СРЕДНЕВЕКОВАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ 8 страница
«Подобает теперь повести речь о реке, которая пересекает Египет и вытекает из земного рая... В том месте, где Нил проникает в Египет, местные жители имеют обыкновение расставлять по вечерам сети, а поутру находят в них драгоценные предметы, которые они доставляют в страну, как-то: имбирь, ревень, алоэ и корицу. Говорят, что эти пряности происходят из земного рая, падая под ветром с райских деревьев, подобно тому как ветер ломает в лесу валежник.
Здесь говорят, что султан Вавилона не единожды пытался узнать, откуда вытекает река, и послал для этой цели своих людей. Они рассказали, что дошли до великого нагромождения скал, на которое невозможно было взобраться. С этой горы падала река, и им показалось, что на ее вершине росло множество деревьев...»
Индийский океан, который считали замкнутым, был средоточием грез, вместилищем неудовлетворенных желаний бедного и стесненного христианского мира: мечта об островах, богатых драгоценными металлами, редкими породами деревьев, пряностями. Марко Поло увидел там голого короля, сплошь обвешанного драгоценными камнями; фантастический мир, населенный сказочными людьми и животными, мечта об изобилии и сумасбродстве, рожденная бедным и ограниченным миром, мечта об иной жизни, о разрушении табу, о свободе перед лицом предписываемой Церковью строгой морали, обольщение миром извращенного питания, каннибализма, нудизма, полигамии, сексуальной свободы и распущенности. Самое любопытное — это то, что, когда христиане, рискуя собой, добирались туда, они находили там чудеса: Марко Поло встретил людей, наделенных хвостом, «толстым, как у собаки», а также единорогов (возможно, это были носороги), но они его разочаровали: «Это мерзкий на вид и отвратительный зверь. Он вовсе не таков, каким мы его здесь описываем, когда утверждаем, что он дается в руки девственнице».
Разумеется, люди Средневековья, которые восприняли традицию античных географов, делили Землю на три части — Европу, Африку и Азию, — но они стремились отождествить каждую из них с определенным религиозным пространством, и английский пилигрим, который написал «Путь паломников» о III крестовом походе, констатировал: «Таким образом, две части мира наступают на третий, и Европа, которая все-таки не признает вся целиком Христова имени, должна сражаться против двух других». Эта Европа, которую мусульманское присутствие в Испании мешало отождествить с христианским миром, оставалась для западных людей малоупотребимым, ученым, абстрактным понятием.
Реальностью был христианский мир. Именно применительно к нему средневековый христианин определял и все остальное человечество, и свое место по отношению к другим. И прежде всего по отношению к византийцу.
С 1054 г. византиец считался еретиком. Однако, если обвинение в расколе, отступничестве и было важнейшим, западные люди не доходили до того, чтобы его определить — во всяком случае, назвать. Ведь вопреки теологическим распрям, в частности спору о «филиокве» (ибо византийцы отвергали двоякое исхождение Святого духа, который, по их мнению, исходил только от Бога-отца), и особенно вопреки институционному конфликту (ибо константинопольский патриарх отказывался признавать верховенство папы) они тоже были христианами. Но в середине XII в., во время II крестового похода, западный фанатик епископ Лангрский уже мечтал о взятии Константинополя и побуждал французского короля Людовика VII заявить, что византийцы не являются «христианами на деле, а лишь по имени», что они показали себя виновными в ереси, а изрядная часть крестоносцев полагала, что «греки вовсе не были христианами и что убивать их — это меньше, чем ничто». Этот антагонизм был результатом отдаления, которое с IV в. превратилось в пропасть. Те и другие не понимали больше друг друга, особенно западные люди, из которых даже самые ученые не знали греческого языка.
Это непонимание переросло мало-помалу в ненависть, дочь невежества. По отношению к грекам латиняне испытывали смесь зависти и презрения, идущего от более или менее подавляемого чувства неполноценности. Латиняне упрекали греков в том, что они манерны, трусливы, непостоянны. Но прежде всего они обвиняли их в богатстве. Это была рефлекторная реакция воинственного и бедного варвара на богатого цивилизованного человека.
