Кафедра 503 9 страница
Рассказ актрисы продолжался спокойно, ровно, в едином ритме. Даже вставляя в него новеллы про Кейко или про Нью-Йорк, она не теряла нить основного повествования. Поражаясь ее сходству с ведущей телепередач для детей, я слушал ее высокий металлический голос.
В семидесяти километрах от Гаваны недавно построили супермаркет с чем-то вроде ресторана для автомобилистов. Там мы сделали привал. Я заказал мороженое, актриса же предпочла сок из сахарного тростника, который давили прямо здесь. Этим занимался обнаженный до пояса, покрытый потом человек. Он вставлял пучок стеблей между двумя вращающимися барабанами, расположенными один над другим, а потом крутил ручку. Сок капал в стаканчик из нержавейки, укрепленный внизу диковинной машины.
Лавочка продавца сока находилась снаружи ресторана, на свежем воздухе. Над цементной стойкой, выкрашенной синей краской, укрывшись под крышей из плетеных листьев, висела птичья клетка. Внутри возился зеленый попугай. Он усердно работал своим клювом со светло-бежевым наростом над каким-то шаром, состоящим из раздавленных стеблей тростника и кусочков несвежего мяса цвета каштана. Не дожидаясь наших недоуменных расспросов, продавец, улучив момент, сообщил нам, что это мясо крысы. Актриса, рассказывая свою историю про Изабеллу и попивая сок, следила глазами за попугаем, клюющим крысиное мясо. Лучики света, просачивающиеся сквозь плетеную крышу, освещали ее лицо нежными бликами. У меня возникло желание сфотографировать ее. Такое со мной случилось первый раз за много лет.
«Куда все-таки смотрела Изабелла: на мои туфли или на мои ноги? — продолжала актриса, когда мы снова сели в машину. — Действительно, когда я стала подниматься по той каменной лестнице, я испытала необычайное ощущение, особенно приятно было ступням. Камень был сухим и прохладным, словно бы я шагала по плетеному настилу. На каждой лестничной площадке стояли цветочные горшки. Пока мы поднимались, начался дождь. Сначала подул сырой и теплый ветер, красные и белые лепестки цветов задрожали, на ступенях появились первые капли». Ей показалось, что сейчас должен начаться один из тех жутких ливней, которые она столько раз видела здесь, на Кубе. Здешние ливни отличаются тем, что никогда не предугадаешь их начало, буря охватывает сразу весь город, в одно мгновение улицы становятся реками, а дождевые капли, кажется, вот-вот пробьют насквозь лобовое стекло машины. Как будто прочитав ее мысли, Изабелла прошептала: «В Тринидаде дожди очень спокойные».
Изабелла исполнила «Лагримас неграс».
Даже если ты бросил меня, Даже если ты разбил мои мечты — Вместо ненависти и проклятий Я благословляю тебя.
Мне больно терять тебя, Мне грустно терять тебя, О, мои слезы,
Ты не знаешь, что они черны, как и моя жизнь. Мне больно терять тебя, Мне грустно терять тебя, О, мои слезы,
Ты не знаешь, что они черны, как и моя жизнь.
Но даже если это будет стоить мне жизни,
Я лучше соглашусь умереть!
Я не оставлю тебя,
Я не хочу страдать,
Даже если ты уйдешь от меня.
Но даже если это будет стоить мне жизни,
Я лучше соглашусь умереть.
Я не оставлю тебя,
Я не хочу страдать,
Даже если ты уйдешь от меня…
Ради тебя я оставила все…
Жизнь — безделка.
Я хочу лишь твоей любви,
Чтобы ты доверял мне.
Я не оставлю тебя,
Я не хочу страдать,
Даже если ты уйдешь от меня.
