастными ясырями, которых этот народный вождь разрешил брать из числа своего народа, позволяла рассчитывать на поддержку против любых врагов; потому-то Хмельницкий, еще под Замостьем признававший королевскую власть и волю, ныне, обуянный гордынею, уверенный в своей силе, видя царящий в Речи Посполитой разброд и слабость ее предводителей, готов был поднять руку и на самого короля, теперь уже мечтая в глубине темной своей души не о казацких вольностях, не о возврате Запорожью былых привилегий, не о справедливости к себе, а об удельном государстве, о княжьей шапке и скипетре.
Он чувствовал себя хозяином Украины. Запорожское казачество стояло за него: никогда, ни под чьей властью не купалось оно в таком море крови, не имело такой богатой добычи; дикий по натуре своей народ тянулся к нему ведь, когда мазовецкий или великопольский крестьянин безропотно гнул спину под ярмом насилья, во всей Европе доставшимся в удел "потомкам Хама", украинец вместе со степным воздухом впитывал любовь к свободе столь же беспредельной, дикой и буйной, как самые степи. Охота была ему ходить за господским плугом, когда его взгляд терялся в пустыне, господом, а не господином данной, когда из-за порогов Сечь призывала его: "Брось пана и иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал взор его к пожарам и крови, а руку - к оружью?! Не лучше ли было разбойничать под началом Хмеля и п а н i в р i з а т и, нежели ломать перед подстаростой шапку?..
А еще народ шел к Хмелю потому, что кто не шел, тот попадал в полон. В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за лук, закаленный в огне, троих, столь великое множество ясырей было. Поэтому у черни не оставалось выбора - и лишь странная с тех времен сохранилась песня, которую долго еще распевали по хатам из поколения в поколение, странная песня об этом вожде, прозванном Моисеем: "О й, щ о б т о г о Х м i л я п е р ш а к у л я н е м и н у л а!"
Исчезали с лица земли местечки, города и веси, страна обезлюдела, превратилась в руины, в сплошную рану, которую не могли заживить столетья, но оный вождь и гетман этого не видел либо не хотел видеть - он никогда ничего не замечал дальше своей особы, - и крепнул, и кормился огнем и кровью, и, снедаемый чудовищным самолюбьем, губил собственный народ, собственную страну; и вот теперь ввозил комиссаров в Переяслав под колокольный звон и гром орудий, как удельный владыка, господарь, князь.
Понурив головы, ехали в логово льва комиссары, и последние искры надежды гасли в их сердцах, а тем временем Скшетуский, следовавший за вторым рядом саней, неотрывно разглядывал полковников, прибывших с Хмельницким, думая увидеть среди них Богуна. После бесплодных поисков на берегах Днестра, закончившихся за Ягорлыком, в душе пана Яна, как единственное и последнее средство, созрело намерение отыскать Богуна и вызвать его на смертный поединок. Бедный наш рыцарь понимал, конечно, что в этом пекле Богун может зарубить его без всякого боя или отдать татарам, но он лучшего был об атамане мнения: зная его мужество и безудержную отвагу, Скшетуский почти не сомневался, что, поставленный перед выбором, Богун не откажется от поединка. И потому вынашивал в своей исстрадавшейся душе целый план, как свяжет атамана клятвой, чтобы в случае смерти его тот отпустил Елену. О себе Скшетуский уже не заботился: предполагая, что казак в ответ ему скажет: "А коли я погибну, пусть она ни моей, ни твоей не будет", - он готов был и на это согласиться и в свой черед дать такую же клятву, лишь бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она до конца дней своих обретет покой в монастырских стенах... Он тоже сперва на бранном поле, а затем, если не приведется погибнуть, в монастырской келье поищет успокоенья, как искали его в те времена все скорбящие души. Путь такой казался Скшетускому прямым и ясным, а после того, как под Замостьем ему однажды подсказали мысль о поединке с атаманом, после того, как розыски княжны в приднестровских болотах закончились неудачей, - то и единственно возможным. С этой целью, не останавливаясь на отдых, он поспешил с берегов Днестра вдогонку за посольством, надеясь либо в окружении Хмельницкого, либо в Киеве найти соперника, тем более что, по словам Заглобы, Богун намеревался ехать в Киев, венчаться там при трехстах свечах.
Однако тщетно теперь Скшетуский высматривал его между полковников. Зато он увидел немалое число иных, еще с прошлых, мирных, времен знакомцев: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, приезжавшего из Сечи послом к князю, Яроша, бывшего сотника Иеремии, Грушу, Наоколопальца и многих других, и решил у них разузнать, что удастся.
- Узнаешь старых знакомых? - спросил он, подъезжая к Яшевскому.
- Я тебя в Лубнах видел, ты князя Яремы л и ц а р, - ответил полковник. - Вместе, помнится, пили-гуляли. Что князь твой?
- Здравствует, спасибо.
- Это покуда весна не настала. Они еще не встречались с Хмельницким, а встретятся - одному живым не уйти.
- Как будет угодно господу богу.
- Ну, нашего б а т ь к а господь не оставит. Не бывать больше твоему князю на татарском берегу у себя в Заднепровье. У Хмеля б а г а т о м о л о д ц i в, а у Яремы что? Добрый он ж о л н i р, но и наш б а т ь к о не хуже. А ты что, больше у князя не служишь?
- Я с комиссарами еду.
- Что ж, рад старого знакомца видеть.
- Коли рад, окажи мне услугу, век буду тебе благодарен.
- Какую услугу?
- Скажи мне, где Богун, знаменитый тот атаман, что прежде в переяславском полку служил, а ныне среди вас высшее званье иметь должен?
- Замолчи! - с угрозой вскричал Яшевский. - Твое счастье, что мы давние знакомцы и пили вместе, не то б я тебя этим вот буздыганом на снег уложил немедля.
