A. Supernatural Beings 3 страница
"Предельный" класс может быть описан как пересечение смыслов двух слов, как общая часть совокупности их сем или частей.
Если эта общая часть необходима для обоснования постулируемого тождества, их несовпадающие части не менее необходимы для обеспечения оригинальности образа и приведения в действие механизма редукции. Метафора экстраполирует, она строится на основе реального сходства, проявляющегося в пересечении двух значений, и утверждает полное совпадение этих значений. Она присваивает объединению двух значений признак, присущий только их пересечению.
Поэтому метафора как бы раздвигает границы текста, создает ощущение его "открытости", делает его более емким.
Метафорический процесс может быть описан следующим образом:
И ® ( П) ® Р,
где И — исходное слово или выражение, Р — результирующее слово, а переход от первого ко второму осуществляется через промежуточное понятие П, которое никогда в дискурсе не присутствует: в зависимости от принятой точки зрения оно соответствует или "предельному" классу, или пересечению совокупности сем.
Разложенная таким способом на составные части метафора и может быть истолкована как соположение двух синекдох, поскольку П является синекдохой относительно И, а Р — синекдохой относительно П.
Так как синекдоха может быть обобщающая или сужающая для построения метафоры, мы должны соединить ("сцепить") две дополняющие друг друга синекдохи, которые функционируют противоположным друг относительно друга образом и определяют точку пересечения между понятиями И и Р: железо ® лезвие ® плоский.
Основой для метафоры могут быть общие семы И и Р (железо вместо клинок), метафора может строиться и на основе общих для И и Р частей (парус вместо судно).По этому признаку происходит деление между двумя видами метафоры: понятийной и референциальной. Первая строится исключительно на семантической основе, она является результатом применения операции сокращения с добавлением к семам, вторая имеет чисто физическую основу и может быть получена путем применения операции сокращения с добавлением к материальным частям (этот вид метафоры можно рассматривать как языковой вариант изобразительной метафоры или метафоры, применяемой в живописи, которую следовало бы описывать в рамках общей, охватывающей все виды искусства риторики).
Возникающее в процессе формирования метафоры сжатие реальной семантики до точек пересечения рядов сем может в свою очередь рассматриваться как выхолащивание, преувеличенное сужение, как неоправданное насилие над текстом. В связи с этим у поэта или писателя может возникнуть желание скорректировать свою метафору чаще всего с помощью синекдохи, действующей в пределах логической разности множеств сем, или же второй метафоры.
Известный пример такого рода мы находим у Б. Паскаля: "L'homme n'est qu'un roseau, le plus faible de la nature, mais c'est un roseau pensant" — Человек всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он тростник мыслящий.
Рассмотрим логические связки в этом предложении: ограничительное всего лишь вводит метафору так, как будто речь идет о синекдохе (через пересечение рядов в точке, соответствующей понятию "слабость"), в то время как противительное но вводит обобщающую синекдоху (которая всегда истинна по определению) так, как будто ее истинность еще предстоит доказать. В этом намеренном смешении истинного и ложного заключается одна из главных черт, характерных для скорректированной метафоры.
Мы находим множество более простых примеров в арго или юмористическом стиле речи. Так, например, собаку таксу можно назвать колбаса с лапками (метафора, скорректированная синекдохой). Известна также метафора хрустальная грудь (вместо "кувшин") и т.д.
Можно скорректировать метафору с помощью метонимии. Этот прием очень часто встречается у Метерлинка:
"Les jaunes fleches des regrets...
Les cerfs blancs des mensonges..."
Буквально: Желтые стрелы сожалений...
Белые олени лжи...
Примечательно, что метафорой здесь является название цвета, т.е. это один из редких случаев моносемической лексемы, которая поэтому воспринимается как синекдоха.
Этот прием использован также в словосочетаниях: цветок успокоения ползучий и острие кипариса, это застывшее копье.