Но даже если это будет стоить мне жизни,
Я лучше соглашусь умереть…
Эту песню ее попросил спеть Язаки. Голос Изабеллы совершенно не был похож на голоса всех тех певиц, которых актрисе доводилось до этого слышать. По тембру он напоминает тромбон, подумала она. Носовой, гибкий, богатый, немного надтреснутый, металлический… С террасы была видна череда белых, бежевых и оранжевых домов города Тринидад, который словно тонул в этой дождливой и туманной ночи. Но не только ночной пейзаж зачаровывал актрису — она не отрываясь смотрела на горло певицы, изборожденное тонкими морщинами. При каждой высокой ноте ее вены наливались кровью и дрожали. В этом горле не было голосовых связок, там находился звенящий средневековый колокол. Изабелла пела о черных слезах так, словно хотела примешать их к льющему снаружи дождю и разнести их по ветру. Но когда песня была допета и Язаки с актрисой зааплодировали, Изабелла снова впала в гнев: «Я спела. А теперь твоя очередь, скажи, в конце концов, кто ты?» «Актриса», — пролепетала та. «Актриса…» — расхохоталась Изабелла каким-то дребезжащим, неприятным смехом, очень напоминавшим ненастроенный приемник. Язаки положил камеру и встал между ними. «Рейко, ничего не отвечай. О чем бы она тебя ни спросила — ни в коем случае не отвечай». Она никак не могла понять, почему вдруг Изабелла так рассердилась и почему Язаки велел ей молчать. «Да почему же? Разве мы сделали что-то плохое?» — взволнованно проговорила актриса, хватая певицу за руку. Изабелла грубо оттолкнула ее. «Ты шлюха!» — заорала она. Актриса от неожиданности подпрыгнула на месте, и на ее глазах мгновенно выступили слезы. «Глянь-ка, шлюха расплакалась!» — продолжала кричать Изабелла. Сделав глоток из бутылки, она завопила ей прямо в ухо: «Еще до того, как вы приехали сюда, я знала, что ты — самая мерзкая из шлюх! Мне об этом утром сказал Орула, я общалась с божеством… Почему ты с этим мужчиной? Ты говорила, что любишь его, ты солгала, это была ложь, я сразу поняла, что ты лжешь, сразу, в одно мгновение!» Изабелла кричала, тыча пальцем в собственную грудь. Ее металлический голос бил в барабанную перепонку, казалось, он фрезой врезался в мозг и кромсал его на части. Актриса не выдержала и крикнула: «Замолчите!» Но едва она подняла голову, как Изабелла выплеснула ей в лицо весь ром, что оставался в бутылке. «Не отводи глаз», — приказал Язаки, но она уже успела спрятать лицо. «Будь ты проклята», — бросила Изабелла, спускаясь вниз с гитарой в руке.
Той же ночью Язаки выговаривал ей: «Почему ты меня не послушалась? Эта старуха не сумасшедшая, просто она ужасно одинокая — это и означает быть певицей. Почему ты этого не поняла? Женщин с таким голосом здесь много, но тех, кто может петь таким голосом, наберется едва ли десяток. Как ты думаешь, откуда у нее такой голос? Веришь или нет — она научилась петь в приходском хоре. Поэтому ее живот, внутренности, сердце пронизаны одиночеством, и тогда ей не остается ничего, кроме как петь. А после того как песня кончится, она опять обретает ненависть к себе и обрушивает ее на окружающих; никогда нельзя спорить с ней. Да и вообще что-либо ей отвечать в такие минуты. А ты, считающая себя актрисой, ты даже этого не могла понять? Тогда оставь, пожалуйста, это дело, если ты не способна даже почувствовать человеческое одиночество». «Но что же теперь делать?» — всхлипнув, спросила она Язаки. Тот только покачал головой. «Ты никогда не будешь актрисой», — наконец выдавил он. Эти слова надолго врезались в ее память.