В 968 г. ломбардец Лиутпранд, епископ Кремонский, посланный германским императором Оттоном I в Константинополь, вернулся оттуда с ненавистью в сердце, порожденной тем, что ему выказали мало знаков внимания. Разве басилевс Никифор не бросил ему в лицо: «Вы не римляне, а лангобарды»? На что он ответил: «Ромул был братоубийцей, это доказано историей, и она говорит, что он открыл прибежище для несостоятельных должников, беглых рабов, убийц, приговоренных к казни, и, окружив себя толпой людей такого сорта, назвал их римлянами. Мы же, лангобарды, саксы, франки, лотарингцы, баварцы, свевы, бургунды, мы их презираем настолько, что когда приходим в гнев, то не находим для наших врагов иного оскорбления, чем слово „римлянин“, разумея под ним всю низость, всю трусость, всю жадность, весь разврат, всю лживость и, хуже того, свод всех пороков». А вот и религиозное обвинение, предшествующее схизме: «Все ереси родились и преуспели у вас, а мы, люди Запада, положили им конец и умертвили их». И последнее унижение: при отъезде византийские таможенники отняли у Лиутпранда пять пурпурных плащей, вывоз которых был запрещен, — система, непостижимая для варвара, который жил в условиях рудиментарной экономической организации. Отсюда — новое оскорбление: «Эти дряблые, изнеженные люди, с широкими рукавами, с тиарами и тюрбанами на головах, лгуны, скопцы, бездельники, ходят одетые в пурпур, а герои, люди, полные энергии, познавшие войну, проникнутые верой и милосердием, покорные Богу, преисполненные добродетели, — нет!»
Когда в 1203 г., во время IV крестового похода, западное войско готовилось к взятию Константинополя под официальным предлогом, что император Алексей III является узурпатором, то церковники успокаивали угрызения совести у некоторых светских участников этого предприятия, подчеркивая раскольнический характер византийцев. «Епископы и клирики сообща говорили и полагали, — писал хронист Робер де Клари, — что битва является законной и что можно напасть на них, ибо в старину они повиновались римскому закону, а ныне ему больше не подчиняются. Епископы говорили также, что напасть на них будет не грехом, но, напротив, великим деянием благочестия».
Конечно, церковный союз, то есть примирение Византии с Римом, почти постоянно оставался в повестке дня, и переговоры об этом имели место при Алексее I в 1089 г., Иоанне II в 1147 г., Алексее III в 1197 г. и почти при каждом императоре с середины XIII в. до 1453 г. Союз, казалось, удалось даже осуществить на Лионском соборе 1274 г. и последний раз на Флорентийском соборе 1439 г.
Однако нападения на Византийскую империю, предпринятые норманнами Робера Гвискара в 1081 г., Боэмундом в 1185 г., взятие Константинополя западными рыцарями в 1204 г., а также неудача проекта церковной унии вызывали глубокую враждебность между теми, кого оскорбительно называли «латинянами» (но не христианами) и «греками» (но не римлянами). Неотесанным варварам, которые противопоставляли свою простоту неестественности этой цивилизации церемониала, была непонятна застывшая в этикете светская учтивость. В 1097 г., во время приема лотарингских крестоносцев императором Алексеем I, один из них, раздраженный всем этим этикетом, уселся на трон, «находя неподобающим, чтобы один человек сидел, когда столько храбрых воинов пребывают стоя».
Такие же реакции у французов — участников II крестового похода, например несдержанность Людовика VII и его советников перед манерами византийских посланцев с витиеватым языком их речей: епископ Лангрский, «испытывая сострадание к королю и будучи больше не в силах выносить длинные фразы оратора и толмача, сказал им: „Братья мои, соблаговолите не говорить столь часто о славе, величии, мудрости и благочестии короля; он себя знает, и мы его знаем тоже; скажите ему быстрее и без обиняков, чего вы хотите“».
Оппозиция была также и в политических традициях. Люди Запада, для которых главной политической добродетелью была верность — искренняя, честная верность феодала, — считали лицемерием византийские методы, целиком пропитанные соображениями государственной пользы. «Ибо у них, — писал еще Одон Дейльский, французский хронист II крестового похода, — общепринято мнение, что никого нельзя упрекать в клятвопреступлении, если он это позволил себе ради интересов святой империи».