Ниже изображен треугольник, в котором мы рассмотрели две стороны: это метафора и синекдоха. Третья сторона может быть только оксюмороном.
Кипарис
Метафора Синекдоха
Копье застывание
Оксюморон
Но застывшее копье представлено как эквивалент кипариса, полученный путем вполне дозволенной трансформации. Таким образом, кипарис, тихое, хорошо всем известное дерево, вдруг получает внутреннее противоречивое определение: в нем усматриваются несовместимые друг с другом части. Это дает нам более точное представление о механизме действия скорректированной метафоры: она "взрывает" реальность, вызывает шок, высвечивая противоречивые стороны объекта.
Итак, метафора является результатом применения двойной логической операции. Важно при этом уточнить, может ли присутствовать в тексте исходное для этой фигуры понятие. Если придерживаться концепции классической риторики, подлинная метафора всегда предполагает отсутствие исходного понятия в тексте. Понятность текста в данном случае обеспечивается либо за счет высокого уровня избыточности в последовательности, содержащей троп, либо за счет значительного семантического пересечения, между нулевой ступенью и "образным" ("фигуральным") выражением. Действительно, только из контекста (несмотря на наличие четырех метафор) можно понять, что в следующем тексте (пример Ж. Дюбуа):
Соловей в стене, замурованная искра,
Клюв, плененный известью нежный щелчок (Р. Брок) — речь идет об электрическом выключателе. Вот почему поэты стали постепенно прибегать к метафоре, гораздо больше похожей на сравнение (отличающейся от него только отсутствием союза как):
Содрогающиеся стены зданий, растрескавшиеся лужи оконных стекол... (М. Деги); Испания — большой кит, выброшенный на берега Европы (Э. Бюрк).
Интересно, что при очевидной метафористичности последнего примера он напоминает синекдоху (кит вместо его формы), что подчеркивает тесную связь между этими двумя тропами. Пример Р. Брока показывает, что метафоры обладают разной степенью доступности их понимания в речевой коммуникации, что связано с объемом зоны пересечения семантических единиц, входящих в понятия, представленные в метафоре.
Рассмотрим пример: Смирились вы, моей весны высокопарные мечтанья (А.С. Пушкин). Очевидно, что если слово используется в значении, гораздо больше свойственном другому слову (а за каждым словом стоит денотат, т.е. тот конкретный предмет, который словом задается), то, конечно, метафора построена на внутреннем психологическом сравнении между предметами или явлениями. Эта связь должна быть ощутима именно потому, что понятие, с которым осуществляется сравнение, не называется. В рассматриваемом примере эта связь понятна: весна — юность. Почему? Попробуем записать значение каждого из двух слов через последовательность сем. Весна — это постначальная пора. Разумно спросить: "Постначальная пора — чего?" (A of В)."Постначальная пора" — это функция, аргументом которой является один календарный год в природе: 1) год; 2) единичность; 3) природа.
Понятие природа может быть разделено на два: человек + нечеловеческая природа. Тогда весна — это постначальная пора единичного года в человеческой жизни, а также во внечеловеческой жизни природы, Проделаем ту же операцию с понятием юность. Юность — это постначальная пора человеческой жизни, состоящей из многих лет, т.е. постначальная пора многих лет человека. Сравнив две смысловые записи:
Весна = постначальная пора (год + единичность + человек + нечеловеческая природа);
Юность = постначальная пора (год + множественность + человек).
Мы обнаруживаем, что эти два понятия имеют одинаковую смысловую функцию ("постначальная пора") и значительное пересечение в аргументах: "год" и "человек". В понятии весна присутствует значение единичности, а в понятии юности — множественности (т.е. по категории единичности / множественности рассматриваемые два понятия противопоставлены). Кроме того, толкование понятия весна имеет на один смысловой элемент больше — нечеловеческая природа.Такая метафора является удачной, поскольку в ней соблюдена мера смыслового пересечения, которая не может быть задана формально, но интуитивно ощущается. Если метафора построена на понятиях, смысловые толкования которых имеют мало совпадений (например, один общий элемент в аргументе), то эта метафора может быть непонятна речевым коммуникантам.
