СРЕДНЕВЕКОВАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ 11 страница
Перед лицом этих двух тенденций — пессимистической концепции упадка истории и вневременного оптимизма, интересовавшегося только вечными истинами, — пробивались робкие попытки оценить настоящее и будущее. Здесь главной тенденцией была та, которая, принимая схему возрастов мира и диагноз о наступившей старости, подчеркивала преимущества старческого возраста. Так, образ измельчания истории был ловко повернут к выгоде настоящего времени в знаменитых словах Бернара Шартрского: «Мы лишь карлики, взобравшиеся на плечи гигантов, но видим благодаря этому дальше их». Св. Бонавентура также использовал образ возрастов и старости мира, чтобы подчеркнуть приумножение человеческих знаний; эту мысль позже подхватил Паскаль.
Исчерпывалось ли этим все то чувство прогресса, на которое было способно Средневековье? Когда изучаешь употребление терминов «modernus», «moderni», «modernitas», то возникает ощущение, что в XII в. в концепции времени и в историческом сознании что-то уже было готово измениться. Безусловно, слова эти имели по преимуществу нейтральный смысл. Они обозначали современников, живущих — в отличие от предшествовавших им antique — в настоящее время, которое Уолтер Мап определял как промежуток в сто лет. Но эти слова, как и сама новизна, очень часто вызывали подозрения, и тот же Уолтер Мап замечает: «Каждой эпохе не нравится ее новизна, и каждый век отдает предпочтение предыдущим». Мы еще встретимся с этой неприязнью Средневековья по отношению к новизне.
И однако, modernitas и moderni все больше и больше утверждали себя в XII в. с гордостью, в которой чувствуется вызов прошлому и обещания на будущее. Приближалась эпоха, когда понятие «новое время» станет программой, утверждением, знаменем. Четвертый Латеранский собор в 1215 г. санкционирует обновление (aggiornamento) христианского поведения и чувствования, и это откроет врата осознанию новизны переживаемого времени. Поборниками этой переоценки ценностей станут нищенствующие ордена. Как сказано в «Нормандских анналах», «эти два ордена — меньшие братья (францисканцы) и братья проповедники (доминиканцы) — были приняты Церковью и народом с большой радостью по причине новизны их уставов». Однако этот новый «запуск» колеса истории стал возможен лишь благодаря появлению нового отношения ко времени — отношения, выросшего из эволюции уже не абстрактного времени клириков, но многих конкретных времен, в сети которых жили люди средневекового христианства.
Марк Блок нашел поразительную формулу, которая, казалось бы, резюмировала отношение средневековых людей ко времени: полное безразличие.
Это безразличие выражалось у скупых на даты хронистов (они вообще, как мы увидим ниже, были равнодушны к точным цифрам) в неопределенных выражениях типа «в это время», «тем временем», «вскоре после этого». Смешение времен было в первую очередь свойственно массовому сознанию, которое путало прошлое, настоящее и будущее. Оно, это смешение, проявлялось особенно отчетливо в стойкости чувства коллективной ответственности — характерной черте примитивизма. Все ныне живущие люди отвечают за проступок Адама и Евы, все современные евреи ответственны за страсти Христовы, а все мусульмане — за магометову ересь. Как было уже отмечено, крестоносцы конца XI в. считали, что они направляются за море, чтобы покарать не потомков палачей Христа, а самих палачей. Равным образом и долго сохранявшийся анахронизм костюмов в изобразительном искусстве и театре свидетельствует не только о смешении эпох, но главным образом о чувстве и вере средневековых людей в то, что все существенное для человечества является современным. Каждый год на протяжении тысячелетий литургия заставляла христиан заново переживать сжатую в ней с необычайной силой священную историю. Здесь мы имеем дело с магической ментальностью, которая превращает прошлое в настоящее, потому что канвой истории служит вечность.