В ту ночь в своей скромной комнате в отеле в Санкти-Спиритус они легли спать, даже не пожелав друг другу спокойной ночи. Такое с ними случилось впервые. До этого они всегда перед сном занимались сексом. Каждый вечер они предавались любовным утехам, иногда — оральному сексу, а иногда Язаки просто мастурбировал, лаская ее клитор. Он то и дело повторял: «Я не могу расслабиться, если не достигну оргазма, а если мне не удастся расслабиться, то я и не засну». Актрису охватывала тревога при одной только мысли, что она совершила что-то непоправимое. Именно в ту ночь она впервые подумала о том, что, наверно, этот человек вовсе в ней не нуждается. Потом она почувствовала, как ее начинает душить ненависть к Изабелле. Если бы не старая карга, то Язаки мог бы спокойно сегодня кончить ей на лицо, перед тем как идти спать. Правда, это не означало, что ей нравилось доставлять ему подобные удовольствия. После часового непрерывного сосания у нее часто сводило судорогой челюсти или к горлу подступала тошнота. Но, по крайней мере, она чувствовала, что необходима ему. При мысли, что он может ее бросить, ее сердце начинало сжиматься от страха. Конечно, с самого начала знакомства с Язаки она знала, что однажды он оставит ее, и в этот день к ней придет страх. Она помнила об этом всегда, но новые страхи превосходили то, что она воображала. Страх становился безграничным, глубоким, всепроникающим. Несмотря на смертельную усталость, она не могла уснуть. Снаружи доносилось жужжание насекомых, кваканье земноводных и крики птиц, напоминающие скрип дверных петель. Было жарко, но кондиционера в номере не было. Повернувшись на бок, задыхаясь, ощущая, как по ней струйками течет пот, актриса обнаружила, что у нее начались месячные. Тогда она осторожно поднялась с кровати, стараясь не разбудить спящего Язаки, и направилась в ванную сменить трусы. У нее не осталось сил стирать свое белье, заляпанное кровью, и она просто бросила его на пол, думая встать пораньше и успеть закончить стирку до того, как проснется Язаки. Но сон все не шел. Под утро она встала и пошла в ванную, решив заодно принять душ. Солнечные лучи уже лились через приоткрытое окно, освещая пол. Войдя в ванную, она испустила крик. Она вопила так громко, что мгновение спустя в ванную влетел Язаки. «Что случилось?» — спросил он. Но она продолжала орать и только показывала пальцем на пол. Трусы, которые она накануне бросила туда, были все сплошь покрыты муравьями. Десятки, сотни, тысячи насекомых облепили их густым слоем, и эта кишащая масса издавала шуршание. Все новые и новые муравьи ползли из щели в стене, их количество заметно увеличилось с того момента, как прибежал Язаки. Муравьиное скопище было похоже на призрак, у которого имелись небольшие утолщения и бугорки, живущие, казалось, независимо от всего остального. «Пошли отсюда», — приказал Язаки.
Актриса продолжала свой рассказ, тщательно подбирая слова. Приблизительно километров за тридцать от Гаваны мы снова выехали на побережье. Местность называлась Санта-Мария. Много раз я ездил сюда купаться. Некоторые кубинцы считают, что на побережье Санта-Мария море гораздо красивее, чем в Варадеро. В хорошую погоду, как, например, сегодня, кубинский морской пейзаж, в частности в Санта-Мария, странным образом навевает мне меланхолическое настроение. В Варадеро и на побережье около Гаваны, поскольку там нет близлежащих островов, закрывающих горизонт, море голубого цвета насколько хватает глаз. Но слова «голубой» недостаточно для описания цвета этого моря. Это не тот голубой цвет, о котором мы знаем с детства. И не то чтобы здесь были какие-то оттенки, нет, сама суть цвета — контрастность, освещенность, насыщенность — делает его столь необычным. Берега здесь, как правило, каменистые. Пробиваясь сквозь прибрежные камни, волны принимают различные геометрические формы и тотчас же рассыпаются бисером. На песчаных местах берег сразу же отделяется стеной влажных джунглей, а на каменистом побережье непосредственно за пляжем начинается полоса красной земли. Она покрыта короткой травой, а по мере продвижения вглубь начинают встречаться коровы и козы. Потом идут оливковые рощи и поля сахарного тростника. Дождавшись, когда актриса на секунду прервет свое повествование, я спросил ее, что она думает об этом море.