На ненависть латинян греки отвечали отвращением. Анна Комнина, дочь императора Алексея, которая видела участников I крестового похода, описывает их как грубых, хвастливых, надменных и коварных варваров. То были воины, а негоциантам-грекам война претила; они уклонялись от идеи священной войны и были, как и Анна Комнина, в ужасе от того, что люди церкви, епископы и священники, лично участвовали в сражениях. Как можно быть одновременно слугою Бога и «кровожадным человеком, который дышит смертоубийством»? Превыше всего византийцам внушала ужас алчность людей с Запада, «готовых продать за обол жену и детей».
Богатство Византии было, наконец, последним укором и первым предметом зависти латинян. Во времена первых крестовых походов изумление вдохновляло всех хронистов, которые проходили через Константинополь, на восхищенное описание. Для этих варваров, которые вели убогую жизнь в примитивных и жалких местечках (западные «города» насчитывали лишь несколько тысяч жителей, и городская цивилизация была там неизвестна), Константинополь с его, возможно, миллионным населением, монументами и лавками был откровением. Одон Дейльский показывает нам, как крестоносцы делали покупки или принимали греческих торговцев в своих палатках: «Таким образом, мы покупали рубаху меньше, чем за денье, а тридцать рубах за одно су без марки». В 1097 г. Фульхерий Шартрский в числе многих других таращил глаза: «Сколь благороден и прекрасен Константинополь! Сколько в нем монастырей и дворцов, построенных с изумительным искусством! Сколько удивительных изделий выставлено на его площадях и улицах! Было бы слишком долго и докучно говорить подробно об изобилии всевозможных богатств, о золоте, серебре, тысяче видов тканей, святых реликвиях, которые находятся в этом городе, куда во всякое время многочисленные корабли привозят все, что необходимо людям...»
Привлекали, среди всего прочего, реликвии. Робер де Клари перечисляет, что обнаружили крестоносцы в 1204 г., после того как захватили Константинополь, в одной лишь церкви Фаросской богоматери: «Мы нашли там две части подлинного Животворящего Креста толщиной с ногу и длиной в пол-аршина. Нашли там также наконечник копья, коим пронзили ребро Господа, и два гвоздя, коими были пробиты Его руки и ноги. И нашли там также хрустальный сосуд с Его кровью; и нашли также багряницу, которую сняли с Него, когда вели на Голгофу; и нашли там также благословенный венец из терна с острыми, как шило, шипами. Мы нашли там также одеяние Богородицы и главу монсеньера святого Иоанна Крестителя и столько других богатых реликвий, что я не смог бы их описать». Отменная добыча для благочестивых воров, которые будут хранить свои трофеи, и для жадных грабителей, которые их дорого продадут.
Даже для тех людей Запада, которые не созерцали ее чудес, Византия была в средние века источником почти всех богатств, ибо оттуда шли самые ценные товары ее собственного или чужеземного производства. Оттуда шли роскошные ткани — шелк, секрет которого она вырвала у Китая в VI в., оттуда шла полновесная до конца XI в. золотая монета, которую на Западе называли просто-напросто «безантом», этот «доллар Средневековья».
Сколько соблазнов пробуждали такие богатства!
И в духовной сфере также можно было довольствоваться подчас восхищенным и признательным заимствованием. Западные теологи XII в. заново открыли для себя греческое богословие, и некоторые из них приветствовали свет, который шел с Востока: orientale lumen. Ален Лилльский даже уничиженно добавляет: Quia latinitas penuriosa est... («Ибо все латинское убого...»).
Можно было также попытаться соперничать с Византией, и одной из самых любопытных попыток отделаться от византийской действительности и мифа было то воображаемое унижение греков, которое выражено в удивительной шансон-де-жест второй половины XII в. «Паломничество Карла Великого»: Карл, возвращаясь из Иерусалима с двенадцатью пэрами, проезжает через Константинополь, где король Гугон устраивает ему пышный прием. После обильного пира император и его спутники, слегка захмелев, развлекались в отведенной им палате тем, что поочередно похвалялись с грубым рыцарским юмором своими вымышленными подвигами. Досталось при этом королю Гугону и его грекам: Роланд, дескать, с такой силой протрубил в рог, что у Гугона обгорели усы. Эта шутка не имела бы последствий, если бы византийский шпион, спрятавшись за пилоном, не услышал ее и не поспешил донести Гугону. Разгневанный король потребовал от гостей, чтобы они подтвердили свое бахвальство на деле. Божественное вмешательство позволило франкам осуществить это, и побежденный Гугон признал себя вассалом Карла Великого; он устраивает большое празднество, на котором оба императора появляются в золотых коронах.