Однако уже само воплощение Господа влекло за собой необходимость датировок. Жизнь Христа разделила историю на две части, на этом событии основывалась христианская религия; отсюда — и склонность, более того, чрезвычайная чувствительность к хронологии. Но эта хронология не определялась протяженностью времени, которое делится на равные отрезки и может быть точно измерено, — то, что мы называем объективным или научным временем. Она имела знаковый характер. Средневековье, столь же жадное на даты, как и наша эпоха, датировало события по другим правилам и с другими целями. То, что важно было датировать в средние века, отличалось от того, что важно датировать нам. Приняв это, несомненно, существеннейшее различие, мы, как мне кажется, поймем, что средневековый человек был далек от безразличия ко времени. Напротив, он был к нему особенно чувствителен. Просто-напросто, если он не был точен, так это потому, что не испытывал в том нужды, ибо само событие не рассматривалось им в плане отсылки к определенной дате, то есть числу. Однако ссылка на время отсутствовала редко. Так обстояло дело в шансон-де-жест. В поэме «Мене» ее герой, юный Карл Великий, нападает на своего врага Бреманта в Иванов день. Намек ли это на то, что в рукоять его меча была заделана реликвия — зуб Иоанна Крестителя? Или здесь следует видеть более или менее осознанную связь с обрядами Иванова дня и ролью, которую играла в них молодежь? Во всяком случае, поэт не преминул датировать этот эпизод.
Адене Леруа в начале поэмы «Берта Большеногая» рассказывает, как прочел о приключениях своей героини в «Книге истории», посетив аббатство Сен-Дени:
В городе Париже я был в пятницу,
А так как это была именно пятница,
То пришла мне в голову мысль
Направиться, дабы почтить Бога, в Сен-Дени,
И пробыл я там вплоть до среды.
Употребляемые в этих примерах обозначения того или иного дня зависели от различных хронологических систем, которые сосуществовали в сознании средневекового человека. Истина состоит в том, что он не знал ни унифицированного времени, ни единообразной хронологии. Множественность времен — такова реальность для средневекового разума.
Нигде потребность в хронологии не была столь сильной, как в священной истории. Все, что касалось Христа, требовало измерения во времени, поэтому в «Светильнике» земная жизнь Иисуса излагается самым детальным образом. «Почему девять месяцев пребывал Он во чреве Богоматери? В котором часу Он родился? Почему в течение тридцати лет не объявлял Он о Себе? Сколько часов пребывал Он в смерти? — Сорок».
В строгой хронологии нуждались также шесть дней творения и история грехопадения: «Сколько времени Адам и Ева пребывали в раю? — Семь часов. — Почему не дольше? — Потому что немедленно после того, как женщина была создана, она предала. В третий час по своему сотворению мужчина дал имена животным, в шестой час только что созданная женщина вкусила от запретного плода и предложила его мужчине, который съел его из любви к ней, и вскоре, в девятом часу, Господь изгнал их из рая».
Средневековые люди доводили до крайности аллегорическое толкование содержавшихся в Библии более или менее символических дат и сроков творения. И в то же время они преувеличивали буквальный смысл данных Священного писания. Особенно все то, что фигурировало в «исторических книгах» Библии, понималось ими как реальные и датированные факты. Всемирные хроники начинались с дат, в которых проявляется подлинная одержимость хронологией. Но здесь, впрочем, не существовало единодушия. Яков Ворагинский откровенно признавал: «Нет согласия относительно даты рождения во плоти Господа нашего Иисуса Христа. Одни говорят, что это произошло через 5228 лет после сотворения Адама; другие — через 6000 лет; третьи, следуя хронике Евсевия Кесарийского, — через 5199 лет, во времена императора Октавиана». И он осмотрительно добавляет: «Первым, кто установил дату в 6000 лет, был Мефодий, но он, кажется, нашел ее скорее по мистическому вдохновению, нежели по хронологическому расчету».
Конечно, средневековая хронология в собственном смысле слова, способы измерения времени, приемы определения даты и часа, сам хронологический инструментарий — все это носило рудиментарный характер. Здесь полностью сохранялась преемственность с греко-латинским миром. Устройства, служившие для измерения времени, оставались либо связанными с капризами природы — таковы солнечные часы, либо определяли лишь отдельные временные отрезки — как песочные и водяные часы. Использовались, наконец, и заменители часов, которые не измеряли время в цифрах, но определяли конкретные временные вехи: ночь разделялась на «три свечи», короткие промежутки определяли временем, потребным для чтения молитв «Miserere» или «Отче наш».