Если проанализировать некоторые тексты, скажем русскоязычной поэзии начала XX в., то ощущается, во-первых, перенасыщение метафорами и, во-вторых, сложность их дешифровки. Нераспознаваемость смысла компенсируется в стихе благозвучием и формой, и сама форма, таким образом, становится означаемым стиха (см. выше).
Итак, если в толковании двух слов крайне мало точек пересечения, метафора понятна не будет, а следовательно, она неудачна, поскольку любой речевой поступок реализуется с целью передачи информации. Если же человек информацию передает, а другой ее не принимает, то речевая коммуникация оказывается нецелесообразной. Есть писатели и поэты, декларирующие, что они пишут для себя и еще для двух-трех человек, способных оценить их текст. Это распространенная точка зрения. Когда автор выносит свое творчество на суд других людей, он должен хорошо понимать, чьего суда он ждет; может быть, не имеет смысла издавать свои книги большими тиражами, а стоит распространять их среди тех немногих людей, которые истолкуют их адекватно, поскольку их ментальность близка ментальности автора, что является основой понимания. Есть тексты, которые действительно могут понять очень мало людей, потому что эти тексты созданы на основе ассоциаций, вызванных каким-то совместным действием. К примеру, три человека сидели у костра, у речки, о чем-то говорили — это факт их индивидуальной жизни — и то, о чем они говорили, известно только им троим. Потом создается текст, который в смысловой сфере опирается на этот конкретный инцидент. И метафора является переносом этого конкретного смысла, так как основана на воспоминании о том событии. Кто его помнит? Те трое, которые тогда сидели у речки, больше никто. И раскодировать такой текст могут только эти три человека: он написан для них. В этом случае следует напечатать три экземпляра текста и дать этим людям. Когда же автор выносит собственный текст на суд большого числа людей, печатает его значительным тиражом, он обязан исходить из того, что уровень понимания, хотя бы относительный, должен быть. Следует учитывать, что, так как много метафор базируется на знании других художественных произведений, особенно античных и эпохи Возрождения, тексты с такими метафорами ориентированы на эрудированных читателей и слушателей.
Что происходит с восприятием текста, когда уровень пересечения смыслов очень велик, скажем, у двух понятий общая функция и все аргументы, за вычетом одного, тоже одинаковы?
П1 = f1(a1, + a2, + a 3, + a 4);
П2 = f1(a1, + a2, + a 3, + a5).
Очевидно, что такая метафора будет понятна, но будет ли она удачной? Скорее всего, метафорического эффекта не произойдет, так как П1и П2 окажутся близкими синонимами. Сколько же единиц пересечения должно быть, чтобы метафора, с одной стороны, была понятной, а с другой — не была банальной, не превратилась в синоним? Ответ не может быть формальным. Здесь автору должны помочь вкус и чутье. Каждый раз вашему читателю или слушателю должно быть трудно понять метафору, но при интеллектуальном усилии — возможно.