Но этот поэтический катарсис не мог в достаточной мере погасить всю накопившуюся зависть и злобу. И вот завершение: штурм крестоносцами Константинополя 13 апреля 1204 г., грабеж и жестокая резня мужчин, женщин и детей, когда латиняне наконец-то утолили зависть и ненависть к византийцам. «Никогда еще с сотворения мира ни в одном городе не была взята подобная добыча», — говорит участник IV крестового похода хронист Виллардуэн, и ему вторит византийский хронист Никита Хониат: «Сами сарацины более добры и сострадательны по сравнению с этими людьми, которые носят на плече знак Христа».
Если враждебность средневековых христиан к византийцам, с которыми они находились в постоянных контактах, не обходилась без угрызений совести, по отношению к мусульманам здесь, по-видимому, не было проблемы. Мусульманин был неверным, врагом Господа, и о примирении с ним не могло быть и речи. Антагонизм между христианами и мусульманами был всеобъемлющим — таким, каким его определил папа Урбан II в 1095 г. в Клермоне, выступив с проповедью I крестового похода: «Какой позор будет нам, ежели это столь справедливо презираемое племя неверных, недостойных звания людей и гнусных рабов дьявола возьмет верх над избранным народом всемогущего Бога! На одной стороне будут сражаться отверженные враги Господа, на другой — Его друзья, щедро одаренные подлинными богатствами». В глазах христиан мусульмане были «недочеловеки». В шансон-де-жест «Алискан» поэт, говоря о гибели Вивьена, восклицает:
На теле его насчитали пятнадцать зияющих ран.
Сарацин умер бы от малейшей из них!
Магомет был одним из худших страшилищ средневекового христианства. Он неотступно преследовал воображение христиан в апокалипсическом видении. Он не упоминался иначе как в связи с Антихристом. У Петра Достопочтенного, аббата Клюни в середине XII в., он помещался в иерархии врагов Христа между Арием и Антихристом; у Иоахима Флорского в конце того же века он «приуготавливает приход Антихриста, как Моисей приуготовил Христа». На полях одной рукописи 1162 г. — латинского перевода Корана — карикатура на Магомета представляет его в виде чудовища.
Вместе с тем история отношения средневековых христиан к мусульманам представляет собой историю колебаний и оттенков. В IX в. Альвар из Кордовы, конечно же, видел в Магомете апокалипсического зверя, но Паскас Радберт, отмечая фундаментальный антагонизм, отлично схваченный им в географическом противопоставлении христианства, которое должно распространиться на весь мир, и ислама, который урвал у него обширную область земли, старательно различает мусульман, получивших знание о Боге, и язычников, коим Он вовсе неведом. До XI в. христианские паломничества в завоеванную мусульманами Палестину осуществлялись мирно, и лишь у некоторых теологов вырисовывался апокалипсический образ ислама.
Все изменилось в XI в., когда всей пропагандой, выдвигавшей на первый план ненависть христиан к приспешникам Магомета, были подготовлены и искусно организованы крестовые походы. Свидетельством этого переломного момента являются шансон-де-жест, в которых воспоминания об исламо-христианском симбиозе на границах двух сфер перемешиваются с утверждением ставшего отныне беспощадным противостояния. В жесте «Мене», где рассказывается о детстве Карла Великого, мы видим героя в Толедо на службе у сарацинского короля, который возводит его в сан рыцаря, — эхо историко-легендарных испанских реалий, воплощенных в «Песне о Сиде». Но в то же время Карл и почти все герои шансон-де-жест представлены одержимыми одним желанием: биться с сарацином и победить его. Вся господствующая отныне мифология сводится к поединку христианского рыцаря и мусульманина. Борьба против неверных становится конечной целью рыцарского идеала. Неверный рассматривается отныне как язычник — причем язычник закоренелый, который заведомо отказывается от истины и обращения в христианство. В булле о созыве Четвертого Латеранского собора в 1213 г. папа Иннокентий III призывал христиан к крестовому походу против язычников-сарацин, а Жуанвиль постоянно называет мусульманский мир «языческим».