Это были неточные инструменты, целиком зависящие от непредвиденной случайности вроде облака, слишком крупной песчинки и мороза, а также от умысла человека, который мог удлинить или укоротить свечу, прочесть молитву быстро или медленно. Но это были также различные системы счета времени.
В разных странах год начинался по-разному, согласно религиозной традиции, которая отталкивалась от различных моментов искупления человечества и обновления времени: с Рождества, Страстей Господних, Воскресения Христова и даже с Благовещения. Самый распространенный хронологический «стиль» на средневековом Западе начинал год с Пасхи. Очень мало был распространен стиль, которому, как известно, принадлежало будущее: с 1 января, Обрезания Господа. С различных моментов начинались и сутки: с заката, полуночи или полудня. Сутки делились на часы неодинаковой протяженности; это были более или менее христианизированные старые римские часы. Час был примерно равен нашим трем: утреня (около полуночи), хвалины (3 часа пополуночи), час первый (6 часов утра), час третий (9 часов), час шестой (полдень), час девятый (15 часов), вечерня (18 часов), навечерие (21 час).
В повседневной жизни средневековые люди пользовались хронологическими ориентирами, заимствованными у различных социовременных систем. Измерение времени зависело от экономических и социальных структур. В самом деле, ничто не выражает лучше структуру средневекового общества, как метрологические феномены и возникавшие вокруг них конфликты. Временные и пространственные меры были орудием социального господства исключительной важности. Тот, кто распоряжался ими, в высшей степени усиливал свою власть над обществом. Множественность времен в средние века можно уподобить социальным битвам этой эпохи. Подобно тому как в деревне и городе шла борьба вокруг мер емкости, которые определяли рационы питания и уровень жизни (за и против сеньора или городских властей), так и мера времени была ставкой в борьбе, которую вели за нее господствующие классы: духовенство и аристократия. Как и письменность, мера времени оставалась в течение большей части Средневековья достоянием могущественных верхов. Народная масса не владела собственным временем и была неспособна даже определить его. Она подчинялась времени, которое предписывали колокола, трубы и рыцарские рога.
Но средневековое время было прежде всего временем аграрным. В мире, где самым главным была земля, с которой жило — богато или бедно — почти все общество, первым хронологическим ориентиром был аграрный.
Сельское время — это время большой длительности. Время сельскохозяйственных работ, крестьянское время, было временем ожидания и терпения, постоянства, возобновления и если не неподвижности, то по крайней мере сопротивления переменам. Оно не было насыщено событиями и не нуждалось в датах — или, вернее, его даты подчинялись природному ритму. Ибо сельское время было природным временем с его делением на день, ночь и времена года. Проникнутое контрастами, оно подпитывало средневековую тенденцию к манихейству: оппозицию мрака и света, холода и тепла, деятельности и праздности, жизни и смерти.
В том мире, где искусственный свет был редкостью (техника освещения даже применительно к дневному времени начала развиваться лишь в XIII в. с появлением оконного стекла), ночь была чревата угрозами и опасностями. Духовенство пользовалось восковыми свечами, сеньоры факелами, простонародье обходилось сальными свечами. Поэтому особенно велика была опасность пожара — достаточно прочесть по этому поводу, среди множества других, рассказ Жуанвиля о пожаре, вспыхнувшем ночью в каюте французской королевы на корабле, который вез Людовика IX в Святую землю.
Против угроз, исходивших от людей, запирались на ночь ворота, в церквах, замках и городах выставлялась бдительная стража. Средневековое законодательство карало с исключительной силой правонарушения и преступления, которые совершались ночью. Это было серьезным отягощающим обстоятельством.