— Но я не знаю, — был ответ.
— Иногда, когда я смотрю на море, мне приходит в голову мысль о смерти. Это так печально.
— И вы полагаете, что в этом виновато море?
— Нет, конечно, — ответил я, и она одобрительно кивнула. Когда я говорил, что море погружает меня в депрессию, мои
японские друзья часто отвечали, что это потому, что я стал сентиментальным. Что ж, может быть. Но они, говорившие мне, что я стал сентиментален, никогда не видели своими глазами, какое море на Кубе. А тот, кто придумал слово «голубой», видел ли он? Сомневаюсь. Если он видел, то даже не стал бы спрашивать себя, соответствует ли это море слову «голубой» или, там, «красный». Здешнее море в некотором смысле отрицает существование человека, во всяком случае мне именно так кажется. Я сказал об этом актрисе. «Но не кубинцев», — пробормотала она. Минуту спустя она снова начала рассказывать о том путешествии. Но в ее рассказе было еще меньше веселого.
Только следующей ночью они попали в Ольгуин. И там собралось великое множество музыкантов, ожидавших прослушивания. Даже дико уставший, даже если бы это могло продлиться до следующего утра, Язаки все равно старался прослушать всех. Актрисе даже показалось, что он слишком уж миндальничает с кубинцами. Когда она сказала об этом, Язаки рассмеялся и заметил: «Очень может быть! Но не забывай, Рейко, мы здесь собираемся слушать не нашу родную музыку. Эта музыка принадлежит кубинцам. Мне она нравится, но я не хотел бы думать, что она принадлежит также и мне». Она помнила всю свою жизнь с Язаки вплоть до мельчайших подробностей. В Ольгуине была даже мексиканская группа. Музыканты носили широкополые шляпы, почти все были гитаристами, короче, все как положено. Певец и руководитель был белый, страдавший гемиплегией. «Вот чего я никак не могу понять, — бухтел Язаки, — так это зачем в городке, находящемся в двух днях езды от Гаваны, в городке, где столько замечательных оркестров, нужна еще и мексиканская группа? Мало того, здесь можно найти певцов получше, чем этот тип. Зачем его вообще взяли? И зачем им нужен руководитель-паралитик? Нет, я не понимаю. Действительно, в этой стране столько всего непонятного, что иногда я не верю своим глазам!» Но все-таки было видно, что он говорит это не со зла. Ему было интересно сталкиваться с вещами, которые он не понимал.
Актриса не помнила названия той деревни, но на дороге в Сантьяго-де-Куба был небольшой ресторанчик, что-то вроде мюзик-холла, где давали представления в стиле гуахира. Вокруг их столика сразу собралось гитаристов двадцать, не меньше. Также ожидалось выступление Серины Гонсалес, «королевы гуахира». «Как такое могло получиться, что в подобном месте, в этой дыре, дает концерт певица такого уровня, как Серина Гонсалес?» — поражался Язаки. Даже актриса знала, кто это такая. Гуахира — это что-то вроде крестьянского фольклора. Как правило, эти песни поются мягко, но Серина так не считала. У нее был голос металлического тембра, когда она брала высокие ноты, казалось, будто он пронзает мозг и сердце. Язаки очень любил ее за это, ему вообще нравились подобные женщины. Металлические. Ему нравился голос проникающий, разогревающий, он сам так всегда говорил. Актриса не выносила, когда Язаки нахваливал других женщин, будь то кубинская певица или танцовщица. Ее больше задевали комплименты по поводу пения или танцевального искусства, отпущенные Язаки в адрес других женщин, чем лизание клитора ее соперницы или содомия с Кейко. Но эта ревность, как считала Рейко, возникала у нее не из-за того, что она сама была актрисой и танцовщицей.