И тем не менее через этот опущенный занавес между христианами и мусульманами, которые, кажется, поднимали его только для того, чтобы сражаться, через этот боевой фронт продолжались и даже расширялись мирные контакты и обмены.
Прежде всего торговые обмены. Какие бы эмбарго ни налагало папство на вывоз христианских товаров в мусульманский мир, эти запреты срывала контрабанда. Папы кончили тем, что стали допускать отклонения, появление брешей в этой блокаде, от которой христиане страдали больше, чем мусульмане, и даже начали выдавать лицензии. В этой игре всех превзошли венецианцы. В 1198 г., например, заставив папу признать, что, не имея аграрных ресурсов, они могут жить только торговлей, венецианцы получили от Иннокентия III разрешение торговать «с султаном Александрии» — за исключением, правда, стратегических товаров, включенных папством в «черный список», который был обязателен для всего христианского мира: железо и оружие, смола, деготь, строительный лес, корабли.
Затем интеллектуальные обмены. Не то чтобы многие христианские интеллектуалы испытывали соблазн перейти в иной лагерь. Пожалуй, один лишь Абеляр, павший духом из-за преследования разъяренных противников, помышлял в какой-то момент об этом. «Я впал в такое отчаяние, — признавался он, — что намеревался оставить христианский мир и уйти к язычникам, обеспечив себе уплатой налога (на иноверцев) спокойную христианскую жизнь среди врагов Христа». Но и в самый разгар крестовых походов арабская наука волнами накатывалась на христианский мир, и если она не породила, то по меньшей мере питала то, что мы называем ренессансом XII века. По правде говоря, арабы главным образом передавали христианским ученым греческую науку, накопленную в восточных библиотеках и пущенную в оборот мусульманскими учеными, которые принесли ее на западную оконечность исламского мира, в Испанию, где она по мере Реконкисты жадно впитывалась просвещенными христианами. Отвоеванный христианами в 1085 г. Толедо стал центром притяжения для этих жаждущих, которые в первое время были по преимуществу переводчиками.
Больше того, в Святой земле, главном месте военного противостояния христиан и мусульман, быстро установились отношения мирного сосуществования. Это констатировал — впрочем, с некоторым негодующим удивлением — испано-мусульманский хронист Ибн Джубайр во время путешествия в Палестину в 1184 г.: «Христиане взимают с мусульман на своей территории определенный побор, который был установлен с доброго согласия. Со своей стороны христианские купцы платят на мусульманской территории пошлину со своих товаров; между ними существует совершенное согласие и во всех обстоятельствах соблюдается равенство. Воины заняты войной, народ же пребывает в мире. В этом смысле ситуация в сей стране настолько необычна, что и длинное рассуждение не смогло бы исчерпать тему...»
По сравнению с этими своеобразными «язычниками», какими были мусульмане, по отношению к которым единственной официальной позицией христиан была священная война, совсем иначе выглядели другие: те, которые еще поклонялись идолам, рассматривались как возможные христиане. До конца XIII в., когда христианство в Европе едва ли не окончательно установилось на западе Руси, на Украине и на Балканах, почти непрерывная миссионерская деятельность раздвигала границы христианского мира. После того как были обращены в ортодоксальное католичество вторгшиеся ариане — в частности, вестготы и лангобарды, а затем, в начале VII в., язычники англосаксы, — этот фронт евангелизации расположился на востоке и севере Европы, обнаружив тенденцию слиться с германской экспансией. Если западная Германия была христианизирована более или менее мирно англосаксонскими миссионерами, из которых самым известным был св. Бонифаций (Винфрид), то Каролинги, начиная с Карла Великого, чье поведение по отношению к саксам было типичным, стали проводить воинственную и насильственную христианизацию. На первых порах каролингские государи занимали в отношении язычников оборонительную позицию, но после 955 г., когда Оттон I одержал двойную победу над венграми и восточными славянами, начался длительный период агрессивной политики германцев, которые приступили к обращению язычников силой. В начале X века (епископ) Бруно Кверфуртский упрекал германского короля Генриха II, еще не коронованного императором, в том, что он, ведя войну против христиан-поляков, забывает о язычниках-лютичах, которых надлежит, согласно евангельскому завету, обращать в христианство силой оружия. С тех пор эта мысль становится лозунгом борьбы с язычниками. К этим язычникам, кстати сказать, охотно прилагали эпитет «варвары». Хронист Галл Аноним, определяя географическое положение Польши, пишет: «У северного моря ее соседями являются три очень свирепых варварских народа, населяющих Силезию (область лютичей), Померанию и Пруссию, против которых польский князь ведет бесконечную войну, дабы обратить в (истинную) веру. Но он не преуспел ни в том, чтобы вырвать из их сердца коварство мечом проповеди, ни в том, чтобы выкорчевать всю их гадючью породу мечом избиения».