Но главным образом ночь была временем сверхъестественных опасностей, искушений, привидений и дьявола. Немецкий хронист Титмар Мерзебургский в начале XI в. приводит множество историй о привидениях: «Бог даровал день живым, а ночь отдал мертвым». Ночь принадлежала ведьмам и демонам. С другой стороны, для монахов и мистиков она была предпочтительной порой их духовной битвы, бдений и молитв. Святой Бернар приводит слова Давида-псалмопевца: «Ночью вспоминал я имя Твое, Господи, и хранил закон Твой».
Время борьбы и победы, всякая ночь напоминала о символической ночи Рождества. Откроем снова «Светильник» Гонория Августодунского на главе, посвященной Христу. «В какой час Он был рожден? — В полуночный. — Почему в полуночный? — Чтобы нести свет истины тем, кто скитается в ночи заблуждения».
В эпической и лирической поэзии ночь была временем невзгод и приключений. Часто она связывалась с другим темным пространством — лесом. Лес и ночь, соединившись воедино, внушали ужас. Так однажды заблудилась там Берта Большеногая:
Она горько плакала, оказавшись в лесу,
А когда настала ночь, начала причитать:
«Ах, ночь! Как ты длинна и как многого дóлжно страшиться!»
Напротив, все «светлое» — ключевое слово средневековой литературы и эстетики — было прекрасным и добрым: солнце, сверкающее на латах и мечах воинов, голубые глаза и белокурые волосы молодых рыцарей. «Прекрасен, как день» — это выражение никогда не ощущалось глубже, нежели в средние века. Когда героиня «Ивейна» Лодина говорит: «Пусть ночь станет днем», это значило нечто большее, чем нетерпеливое желание снова увидеть возлюбленного.
Другой контраст между временами года. По правде говоря, Средневековье знало лишь зиму и лето. Слово «весна» появляется в ученой латинской поэзии, в частности у вагантов: «Проходит весна жизни. Близится наша зима». Здесь также противостоят друг другу лишь два времени года, каковыми являлись обычно лето и зима. В литературе на национальных языках лето было временем обновления. Мария Французская говорит о «летнем вечере, когда леса и луга вновь покрываются зеленью и расцветают сады».
Оппозиция «зима — лето» занимает большое место в поэзии миннезингеров. «Услады лета» противопоставляются в ней «зимней тоске». В своей знаменитой поэме «Майская песнь» Вальтер фон дер Фогельвейде воспевает лето, которое гонит прочь зиму, лишенную ярких красок, пения птиц и радостей на вольном воздухе. Более близкий к крестьянскому сознанию поэт Нейдхарт обращается к зиме в стиле обрядов — фольклорных празднеств: «Убирайся прочь, зима, беги, ты творишь зло!»
Персонификацией лета у миннезингеров был май, месяц обновления, что подтверждает мысль об отсутствии весны — или, точнее, ее поглощении летом. «Чувство мая» было настолько сильным в средневековом сознании, что миннезингеры придумали даже глагол «маить» («es maiet»), означавший освобождение и радость.
Лучше всего выражает аграрный характер времени в средние века повторявшаяся повсюду — в рельефах церковных тимпанов, на фресках и миниатюрах, в литературе, и особенно в поэзии, — тема двенадцати месяцев. Изображали месяцы в виде сцен сельских будней — от рубки леса и выпаса свиней до забоя свиней и пирушек по этому поводу у очага. Иконографические традиции или географические особенности сельского хозяйства в той или иной стране вносили свои вариации в трактовку темы. На Севере обычно позже изображалась жатва и не фигурировал сбор винограда. Во французской поэзии, как было замечено, апрель часто занимал то место, что май в немецкой, и поэтому французскому влиянию приписывается тема поэмы Генриха фон Фельдеке, воспевающего апрель («В месяце апреле распускаются цветы») вместо обычного для немецкого миннезанга мая.
Повсюду тема двенадцати месяцев представлялась в виде цикла сельских работ, но в этот почти полностью крестьянский цикл включились и сцены сеньориальной, куртуазной жизни, приходящиеся на апрель — май. Это конная прогулка сеньора, обычно молодого, как и пробуждающаяся природа, или феодальная охота. Так классовая тема проникала в тему экономическую.
При этом важно то, что наряду или, лучше сказать, вместе с крестьянским временем выступали и другие формы социального времени: время сеньориальное и время церковное.