Особым видом метафоры является олицетворение (прозопопея от греч. prósōpon — лицо и poiéō — делаю), которое основано на перенесении человеческих черт (шире — черт живого существа) на неодушевленные предметы и явления. Можно наметить градации олицетворения в зависимости от функции в художественной речи и литературном творчестве. 1. Олицетворение как стилистическая фигура, связанная с "инстинктом" персонификации в живых языках и с риторической традицией, присущей любой выразительной речи: сердце говорит, река играет. 2.Олицетворение в народной поэзии и индивидуальной лирике (например, у Г. Гейне, у С. Есенина) как метафора, близкая по своей роли к психологическому параллелизму: жизнь окружающего мира, преимущественно природы, привлеченная к соучастию в душевной жизни героя, наделяется признаками человекоподобия. Лежащие в основе таких олицетворений уподобления природного человеческому восходит к мифологическому и сказочному мышлению с той существенной разницей, что в мифологии через родство с человеческим миром раскрывается "лицо" стихии (например, отношения между Ураном-Небом и Геей-Землей уясняются через уподобление бракосочетанию), а в фольклорном и поэтическом творчестве позднейших эпох, напротив, через олицетворенные проявления стихийно-естественной жизни раскрываются "лицо" и душевные движения человека. 3. Олицетворение как символ, непосредственно связанный с центральной художественной идеей и вырастающий из системы частных олицетворений. Так, поэтическая проза повести А.П. Чехова "Степь" пронизана олицетворениями-метафорами: красавец тополь тяготится своим одиночеством, полумертвая трава поет заунывную песню и т.п. Из их совокупности возникает верховное олицетворение: "лицо" степи, сознающей напрасную гибель своих богатств, богатырства и вдохновения, — многозначный символ, связанный с мыслями художника о родине, о смысле жизни, беге времени. Олицетворение такого рода нередко близко к мифологическому олицетворению по своей общезначимости, "объективности", относительной несвязности с психологическим состоянием повествующего, но тем не менее не переходит черту условности, всегда отделяющую искусство от мифологии.
Олицетворение — самый выразительный из всех существующих тропов. Он выразителен настолько, что даже опасно его иногда употреблять. Почему олицетворение такой сильный прием? Существует природа и существует человек, который, с одной стороны, есть часть природы, а с другой — функционирует изолированно, как наблюдатель. Сознание человека устроено таким образом, что все, касающееся лично его, всегда выше, чем все, что касается чего-нибудь другого (например, камней или деревьев). Это стойкая общечеловеческая универсалия является генеральной в человеческом миропонимании: самое главное — то, что связано с людьми, значительно — то, что связано с животными, и только потом по значимости идет все остальное. Поэтому самые главные для человека эпитеты — это такие, которые характеризуют именно человека, а самые главные действия — это те, которые осуществляет человек. Если перенести свойства и типовые поступки человека на неодушевленные объекты, то значимость последних предельно повышается. Это максимальное выражение эффективности передачи смысла. Таким образом, олицетворение есть "идеальный" прием выразительности. Я свистну, и ко мне послушно, робко вползет окровавленное злодейство. И руку будет мне лизать, и в очи смотреть, в них знак моей читая воли (А.С. Пушкин). Может ли мысль быть выражена сильнее?
Глава 22
ИРОНИЯ В РЕЧЕВОЙ КОММУНИКАЦИИ
Я не отношусь серьезно к себе, но я отношусь серьезно к своим убеждениям.
Г. К. Честертон
Ирония (от греч. eirōnéia, букв. — притворство, когда человек притворяется глупее, чем он есть) имеет два толкования.
1. В стилистике — выражающее насмешку или лукавство, иносказание, когда слово или высказывание обретают в контексте речи значение, противоположное буквальному смыслу или отрицающее его, ставящее под сомнение. Пример:
Слуга влиятельных господ,
С какой отвагой благородной
Громите речью вы свободной
Всех тех, кому зажали рот.
Ф.И. Тютчев
Ирония есть поношение и противоречие под маской одобрения и согласия; явлению умышленно приписывают свойство, которого в нем заведомо быть не может (Откуда, умная (осёл), бредешь ты голова — И.А. Крылов) или оно отсутствует, хотя по логике авторской мысли его надо было ожидать. Обычно иронию относят к тропам, иногда — к стилистическим фигурам. Намек на притворство, "ключ" к иронии содержится обычно не в самом выражении, а в контексте или интонации; иногда (особенно в прозе) — лишь в ситуации высказывания. Когда ироническая насмешка становится едкой издевкой, ее называют сарказмом.