Действительно, это воинственное стремление обратить других в свою веру наталкивалось на сильное сопротивление и вызывало многочисленные и неистовые пробуждения язычества. В 973 г. крупное славянское восстание уничтожило церковную организацию между Эльбой и Одером, в землях велетов и ободритов; в 1038 г. произошло восстание в защиту язычества в Польше, а в 1040 г. пришел черед вероотступничества Венгрии. И Галл Аноним замечает: «Князья этих варварских народов, побежденные в битвах польским князем, часто находили прибежище в крещении, но как только они восстанавливали свои силы, то отрекались от христианской веры и возобновляли войну против христиан». Христианская проповедь почти всегда терпела неудачу, когда она пыталась обратиться к языческим народам и убедить массы. Но, как правило, она добивалась успеха, когда привлекала на свою сторону вождей и господствующие социальные группы. Для византийцев и мусульман интеграция в римский христианский мир означала бы упадок, переход на более низкую ступень цивилизации. Для язычников же вступление в этот мир было, напротив, продвижением. Это хорошо поняли франк Хлодвиг в начале VI в., норманн Роллон в 911 г., поляк Мешко в 966 г., венгр Вайк (св. Стефан) в 985 г., датчанин Гаральд Голубозубый (950–986), норвежец Олаф Трюггвасон (997–1000). Языческие мятежи часто сопровождались, помимо того, социальными восстаниями: массы возвращались к язычеству из-за враждебности к своим христианизированным вождям, которые располагали обычно достаточными силами, чтобы быстро подавить эти взрывы. Таким образом, средневековое «новое христианство» в противоположность первоначальному христианству, основанному мелким людом, который в конце концов навязал свою веру императору и правящим классам, было христианством, в которое обращали сверху и принудительно. Не следует никогда упускать из виду это изменение христианства в средние века. В том мире насилия первым насилием было обращение в другую веру. Единственное, что вызывало иногда колебания дальновидных вождей, понимавших, какую власть дает им приобщение к христианству, — это выбор между Римом и Константинополем. В то время как поляки и венгры приняли прямо или косвенно решение в пользу Рима, русские, болгары и сербы склонились на сторону Византии. Любопытная борьба влияния имела место в Великоморавском княжестве IX в.: эпизод с Кириллом и Мефодием и оригинальная попытка сочетания римского католичества с богослужением на славянском языке. Эфемерная попытка, как, впрочем, и сама Великоморавская держава. Римский католицизм восторжествовал в Моравии и Чехии с установлением феодального государства Пшемысловичей.
Добившись стабилизации на севере западного бассейна Средиземноморья, где удалось сдержать натиск Византии и ислама в Испании, Сицилии и Южной Италии, но потерпев в XIII в. неудачу в Греции и Палестине, западное христианство утвердилось в течение того же XIII в. в полосе от Литвы до Хорватии.