Сеньориальное время было прежде всего военным. Оно составляло особый период года, когда возобновлялись военные действия и когда вассалы обязаны были нести службу сеньорам. Это было время военного сбора.
Сеньориальное время было также и временем взноса крестьянских податей. Вехами годичного времени были большие праздники, и некоторые из них аккумулировали чувство времени крестьянской массы: это праздники, к которым приурочивались натуральные оброки и денежные платежи. Даты взносов варьировались в разных районах и сеньориях, но в хронологии взносов выделялся общий период — конец лета, когда после сбора урожая взималась основная часть податей. Наиболее важной датой был день св. Михаила (29 сентября), иногда же взносы отсрочивались до дня св. Мартина зимнего (11 ноября).
Но средневековое время прежде всего было религиозным и церковным. Религиозным потому, что год в первую очередь представал как год литургический. И особенно важной чертой средневековой ментальности было то, что этот литургический год воспринимался как последовательность событий из драмы воплощения, из истории Христа, разворачивавшейся от Рождественского поста до Троицы, а кроме того, он был наполнен событиями и праздниками из другого исторического цикла — жизни святых. Дни памяти великих святых вклинивались в христологический календарь, и наряду с Рождеством, Пасхой, Вознесением и Троицей одной из важнейших дат религиозного года был день Всех святых. Что еще более усиливало значение этих праздников в глазах средневековых людей, окончательно придавая им роль временных вех, так это то, что они, помимо сопровождавших их внушительных религиозных церемоний, давали и точки отсчета экономической жизни, определяя даты крестьянских платежей или выходные дни для ремесленников и наемных рабочих.
Церковным же время было потому, что только духовенство умело измерять его. Церковь одна нуждалась в этом в целях литургических и одна способна была это делать, хотя и с небольшой точностью. Церковный счет времени, и особенно расчеты дней Пасхи (в Раннее Средневековье предмет спора ирландской и римской систем), дал первый толчок прогрессу в измерении времени. Духовенство было хозяином времени. Колокольный звон, призывающий священников и монахов к службе, был единственным средством отсчета дневного времени. Лишь с его помощью можно было приблизительно определить время дня, ориентированное на часы церковных служб, благодаря чему регламентировалась жизнь всех людей. Крестьянская жизнь была настолько подчинена этому церковному времени, что Жан де Гарланд в начале XIII в. дал слову «колокол» («campana») следующую фантастическую, но характерную для той эпохи этимологию: он произвел его от слова «поле», «село» («campus»), утверждая, что «такое название дали крестьяне, живущие в селах и не умеющие определять часы иначе, как по звону колоколов».
Время аграрное, время сеньориальное, время церковное. Характерным для них было, наконец, то, что все они тесно зависели от природного времени. Наиболее очевидна эта связь в аграрном времени, но если присмотреться, то она столь же явна и в двух других его видах.
Сеньориальное время было привязано к природному благодаря военным действиям. Они начинались только летом и на его исходе заканчивались. Хорошо известно, что феодальные ополчения распускались, как только завершался трехмесячный срок вассальной военной службы. Еще более увеличивало эту зависимость от природного времени постепенное превращение средневековой феодальной армии в кавалерию. Эта эволюция была санкционирована еще капитулярием Пипина Короткого от 751 г. С тех пор сбор армии происходил не в апреле, как раньше, а в мае, когда зеленеют луга и лошадей можно обеспечить подножным кормом. Куртуазная поэзия, заимствовавшая свой лексикон у рыцарства, называла время служения возлюбленного своей даме «летней службой».