Выступление Серины Гонсалес началось приблизительно в полдень. Она исполнила собственные потрясающие песни и сказания о божествах из пантеона сантерии. Ей аккомпанировал целый оркестр, но все это выглядело очень печально. Было ужасно жарко, складывалось впечатление, будто бы вокруг таверны бродили коровы и прочий рогатый скот, а есть пришлось, отмахиваясь от сотен тысяч мух. «Королева гуахира», ведомая под руки своими сыновьями, каждому из которых стукнуло по крайней мере по пятьдесят, обошла вокруг столиков. Увидев Язаки, приготовившегося снимать на камеру происходящее, один из сыновей певицы потребовал с него плату за право съемки. Оба сынка были так густо загримированы, что косметика стекала с их лиц, смешиваясь с потом и образовывая белые потеки. Они потребовали сто долларов за песню, и Язаки заплатил за две. «Это не тебе, смотри, не забудь, — обратился Язаки к одному из них, протягивая деньги. — Вокалист — твоя мать, а не ты». «Я это хорошо знаю», — среагировал сынок, ухмыляясь. Белесые полосы краски стекали у него по шее.
Серина имела оглушительный успех. Пока Язаки возился со своей камерой, тот самый сынок, что потребовал с него денег, подошел к столику, где сидела актриса, и пригласил ее на танец. Измученная жарой и мухами, она тем не менее не посмела отказаться. Публика зааплодировала, сын певицы взял актрису за руку и вывел на середину зала, словно на сцену. В то время она только начинала учиться кубинским танцам. Но зрители, считавшие, что японка не может знать соответствующие фигуры их танца, хлопали ей от души. Вернувшись к своему столику, она увидела, что Язаки вне себя от гнева. «Ты действительно ничтожество», — прошипел он. «Ах вот как, — пронеслось у нее в голове. — Я, значит, сижу здесь, умирая от жары, пытаюсь разжевать этого несчастного цыпленка, вокруг полно мух, которые, если их не отгонять, залетают прямо в рот или в нос, а этот хмырь говорит мне, что я ничтожество? Да по какому праву, черт побери?!» Все оставшееся время, пока они сидели в ресторане, Язаки молчал, словно воды в рот набрал. И только вечером, когда они добрались наконец до отеля в Сантьяго-де-Куба, он прожужжал ей все уши, объясняя, почему она показала себя ничтожеством во время выступления Серины Гонсалес. Вкратце, все объяснение заключалось в том, что она не делала ничего из того, что ей действительно хотелось, она всегда жила желанием, чтобы ее любили другие. Оказывается, ее достоинство — собственные раны.
В ту ночь они опять забыли про любовь. Она смотрела на спящего Язаки, потом повернулась к нему спиной и тотчас же вспомнила муравьев на своих трусах и цыпленка, покрытого мухами. Ей казалось, что та шевелящаяся масса на ее белье должна была послужить неким знаком, символом. Скорее всего знаком того, что она ничего не стоит. Ни для этого человека, ни для кого. Это единственная вещь в мире, в которой можно быть уверенной. Она никому не приносит радости. Эта мысль посетила ее впервые в тот замечательный вечер, когда ее отец пьяный грохнулся с моста. «Никто на свете не припомнит ни единого светлого момента, связанного со мной. Теперь, оказывается, я уже и не актриса, и не танцовщица. Я ничего не умею делать. Я, так сказать, «малоценный предмет», вот кто я». Она выпила все, что нашла в баре, но алкоголь не действовал. Потом ей стало плохо с сердцем, и когда она направилась в туалет блевать, из спальни донесся голос Язаки: «Что с тобой?» «Это все моя жизнь! — крикнула она в ответ. — Я хочу понять ее. Уже поздно, вы спите… и все-таки, может быть, вы меня выслушаете?» «Говори», — согласился Язаки. Она повторила ему все, о чем только что думала. «И что… это все? — пробормотал Язаки со скучающим видом. — Я-то ждал чего-то ужасного». «А что может быть ужаснее, чем осознание того, что ты — ничтожество?» — не выдержала актриса. «Ты ничего не стоишь, и это правда, — ответил Язаки с улыбкой. — А я тем более, да никто ничего не стоит, все на свете взаимозаменяемо, никто ничего не значит ни для кого. Но если человек поверит, что это можно взять в качестве точки отсчета, то он никуда дальше не продвинется, он и будет всю свою жизнь подчинять одной только цели: однажды оказаться для кого-нибудь чем-нибудь стоящим, не понимая, что это бесполезно. Да никто не может с уверенностью заявить, что он кому-нибудь нужен. — Он помолчал и добавил: — И именно поэтому мы свободны».