Именно тогда, в XIII в., западные христиане заметили между мусульманами и «варварами» третий вид язычников: монголов. Монгольский миф является одним из наиболее любопытных мифов средневекового христианства. Христиане Центральной Европы, в Малой Польше, Силезии и Венгрии, без всяких колебаний распознавали самых настоящих язычников в тех, кого они называли «татарами» и кто трижды истреблял их в опустошительных набегах, — притом одних из самых жестоких язычников, которых восточные вторжения толкали на запад. Откликаясь на слухи об их терроре, хронист Матвей Парижский писал: «Это бесчеловечные, уподобившиеся зверям создания, каковых должно называть скорее чудовищами, нежели людьми. Они жаждут крови и пьют ее, пожирают собачье мясо и даже человеческую плоть». И в то же время в остальной части христианского мира, в среде князей, клириков и купцов, монголы породили странные мечты. Их считали не только готовыми принять христианство, но уже принявшими его и ожидающими лишь повода, чтобы заявить о себе.
Миф о пресвитере Иоанне, таинственном христианском государе, чье царство помещали в XIII в. в Азии (позднее, в XV в., в Эфиопии), рожденный воображением западных христиан на основе смутных сведений о сохранившихся в Азии нескольких несторианских общинах, распространился на монголов. Отсюда великая мечта о союзе христиан и монголов, который, зажав ислам в свое кольцо, уничтожит его или обратит в христианство и установит наконец царство истинной веры на всей земле. Отсюда и те миссии, которые посылались в середине XIII в. к монголам: два доминиканца и два францисканца, направленные в 1245 г. папой Иннокентием IV, французское посольство, отправленное в 1249 г. Людовиком IX Святым, и в 1253 г. еще одна доминиканская, а также францисканская миссия во главе с фламандцем Вильгельмом Рубруком. До нас дошли два ценнейших рассказа об этих приключениях: свидетельство самого Рубрука и другого францисканца, Джованни да Плано Карпини. То были посольства великой надежды, завершившиеся великим разочарованием. Разочарование Людовика Святого, о котором нам рассказывает Жуанвиль: «Король сильно раскаивался в том, что отправил посланцев и подарки». Разочарование постигло Марко Поло, который пытался в конце века оправдать упования на возможность обращения монголов в христианство и так объяснял неудачу: «Если бы папа послал к великому хану людей, сведущих в искусстве проповеди, то хан стал бы христианином, так как известно, что у него было великое желание стать таковым». Впрочем, на той же странице Марко Поло вкладывает в уста хана Хубилая целую речь, в которой монгольский владыка разъясняет несовместимость социальных и политических структур татар с христианством.
Монгольский миф вызвал около 1300 г. еще несколько экспедиций. Целый ряд миссий, самыми важными из которых были миссии Джованни де Монте Корвино и Одорика де Порденона, завершился даже образованием в Азии маленьких и недолговечных христианских общин. Средневековое христианство оставалось европейским. Но оно предпринимало отважные попытки проникнуть на край света. «Родина татар, — писал еще Жуанвиль, — представляет собой большую песчаную долину, невозделанную и бесплодную. Она начинается у цепи чудовищных скал, которые образуют конец света со стороны востока. Эту цепь еще никто не преодолевал, но, по словам татар, там живут народы Гога и Магога, которые выйдут оттуда, когда наступит скончание [так] века и появится Антихрист, чтобы все уничтожить».
Таким образом, христианство, потерпев неудачу в Азии и Африке (где первые христианские миссионеры были истреблены мусульманами), вновь обнаружило — но уже за пределами своего опыта — границы воображаемого мира, география которого по-прежнему основывалась на Библии.
Казалось бы, христианство XIII в. хотело выйти из своих границ. Оно начало заменять идею крестового похода идеей миссии и вроде было готово открыть объятия всему миру.
И тем не менее оно оставалось замкнутым миром того общества, которое могло присоединить к себе насильно одних новых членов (compelle intrare), но исключало других, то есть определялось подлинным религиозным расизмом. Принадлежность к христианству была критерием его ценностей и поведения. Война между христианами была злом, но становилась долгом, когда ее вели против иноверцев. Ростовщичество было запрещено в христианской среде, но дозволено неверным, то есть евреям. Ибо все прочие, весь этот пестрый мир язычников, которых христианство либо отвергало, либо держало вне своих границ, существовали внутри него, будучи объектом изъятия из общего права, которое мы рассмотрим ниже.
Дата добавления: 2016-08-07; просмотров: 511;