2. В эстетике — вид комического, идейно-эмоциональная оценка, элементарной моделью или прообразом которой служит структурно-экспрессивный принцип речевой, стилистической иронии. Ироническое отношение предполагает превосходство или снисхождение, скептицизм или насмешку, нарочито запрятанные, но определяющие собой стиль художественного произведения ("Похвала Глупости" Эразма Роттердамского) или организацию образной системы (характеров, сюжета, всего произведения, например "Волшебная гора" Т. Манна). "Скрытность" насмешки, маска серьезности отличают иронию от юмора и особенно от сатиры (см. ниже).
Ироническое отношение реализуется весьма многообразно: с помощью гротеска (Дж. Свифт, Э.Т.А. Гофман, М.Е. Салтыков-Щедрин), парадокса (А. Франс, Б. Шоу), пародии (Л. Стерн), остроумия, гиперболы, контраста, соединения различных речевых стилей и т.д.
Смысл иронии как эстетической категории в разные эпохи существенно видоизменялся. Античности была свойственна, например, "сократовская ирония", выражавшая философский принцип сомнения и одновременно способ обнаружения истины. Сократ притворялся единомышленником оппонента, поддакивал ему и незаметно доводил его взгляд до абсурда, обнаруживая ограниченность как будто бы очевидных истин (см. выше). В "сократовской иронии" эстетическая игра, наслаждение диалектикой мышления сочетались с поисками истины и моральных ценностей (см. диалог Платона "Пир"). В античном театре встречается и так называемая трагическая ирония ("ирония судьбы"), теоретически осознанная, однако, лишь в новое время: герой уверен в себе и не ведает (в отличие от зрителя), что именно его поступки подготавливают его собственную гибель (классический пример — "Царь Эдип" Софокла, а позже — "Валленштейн" Ф. Шиллера). Такую "иронию судьбы" нередко называют объективной иронией. Будучи скептической по своей природе, ирония чужда литераторам, ориентированным на незыблемую иерархию ценностей (барокко, классицизм), как чужда она была и христианскому сознанию, в том числе средневековой эстетической мысли, равнодушной к игровому началу, смеховой грани бытия.
Проблема неизменного источника смеха и связанного с ним действительного значения смеха была известна уже Цицерону, который, однако, сразу же объявил ее неразрешимой.
Развернутое теоретическое обоснование и разнообразное художественное претворение ирония получила в романтизме (понятие романтической иронии в эстетических работах Ф. Шлегеля, К.В.Ф. Зольгера; художественная практика — в произведениях Л. Тика, Гофмана в Германии, Дж. Байрона в Англии, А. Мюссе во Франции). Немецкие романтики расширили понимание иронии до мировоззренческого принципа: романтическая ирония должна быть универсальной и бесконечной, т.е. направленной на все без остатка как в сфере реального, "обусловленного" бытия, так и в духовной жизнедеятельности субъекта. В такой всеобъемлюще иронической позиции романтики видели абсолютное выражение свободы — этой высшей ценности романтического сознания. Принцип универсальной романтической иронии (нередко отождествляющий иронию с рефлексией вообще) диктовал художнику внутреннюю установку: не останавливаться ни перед чем, все подвергать сомнению или отрицанию; не будучи связанным никакой окончательной "истиной", свободно переходить от одного мнения к другому, подчеркивая относительность и ограничительность всех установленных человеком "правил". Отсюда важное для концепции романтической иронии понятие игры: в произведении должен господствовать дух подлинной трансцендентальной буффонады" — в своем парении над «необходимостью» художник уходит от всякой ценностной определенности, сознательно делает содержательно и интонационно неразличимыми серьезное и притворное, глубокое и простодушное. В итоге ирония оказывается несвободной от гипертрофии чисто эстетической игры противоположностями, нередко теряющей границы между добром и злом, истиной и заблуждением, свободой и необходимостью, "священным" и "порочным" и т.д. Ирония как принцип мироотношения предопределяла в творчестве романтиков и композиционно-художественную игру противоположностями: реальным и фантастическим, возвышенным и прозаическим, разумным и алогичным.