На следующий вечер в Сантьяго-де-Куба проходил фестиваль. В большом зале, очень смахивавшем на поминальный, показывали балет, декламировали стихи, выступали известные певцы. Подобные мероприятия вызывали у Язаки изжогу. И поэтому они с актрисой отправились в рабочий квартал, где прямо на улице давали представления для простого народа. И если публика была еще та, то оркестры играли просто потрясающе. Язаки особенно пришлась по душе группа «Чангви», приехавшая из Гуантанамо. По сцене прыгали какие-то старики в подштанниках, мальчишка поминутно гасил зажженные спички, кладя их себе в рот, какой-то болван орал без конца песни, мелькали руки и ноги, толпа была такой плотной, что нельзя было и шевельнуться. В качестве усилителя музыканты использовали старый радиоприемник советского производства. Звук регулярно пропадал, и публика немедленно поднимала рев. Когда усилитель сломался окончательно, гитарист вынес на сцену рупор-матюгальник и затянул песню про богатого и старого мужа, которому жена наставляет рога. «Супер!» — не мог успокоиться Язаки и все снимал и снимал на пленку происходящее, стоя рядом с актрисой.
Этой ночью он трахал ее во всех позициях. Напившись до чертиков, он то и дело спрашивал актрису: «Кто, кто ты для меня?» И каждый раз она отвечала ему: «Я ваша рабыня». В свое время, когда они только познакомились, Кейко объяснила ей, что такой ответ больше всего нравится учителю. «Его прямо прет, когда он слышит такое», — повторяла она. Но на этот раз Язаки вдруг посерьезнел и сказал:
— Ты не рабыня.
— Но кто же я тогда, учитель?
— В любом случае ты не рабыня. Актриса ответила ему:
— Я не знаю, кто я на самом деле. Но я также и ваша рабыня, по крайней мере в этом я могу быть уверена.
Язаки насупился и помрачнел.
*****
Рассказ актрисы начал тяготить меня. Почему, я не мог понять. Когда она произнесла «рабыня», мне стало худо. Черты ее лица были правильными и благородными, голос звучал словно музыкальный инструмент. Слушая ее голос, я представлял себе учительницу начальных классов или ведущую детских телепередач. Услышать от нее такие слова, как «рабыня», «трахаться» или «кончать», казалось мне немыслимым делом. Мне хотелось, чтобы она поговорила со мной о чем-нибудь другом, не важно о чем, о чем-нибудь забавном: о фильмах и актерах, которые ей нравились больше, чем музыка; что, например, раньше она любила «Роллинг Стоунз», но теперь ей нравится хип-хоп; или «если я не вымою голову с утра, я весь день буду ужасно себя чувствовать, но даже когда я себя ужасно чувствую, стоит съесть мороженое «Хааген-Дазс», ну знаете, такое, с ромом и изюмом, и все сразу пойдет как надо»… Но после того, что она рассказала мне, будь она при этом самой нормальной девчонкой, считающей мороженое с изюмом лучшим средством для снятия стресса, мне ничего не оставалось, как заинтересоваться вопросами ее личной жизни. Действительно ли я ревновал ее к Язаки? Я говорил о нем только по телефону, но и та девушка, Кейко, была явно ненормальной. Ее голос и манера речи сразу убивали в человеке какую бы то ни было уверенность. В течение какого-то времени Язаки жил с ними обеими. По всей видимости, это был неординарный человек. Да, я ревную к нему, это очевидно, подумал я. Но не потому, что Язаки трахал ее, причем часто в извращенной форме. Нет, я ревновал к ее лицу, разметавшимся по ветру волосам, ко всему тому, что сейчас располагалось на заднем сиденье моей машины, летевшей к Гаване.