Церковное время было не менее подчиненным ритму природы. Не только большинство крупных религиозных праздников, которые были наследниками старых языческих, приуроченных к важным явлениям природы (Рождество, например, заменило древний праздник зимнего солнцестояния), но и весь литургический год был согласован с природным ритмом сельскохозяйственных работ. Литургический год, от Рождественского поста до Троицы, охватывал период приостановки сельских работ. Лето и часть осени, период наиболее напряженных работ, были свободны от крупных праздников, за исключением Успения Богородицы, 15 августа, празднование которого прививалось, кстати, медленно. В иконографии сюжет Успения получил распространение в XII в., а праздник утвердился не ранее XIII в. Яков Ворагинский засвидетельствовал примечательный факт переноса первоначальной даты дня Всех святых ради того, чтобы не сбивать календарь сельскохозяйственных работ. Изначально этот праздник, утвержденный папой Бонифацием IV в начале VII в., отмечался 13 мая, как и в Сирии, где он появился в IV в., приспособленный к ритму преимущественно городской жизни этой страны. В конце VIII в. он был перенесен на 1 ноября, ибо, как сказано в «Золотой легенде», «папа счел за лучшее праздновать его в такое время года, когда собран весь урожай и паломникам легче найти пропитание». Рубеж VIII–IX вв., когда Карл Великий дал месяцам новые названия, в общем отражающие сельские труды, представляется заключительным этапом аграризации средневекового Запада.
Фундаментальная зависимость временных структур средневековой ментальности от природного времени, характерная для сельского общества, лучше всего проявляется у хронистов. Среди главных событий они неизменно отмечали необычные для естественного порядка явления: ненастья, эпидемии, неурожаи. Эти столь ценные для исследователей социальной и экономической истории указания непосредственно предопределялись средневековой концепцией времени как упорядоченной природой длительности.
Эту зависимость можно найти даже в мире ремесла и торговли, на первый взгляд как будто более свободном от природы. У ремесленников противоположность дня и ночи, зимы и лета давала о себе знать в цеховой регламентации. Ночной труд обычно запрещался. Многие ремесла имели сезонные ритмы активности, как, например, ремесло каменщиков, жалованье которых в конце XIII в. было различным зимой и летом. В мире морской торговли, в которой видят один из двигателей средневековой экономики, зимой замирала навигация, и так было по крайней мере до конца XIII в., пока не получили распространения компас и ахтерштевневый руль. Суда стояли на якоре даже в Средиземном море с начала декабря до середины марта, а в северных морях часто и дольше.
Несомненно, однако, что в течение XIV в. средневековое время хотя и медленно, но менялось. Успехи городов, возвышение купеческой буржуазии и различных работодателей, нуждавшихся в точном измерении рабочего времени и времени торговых и денежных операций, особенно развитие векселей, подтачивали традиционные формы времени и способствовали их унификации. Уже в XIII в. начало дня стало возглашаться стражниками звуком трубы, а в торговых городах и особенно в центрах суконного производства Фландрии, Италии и Германии появился рабочий колокол. Технический прогресс и развитие науки, подвергшей критике аристотелевскую и томистскую физику, раздробили время и сделали его дискретным, подготовив появление новой меры времени — часа, двадцать четвертой части дня. Часы Герберта Аврилакского, созданные около тысячного года, были, несомненно, водяными, но более совершенными, нежели описанные кастильским королем Альфонсом Мудрым в XIII в. Но в конце этого века было сделано решающее усилие, приведшее к изобретению механических часов, получивших распространение в Италии, Германии, Франции, Англии, а в XIV–XV вв. и во всем христианском мире. Время начало секуляризироваться и стало мирским временем башенных часов, теснившим церковное время звонниц. Механические часы, еще очень хрупкие и часто ломавшиеся, оставались данниками природного времени, поскольку начало дня варьировалось от города к городу и обычно привязывалось к столь непостоянному моменту, как восход или заход солнца.
Тем не менее переворот свершился достаточно глубокий, чтобы Данте, этот защитник былого, почувствовал, что прежний способ измерения времени уходит в прошлое, а вместе с ним и все общество. Сожаление об этом выражает у него Каччагвида:
Флоренция тогда, в окружье древних стен,
Когда часы показывали терции и ноны,
Жила размеренно, счастливо и без перемен.
Но до того, как совершился переворот в осознании времени, наиболее важным для средневекового человека было не то, что меняется, а то, что пребывает в неизменности. «Для средневекового христианина ощущать свое существование значило ощущать свое бытие, которое мыслилось как неизменная сущность». Иначе говоря, существовать значило сознавать сопричастность вечности, поэтому время спасения было главным для человека.
