Заинтересованность лингвистики в объективном анализе. Монадная конструкция Гуссерля
Языкознание весьма заинтересовано в том, чтобы в духе концепции Милля аксиоматически поставить во главу угла факт межличностного обмена знаками. Если последнее слово гуссерлианского учения подчеркивает, что говорящий, употребивший слово «человек», имеет в виду то биологический вид как таковой (символически: ), то индивида, принадлежащего к этому виду (символически: ), и что определенный выбор есть акт, совершаемый говорящим в каждом конкретном случае, то решительный субъективист может поставить этот тезис во главу угла и заявить: «В конце концов я могу подразумевать все, что угодно, под всем, что угодно»[157]. На это нельзя ничего возразить, кроме того, что подобная максима, возведенная в принцип, оказывается самым надежным средством для того, чтобы сделать невозможным какое бы то ни было речевое общение — результат, в котором явно не заинтересован даже самый свободный человек.
Фактически даже меньшая степень индивидуальной свободы, чем предполагает «Человек как вид» или «Человек как индивид», целиком исключается в речевом общении при помощи собственно языковых средств или окружения актуального слова или по крайней мере редуцируется до безопасной степени. Действительно, учение Гуссерля об актах впервые со времен спора об универсалиях снова вплотную подошло к нерешенной проблеме абстракций со стороны переживаний и разоблачило псевдорешение учения об абстракциях Юма. Но неверным было бы утверждать, что теория языка довольствуется старой гуссерлианской моделью мышления в «Логических исследованиях» и может отбросить в сторону собственные успехи великого логика, о которых свидетельствуют его более поздние произведения, словно он не имел к этому отношения.
Когда Диоген, сидя в бочке, приходит к осознанию того, что его монологи не допускают ни единого, пусть даже идеального и лишь теоретически возможного выхода для анализа, а являются только редуцированным искусственным продуктом человеческой речи, то это и есть «ага»–переживание, в котором никто не может быть заинтересован более, чем теория языка. И как только прежде изолированный говорящий возвращается в общество своих собратьев по языку, исчезают все возражения против доктрины Платона или Милля, то есть против объективистской концепции. Можно считать, что в настоящее время она представлена двумя вариантами; хорошо бы заранее предусмотреть их надлежащее взаимодействие: анализ, такой, как у Милля, и наряду с этим применение к исследовапию человеческого языка в определенной мере неизбежного бихевиористского образа мыслей, столь плодотворно используемого в зоопсихологии. Кто рассматривает истинные истоки языкового развития — а к этому мы вынуждены обратиться, в частности, в теории указательных знаков,— тот вольно или невольно сворачивает на путь Вегенера и Бругмана, то есть к доктрине бихевиоризма. Этому мы посвятили часть второй главы и не собираемся post festum писать апологию.
Насколько близко Гуссерль подошел к объективисткому анализу языка, яснее всего видно из его «Формальной и трансцендентальной логики»[158]. Там, например, на с. 30 читаем: «Все объективное имеет не только мимолетное бытие появляющегося и преходящего в тематическом поле в виде актуального образования. Смысл его существования заключается в особого рода объективной ценности, выходящей за пределы актуально познающего субъекта и актов, им производимых. Оно остается идентичным при повторении, снова познается как постоянное сущее. Так же как и другие реальности цивилизованного мира, оно имеет объективное бытие в документально засвидетельствованной форме: оно обнаруживается каждым в течение объективно зафиксированного срока и в этом смысле постигается, межличностно идентифицируется, существует, даже если никто о нем не думает».
Это имеет отношение прежде всего к «продуктам» науки, к ее предложениям, складывающимся в «универсальную теорию». Однако это не менее важно и для совокупного предмета наук о языке. Не следует (разумеется, в гуссерлианском смысле) ожидать становления совершенной науки для конституирования предмета «lingua latina»; чтобы признать правомерность этого конституирования, даже не нужно изучать всю феноменологию, к этой цели ведут и другие пути. Кратчайший из них — систематический, не ограниченный монадами анализ модели языка как органона. Мне становится все более очевидным, с тех пор как я защитил ее от Гуссерля в 1918 г., что корректная доработка этой модели должна взорвать определенные ограничения феноменологии и придать теории познания новый импульс со стороны лингвистики как науки. Имманентно–критическому изучению эволюции гуссерлианской феноменологии с учетом проблем теории языка посвящена недавно законченная диссертация, которую я надеюсь вскоре опубликовать вместе с другими работами по теории языка. Мне кажется, в этом месте желательно привести пример конфронтации моделей мышления Милля и Гуссерля на почве эмпирической этимологии. Записываю три ключевых слова «коннотация видовых имен, (Artnamen), идеальный вид (Spezies) и этимон»; задача заключается в том, чтобы обсудить вопрос о необходимости разделения навечно трех областей, из которых выбраны эти названия. Какое отношение к этимону имеет коннотация? В цитате из Милля у имен собственных отрицается коннотация, или, что то же самое, «атрибутивное» определение названного. Можно ли это интерпретировать в лингвистике так, что у хорошо известных названий городов, гор, рек и имен людей, привлекаемых для объяснения самим Миллем, с самого начала отсутствует символика ? Конечно, нет, ведь историку языка известно, что эти имена обладают этимоном, так же как и видовые имена. Иногда он исторически стирается и становится совсем неощутимым, как у имен «London, Rhein, Semmering, Wien», иногда он актуален, как у композитов с прозрачной структурой: «Montblanc, Kraxentrager, Heilbronn, Salzburg, Buenos Aires». То же самое распространяется и на антропонимы. Ведь между «Karl, Otto, Maria» по сравнению с «Friedrich, Gertraud», с одной стороны, имеется то же различие, что и между «Pferd 'лошадь', Ochs 'бык', Esel 'осел'» по сравнению с «Zaunkönig 'крапивник (зоол.)', Bachstelz 'трясогузка'» — с другой.
По–видимому, композиты, функционирующие в виде имен собственных, лучше сопротивляются стиранию этимона. А как вообще обстоит дело с особой склонностью композитов функционировать в качестве имен собственных? Во всяком случае, очевидно, что если и имеется какая–либо связь между коннотацией Милля и более или менее актуальным этимоном, то это, конечно, не простая корреляция. Почти излишне добавлять, что не только назывные знаки, но также и дейктические слова имеют более или менее ощутимый этимон. Иначе были бы беспредметными исследования Бругмана и других ученых, которые мы пытаемся с позиций психолога интерпретировать в главе об указательном поле языка; дифференциация по смыслу (функции) индоевропейских *to– и *ko–, бесспорно, принадлежит к области исследования этимологов. Многие указательные слова языка должны отличаться друг от друга функционально, так же как назывные слова. При переходе от da 'здесь' к dort 'там', от dieser 'этот' к jener 'тот' в одном и том же предложении заметен явственно ощутимый скачок из одной области в другую, сопровождаемый изменениями средств указания, которые языковеды должны по крайней мере пытаться свести к закономерности. Бругман в общем виде предпринял такую попытку для индоевропейских языков в учении о четырех (позиционных) видах указания. Мы снова ставим вопрос о существовании какой–либо косвенной связи между коннотацией и этимоном и о ее природе.
Дата добавления: 2019-10-16; просмотров: 517;