«… — Ты не рабыня.
— Но кто же я тогда?..
— В любом случае ты не рабыня…»
Может быть, во мне разбудил ревность этот диалог. Когда и учился в колледже и мечтал о дальних странах, без конца просматривая проспекты туристических фирм, я испытывал зависть к японцам, запечатленным на фотографиях. Но я завидовал не тому, что кто-то пообедал в Париже или прошвырнулся по магазинам в Лондоне, я завидовал людям, побывавшим в Индии или в Африке, в пустыне или в тропических джунглях. Еще бы, думал я, там, в далеких странах, увидишь и услышишь такое, чего мне ввек не узнать. Эти люди находились в особом контакте с миром и пространством, которое я был не в состоянии представить себе. И я ревновал. Моя ревность к Язаки была точно такой же. Мне было всего двадцать шесть, мысли о том, чтобы создать семью, меня не посещали. Но за всю свою жизнь, до самой смерти, я вряд ли мог рассчитывать на то, что мне удастся поговорить с женщиной, считающей себя рабыней. Не то чтобы я мечтал о таком разговоре… Но их отношения были сродни путешествию. Не игра словами и не импульсивность. Я не очень разбираюсь в садомазохизме, но мне кажется, что их отношения были далеки от него. У меня нет влечения к такого рода общению, и если это была всего лишь мазохистская игра, значит, меня это не должно волновать. Как получилось, что между Язаки и этой актрисой могли возникнуть подобные отношения? Нет, не так. Как могло получиться, что между ними были именно такие отношения?
«… — Кто ты для меня?
— Ваша рабыня?
— Ты не рабыня.
— Но кто же я тогда, учитель?
— В любом случае ты не рабыня.
— Я не знаю, кто я на самом деле, но кем бы я ни была, я еще и ваша рабыня…»
Зачем им было нужно говорить об этом? Существует же масса способов уйти от такого разговора: отправиться на пляж позагорать, заняться сексом, спортом… чтение, путешествия, наркотики. Что остается делать, когда приходишь к этому? У меня в памяти всплыло слово «потребление». Язаки и актриса в полном смысле
поедали друг друга, пока их терпение не иссякло. И они предприняли это «путешествие», состоявшее из бесконечных сексуальных игр и наркотиков, ради единственной цели: удостовериться, что их отношения больше не могут продолжаться. А почему Язаки так расстроился, когда услышал, что актриса считает себя его рабыней?
Я спросил об этом актрису, когда мы въезжали в Гавану, миновав тоннель, проложенный под руслом реки.