Романтическая ирония, обнажавшая разлад мечты (идеала) и реальной жизни, претерпевает эволюцию; вначале это ирония свободы: жизнь не знает для своих свободных сил каких-либо неодолимых препон, высмеивая всех, кто пытается придать ей неизменные формы; потом — сарказм необходимости: силы косности и гнета одолевают свободные силы жизни, поэт заносится высоко, но его одергивают, едко и грубо издеваясь над ним (Байрон, Гофман и особенно Гейне, "Рыцарь на час" Н.А. Некрасова). Тогда возникает трагическая, "горькая ирония" — автор равно иронизирует и над объективным злом, и над собственным бессилием противоборствовать ему. Когда же к насмешке над злом и собою примешивается сомнение в реальности идеалов, ирония становится "мрачной", разлагающей. Как "отрицательную" и даже "нигилистическую" можно рассматривать иронию в декадентском умонастроении, в том числе у некоторых символистов, о чем с горечью писал А.А. Блок. У ряда художников и эстетиков XX века, причастных к модернизму (особенно "черному юмору"), "нигилистическая" ирония включает, в частности, принцип тотального пародирования и самопародирования искусства (американский писатель Д. Бартелм).
Собственную концепцию "эпической иронии" как одного из основных принципов современного реализма развил Т. Манн, который, отталкиваясь от универсальности романтической иронии, подчеркивал, что ирония необходима для эпического искусства как взгляд с высоты свободы, покоя и объективности, не связанный никаким морализаторством. В конце XIX — начале XX века ирония занимает заметное место также в произведениях О. Уайльда, А. Франса, Б. Шоу, К. Чапека. Своеобразная "ироническая диалектика" отразилась в театральном методе "отчуждения" Б. Брехта.
Очень интересно толкование смешного и иронии у А. Шопенгауэра. "Источником смешного всегда служит парадоксальное и поэтому неожиданное подведение предмета под понятие, в остальном ему гетерогенное, и феномен смеха означает таким образом всегда внезапное понимание несоответствия между таким понятием и мыслимым в нем реальным объектом, т.е. между абстрактным и созерцательным. Чем больше и неожиданнее в восприятии смеющегося это несовпадение, тем громче будет его смех. Поэтому во всем, что возбуждает смех, всегда должно быть понятие и нечто единичное, следовательно, вещь или событие, которые могут быть, правда, подведены под это понятие, тем самым мыслиться в нем, однако в другом и более важном отношении совершенно сюда не относиться, более того, явно отличаясь от всего, что мыслится в этом понятии. Когда, как это часто случается при остротах, вместо такого созерцательно реального выступает подчиненное высшему или родовому понятию видовое понятие, то смех оно возбуждает лишь тем, что фантазия реализует его, т.е. заменяет его тем, что представляется в созерцании, и таким образом происходит конфликт между мыслимым и созерцаемым. Можно даже, чтобы понять это вполне explicite, свести смешное к умозаключению по первой форме с безусловной major и неожиданно как бы каверзно введенной minor, — вследствие такого сочетания заключение и обретет свойство смешного". И далее: "источник смешного — несовпадение мыслимого и созерцаемого. — В зависимости от того, переходим ли мы при обнаружении такого несовпадения от реального, т.е. созерцаемого, к понятию или, наоборот, от понятия к реальному, возникшее в результате этого смешное будет остротой или нелепостью, а в более высокой степени, в частности в практической жизни, — глупостью". В качестве примера первого рода, т.е. остроты, приведем известный анекдот о гасконце, над которым смеялся король, увидев его в зимнюю стужу по-летнему одетым; гасконец сказал королю: "Если бы Вы, Ваше Величество, надели то, что надел я, то сочли бы, что в нем достаточно тепло", — а на вопрос короля, что же он надел, ответил: "Весь мой гардероб". Под этим последним понятием можно подразумевать как необозримый гардероб короля, так и единственный летний сюртучок бедняги, вид которого на зябнувшем теле очень не соответствует понятию гардероба.