Скшетуский посмотрел на него удивленно, но, будучи сам на решения скор, стиснул в руке булаву.
- Ты в своем уме?
- Я-то в своем и пугать тебя не намерен, но такой был отдан Хмелем приказ: кто б из ваших, пусть комиссар даже, о чем ни спросил, - убивать на месте. Я не исполню приказа, другой исполнит, потому и предупреждаю из доброго к тебе расположенья.
- Так у меня же интерес приватный.
- Все едино. Хмель нам, полковникам, наказал и другим велел передать: "Убивать всякого - хоть о дровах, хоть о навозе спросят". Так и скажи своим.
- Спасибо за добрый совет, - ответил Скшетуский.
- Это я только тебя предостерег, а любого другого ляха уложил бы без слова.
Они замолчали. Поезд уже достиг городских ворот. По обеим сторонам дороги и на улицах толпилась чернь и вооруженные казаки, которые в присутствии Хмельницкого не смели обрушить на сани проклятья и комья снега, а лишь провожали комиссаров угрюмыми взорами, сжимая кулаки или рукояти сабель.
Скшетуский, выстроив драгун по четверо, с гордо вскинутой головою спокойно ехал по широкой улице, не обращая никакого внимания на грозные взгляды толпившегося вокруг люда, и лишь думал, сколько ему потребуется самоотречения, выдержки и христианского всетерпенья, дабы свершить задуманное и не потонуть с первых же шагов в этом океане ненависти и злобы.
Глава XVIII
На следующий день комиссары долгий держали совет: сразу ли вручить Хмельницкому королевские дары или обождать, пока он не проявит больше смирения и хоть каплю раскаянья? В конце концов решили пронять его человечностью и монаршьим великодушием и оповестили о вручении даров торжественная церемония состоялась назавтра. С утра трезвонили колокола и гремели пушки. Хмельницкий ожидал комиссаров перед своими палатами в окружении полковников, казацкой верхушки и несчетной толпы простых казаков и черни: ему хотелось, чтобы весь народ знал, какой чести его удостоил сам король. Он сидел на возвышении под значком и бунчуком, среди послов из соседних земель, в отороченной собольим мехом красной парчовой епанче, подбоченясь, поставя ноги на бархатную с золотой бахромой подушку. По толпе то и дело пробегал восхищенный, подобострастный шепот: чернь, превыше всего ценящая силу, видела в своем предводителе воплощенье этой силы. Только таким воображению простого люда мог рисоваться непобедимый народный герой, громивший гетманов, магнатов, шляхту и вообще л я х i в, которые до той поры были овеяны легендой непобедимости. Хмельницкий за год войны несколько постарел, но не согнулся - в могучих его плечах по-прежнему ощущалась сила, способная крушить государства и создавать на их месте новые; широкое лицо, покрасневшее от злоупотребления крепкими напитками, выражало твердую волю, необузданную гордыню и дерзкую самоуверенность, подогреваемую успехами в ратном деле. Ярость и гнев дремали в складках его лица, и легко представлялось: вот они пробуждаются, и народ под их грозным дыханием склоняется, словно лес в бурю. Из глаз, очерченных красной обводкой, уже стреляло нетерпенье, - комиссары мешкали явиться с дарами! - а из ноздрей на морозе валил клубами пар, как два дымных столба из ноздрей Люцифера; так и сидел гетман в исторгнутом собственными легкими тумане, багроволицый, сумрачный, надменный, рядом с послами, среди полковников, в окружении океана черни.
Наконец показался комиссарский поезд. Впереди довбыши колотили в литавры и трубачи, раздувая щеки, трубили в трубы; жалобные протяжные звуки издавали их инструменты: казалось, это хоронят величие и славу Речи Посполитой. За музыкантами ловчий Кшетовский нес булаву на бархатной подушке, а Кульчинский, киевский скарбничий, - алое знамя с орлом и надписью; далее в одиночестве шел Кисель, высокий, худой, с достигающей груди белой бородою; на благородном его лице было страдание, а в душе бесконечная боль. Прочие комиссары следовали в нескольких шагах за воеводой; замыкали шествие драгуны Брышовского во главе со Скшетуским.
Кисель шел медленно: в ту минуту ему явственно представилось, как за драными лохмотьями переговоров, за видимостью монаршьей милости и прощения совсем иная, обнаженная, позорная проглядывает правда, которую слепой узрит, глухой услышит, ибо она вопиет: "Не милость дарить идешь ты, Кисель, а милости просить смиренно; купить ее надеешься ценой булавы и знамени, пешком идешь вымаливать ее у мужицкого вождя от имени Речи Посполитой, ты, сенатор и воевода..." И разрывалась душа брусиловского магната, и чувствовал он себя презреннее червя, ничтожнее праха, а в ушах его звенели слова Иеремии: "Лучше совсем не жить, нежели жить у холопов и басурман в неволе". Что он, Кисель, в сравнении с лубненским князем, который являлся мятежникам не иначе, как в образе Юпитера, с насупленным челом, в огне войны и пороховом дыму, овеянный запахом серы? Что? Тяжесть этих мыслей сломила дух воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица, радость навек покинула сердце; он стократ предпочел бы умереть, нежели сделать еще шаг вперед, и все-таки шел: его толкало все его прошлое, все труды, потраченные усилья, вся неумолимая логика его былых деяний...
Хмельницкий ждал его, подбоченясь, хмуря брови и выпятив губы.
Наконец шествие приблизилось. Кисель, выступив вперед, сделал еще несколько шагов к самому возвышенью. Довбыши перестали барабанить, умолкли трубы - и великая тишина слетела на толпу, лишь на морозном ветру шелестело алое знамя, несомое Кульчинским.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 667;