— Не знаю, — ответила она. — Но когда мы расставались, и у меня уже был мой молоденький любовник, перед самым отъездом в Париж учитель сказал мне, что мы были полны противоречий. «Мужчина, если не брать в расчет идиота, который намеревается отдавать приказания актрисе или известной манекенщице, живя с женщиной, которую он любит, всегда будет находиться между презрением и уважением, всегда будет метаться между нормальными отношениями и агрессией. И делать он это будет до тех пор, пока не осознает, что исполнен противоречий. Ибо ищет он рабыню, которую при этом хотел бы еще и уважать, а этого уж никак не может быть. Когда они еще едва знакомы, разница между уважением и презрением очень мала, почти не заметна, ну как наркотики, пока к ним не привыкнешь, их достаточно совсем чуть-чуть. Потом разница становится все более ощутимой, и его положение становится похожим на маятник, движущийся туда-сюда. Он не знает, до какой степени забавна игра в подчинение и превосходство, но он уверен, что в самом по себе превосходстве или подчинении нет никакого удовольствия. Было бы неверным утверждать, что мазохисты находят удовольствие в том, что изображают маленьких детей, отказываются от своего имени, чувств, действий, личности. Такие люди находят наслаждение только в собственном самолюбии, и ни в чем ином. А те, кто по-настоящему ненавидит себя, так сказать, научно подходит к данному вопросу, никогда не становятся мазохистами. Я считал, что ты тоже не была мазо… Но я ошибся. Ты меня разочаровала», — сказал он, и на его глазах я заметила слезы. И так как я увидела его таким впервые, мне показалось, что он говорит правду. Где же это было? Наверное, в номере гостиницы «Акасака», где он обычно останавливался, хотя я не уверена… По правде говоря, я не уверена и в том, что он действительно говорил это. Иногда мне кажется, что он написал это в письме, а может быть, этот разговор мне приснился. Ну и память у меня стала… Если хорошенько подумать, начинает казаться, что он точно не мог сказать такого. Иногда его слова проникали прямо в мое тело… вам известна эта дрожь, это наслаждение, как при анальном сексе? Но слова — это не пенис, и когда они проникают внутрь, они размножаются, изменяются или исчезают, как вирус. Нет, не как вирус, скорее как паразиты. Как-то в Париже я заинтересовалась этим вопросом и пошла в библиотеку, чтобы прочитать о них в энциклопедии. Там не было ничего, кроме специальных научных исследований, поэтому ничего особенного я не нашла, поняла только, что это похоже на… хозяина. Например, почему эхинококк, паразит, напоминающий ленточного глиста, является смертельным для человека, а для лисицы — нет? А ведь лисица в данном случае и есть его хозяин, так сказать постоянный носитель. Человек — всего лишь переносчик, временное пристанище эхинококка. Если постоянный носитель, хозяин, погибает, то погибает и сам паразит, поэтому паразит никогда не убивает своего хозяина. Человек является таковым для ленточного глиста, и даже если глист достигает нескольких метров в длину, человек останется жив. А вот в случае с эхинококком человек непременно умрет. Мне очень понравилась эта книга. В человеческом организме, своем переносчике, эхинококк никогда не достигает стадии полового созревания, он только откладывает яйца, и так до бесконечности. Яйца развиваются в промежутках между костями или внутренними органами. Вот и тогда мне подумалось, что слова этого человека были подобны эхинококку, а я не была их постоянным хозяином. Я была всего лишь переносчиком. Таким образом, они никогда не вырастут наподобие длиннющего глиста, чтобы жить со мной, напротив, они становятся незаметными и исчезают. Вот о чем я думала и оказалась права. Яйца эхинококка могут множиться в организме человека почти до бесконечности. А вы знаете, почему в таких случаях нельзя прибегнуть к хирургической операции? Да потому что капсула, в которой содержатся яйца, очень хрупка. Оперировать нельзя даже в случае болезни органов или их увеличения из-за множащихся яиц. Капсула разрушится от малейшего прикосновения. А она содержит десятки тысяч яиц, и они могут рассеяться по всему организму. И каждое из них будет в свою очередь воспроизводиться внеполовым путем, и их количество будет расти в новой капсуле, и так далее.
Мне сделалось дурно. Почему эта женщина рассказывает свои истории про глистов, когда мы проезжаем старые районы Гаваны? Наконец нам удалось выбраться из переплетения кривых улочек «Наbаnа vieja». Дома с облупившимися стенами напоминали рисунки художника-абстракциониста; по улицам шагали люди, толкавшие свои велосипеды, мальчишки играли на мусорных кучах. Иногда попадался дом с патио, листья бананового дерева колыхались от ветерка, дувшего из противоположного входа, выполненного в виде арки. Нет ничего более красивого, чем нежная, почти прозрачная зелень банановых листьев, просвечивающих на солнце. Белесоватые ветви их покачивались от ветра, словно были живыми. Актриса тем временем продолжала свою историю.
Дата добавления: 2014-12-04; просмотров: 725;