В глазах западного мира между небесами и землей, столь тесно связанными между собой нерушимыми узами, тем не менее существовала напряженность. Надежде заслужить здесь, на земле, небесное блаженство в умах и сердцах людей противостояло страстное желание, чтобы небесное совершенство снизошло на землю.
Надежда заслужить вознесение на небо побуждала к бегству от мира (fuga mundi). В христианском обществе оно началось с того времени, когда после признания государством новой веры наиболее требовательные к себе и ближним люди стали с IV в. выражать свое неприятие мира уходом в пустыню. Первые и наиболее яркие тому примеры дали отцы Востока и Египта. Жития отцов-пустынников на протяжении всего Средневековья пользовались необычайным успехом на Западе. Презрение к миру (contemptus mundi) стало одной из главных тем средневековой культуры. Причем оно не было лишь уделом мистиков и теологов, таких, как, например, Иннокентий III, который в конце XII в., еще до своего понтификата, написал трактат «О презрении к миру», содержавший идейную квинтэссенцию этого чувства. К ней обращались и поэты, среди сочинений которых на эту тему хорошо известны поэмы Вальтера фон дер Фогельвейде и Конрада фон Вюрцбурга о «Frau Welt», о даме, персонифицирующей мирскую суетность, которая соблазнительна сзади и отвратительна спереди. Презрение к миру, таким образом, было глубоко укоренившимся в ментальности широких социальных слоев.
Далеко не все могли следовать этому чувству в жизни, но некоторые отдавались ему, становясь отшельниками и преподнося людям образец праведности. С самого начала, еще в Египте, отшельничество породило два течения — уединение в пустыне по примеру св. Антония и объединение в общины, начало чему положила обитель св. Пахомия. Оба эти течения были представлены и на Западе, но народом почитались только представители первого. Несомненно, что поначалу монахи картезианского или цистерцианского орденов пользовались большим духовным авторитетом, чем монахи традиционных орденов, более обмирщенных даже и после клюнийской реформы, как бенедиктинцы. Белое монашество — а их белое одеяние было символом смирения и чистоты — противостояло черному и с самого начала оказывало более сильное влияние на воображение народа. Но очень скоро в глазах народа оно слилось с черным монашеством и даже с клириками, живущими в миру. Отшельник же, живущий в одиночестве, не перестал в представлении мирян воплощать собой идеал пустынножительства, который был в христианстве наиболее возвышенным.
Развитие отшельничества происходило в соответствии со своей конъюнктурой, и в одни эпохи отшельников появлялось больше, а в другие — меньше. В то время, когда западный мир вырвался из раннесредневекового состояния застоя и в XI–XII вв. добился важных социальных, демографических и экономических успехов, как бы в противовес мирским победам, желая сбалансировать их, поднялось мощное отшельническое движение. Оно началось, несомненно, в Италии, имевшей через Византию контакты с богатым отшельническо-монашеской традицией Востоком, с деятельности св. Нила Гроттаферратского, св. Ромуальда, основавшего в начале XI в. близ Флоренции орден камальдулов, и св. Иоанна Гуальберта, создавшего общину в Валломброзе.
Завершилось же оно созданием орденов премонстрантов, картезианцев и цистерцианцев, но наряду с этими крупными его победами были и более скромные результаты, как основание Пьером д'Арбрисселем обители в Фонтевро, а особенно появление многочисленных одиноких отшельников и отшельниц, не связанных уставом и церковной организацией, ближе стоявших к идеалу свободной религиозной жизни, часто наделявшихся народом колдовскими способностями и с легкостью представлявшихся ему в ореоле святости, которые заселили леса и пустыни христианского мира. Отшельник был образцом праведности, исповедником и наставником. Именно к нему обращались страждущие души, будь то рыцари или любовники, отягощенные виной. В эпосе или в романах отшельник появляется в любом лесу, как, например, старый Огрин, к которому обратились за советом Тристан и Изольда.
Дата добавления: 2016-08-07; просмотров: 449;