Острота часто заключается в одном высказывании, только намекая на понятие, под которое можно подвести данный случай, совершенно гетерогенный (по Шопенгауэру) всему остальному, мыслимому в понятии. Так, в "Ромео и Джульетте" жизнерадостный, но только что смертельно раненный Меркуцио говорит друзьям, которые обещают навестить его на следующий день: "Приходите завтра, и вы найдете меня спокойным человеком". Здесь под это понятие подводится умерший. В английском языке к этому присоединяется игра слов, так как grave man означает одновременно серьезного и мертвого человека. В таком же роде известный анекдот об актере Унцельмане: после того как в берлинском театре была строго запрещена всякая импровизация, ему пришлось появиться на сцене верхом на лошади; и при этом именно в тот момент, когда он был на просцениуме, лошадь выбросила помет, что уже само по себе вызвало смех публики; однако смех еще усилился, когда Унцельман обратился к лошади со следующими словами: "Что ты делаешь? Разве ты не знаешь, что импровизация нам запрещена?" Здесь подведение гетерогенного под одно понятие очень ясно и поэтому острота чрезвычайно метка, а вызванный ею эффект смешного очень силен.
Вполне соответствует тому роду смешного, о котором здесь идет речь, следующее: Сафир в литературной борьбе с актером Анджели называет его "великим духом и телом Анджели"; в этом случае вследствие известной всему городу тщедушной фигуры актера необыкновенно малое зримо подводится под понятие "великого". То же действие производит наименование Сафиром арий новой оперы "добрыми старыми знакомыми", следовательно, под понятие, которое в других случаях служит рекомендацией, здесь подводятся именно те свойства, которые достойны порицания. Когда о какой-нибудь даме, благосклонность которой зависит от подарков, говорят, что она умеет соединить полезное с приятным, под понятие правила, которое Гораций рекомендует применять в области эстетики, подводится нечто низкое в моральном отношении; так же, когда, имея в виду бордель, называют его "скромным приютом тихих радостей". Приличное общество для того, чтобы достигнуть совершеннейшей пошлости, изгоняет все прямые и поэтому резкие выражения и прибегает для смягчения скандальных или сколько-нибудь шокирующих вещей к отвлеченным понятиям; однако тем самым под эти понятия подводится и более или менее гетерогенное им, благодаря чему достигается эффект смешного.
Лежащее в основе всего смешного подведение под понятие того, что в одном отношении гетерогенно, но в остальном соответствует ему, может быть и неумышленным; например, один из свободных негров в Северной Америке, старающихся во всем походить на белых, сочинил своему умершему ребенку эпитафию, начинающуюся словами: "прелестная, рано сорванная лилия". Когда же, наоборот, реальное и созерцательное грубо и преднамеренно подводят под понятие его противоположности, возникает низкая и пошлая ирония. Например, когда при сильном дожде говорят: приятная сегодня погодка или об уродливой невесте: красотку же он нашел; или о мошеннике: этот честный человек и т.п. Смеяться над этим могут только дети или необразованные люди, ибо здесь несовпадение между мыслимым и созерцаемым полное. Однако при таком грубом преувеличении, в попытке сказать смешное его основной характер, упомянутое несовпадение, выступает очень отчетливо. К этому роду смешного из-за его преувеличенности и явной преднамеренности несколько приближается пародия. Ее прием состоит в том, что она приписывает события и слова серьезного стихотворения или драмы незначительным, низким личностям или связывает их с мелочными мотивами и поступками. Следовательно, она подводит изображаемые ею плоские реальности под данные в теме высокие понятия, к которым они в известном отношении должны подходить, тогда как в остальном с ними совершенно не совпадают; вследствие этого противоречие между созерцаемым и мыслимым выступает очень ярко. Оригинально и остроумно было обращение одного человека к только что обвенчанной молодой чете, женская половина которой ему нравилась, с заключительными словами шиллеровской баллады "Порука":
Дата добавления: 2016-09-20; просмотров: 609;