ПОВЕСТЬ ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ 3 страница
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звездах нема была!
В философской лирике Тютчева одушевленная природа во всей ее беспредельности и неисчерпаемых проявлениях наделяется воистину человеческими страстями. Человеческие черты проступают и у ночной космической бездны, распахнутой перед каждым из нас:
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ей и нами —
Вот отчего нам ночь страшна!
Подобно человеку, природа диалектически соединяет в себе взаимоисключающие качества — добро и зло, правду и ложь, угрозу и доброту. И как в человеческой душе, в природе верх стараются взять разумные светлые силы. Так Солнце преодолевает («деля — соединяет») кажущуюся вражду запада и востока. Подобным же образом соединены на основе единого творческого начала разумные потенции души и природы (естества). В любом случае беспредельная космическая бездна природы первична по отношению к человеку, она — альфа и омега его существования:
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Тютчевская Вселенная не просто бестелесно одухотворена — она имеет сердце, очи, голос. И все это «там» — в беспредельных просторах Космоса немедленно отзывается «тут» — в сердце самого поэта. Иначе его философия просто немыслима. «Всеобъемлющее море» безличной природы, симфония красок, теней и света, озарения души и сердца — все это различные ипостаси некой единой реальности, и одно немыслимо без другого. Поэтому даже интимнейшие стихи, связанные с тайной и последней любовью поэта, написаны в «космической кодировке» — на языке света:
«…» Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, любви вечерней!
Полнеба охватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.
Без Тютчева золотой век русской поэзии был бы не столь золотым. Золото неизбежно оказалось бы более тусклым…
ТУРГЕНЕВ
«ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО»
Почему избрано именно это произведение? Да потому что этот роман — самый тургеневский. Необыкновенно чистый роман. Если есть в мире книги, очищающие и возвышающие душу, то «Дворянское гнездо» к ним относится в первую очередь.
И сейчас, как и 150 лет назад, люди страстно хотят счастья. Ну, если не всеобщего, то хотя бы своего индивидуального счастья. А оно (счастье) все чаще и чаще ускользает, и не помогают при этом ни деньги, ни удовольствия, ни путешествия, ни красивые и модные вещи. Как говорится, «все есть, кроме счастья». Между тем все уже давно знают умом (да и подсознательно тоже), что счастье — в человеческих отношениях. Неужели так просто?
Нет, если хотите, отношения между людьми — самое сложное во Вселенной. Печальнее всего то, что этому надо учиться, и учеба эта очень тяжелая. Не все могут решиться на труд, а многие сходят с дистанции. Как же учиться «воспитанию чувств»? Читать умные, нелегкие книги. Ни кинофильм, ни дружеские беседы, ни лекции — ничто не заменяет отобранную (из пяти тысяч — одну) книгу Кто экономит время на чтении, тот экономит на своей жизни.
Роман о Лизе Калитиной и Федоре Ивановиче Лаврецком — это повествование о сияющей чистоте отношений, благородстве помыслов, соединенных с раздумьями о служении России — своей Отчизне. Но роман реалистический — здесь есть и несимпатичные автору персонажи, есть непоследовательность действий — как в самой жизни.
Незабываемо описано возникновение и восхождение глубочайшего чувства двух одинаково мыслящих существ. Летняя звездная ночь, усадьба, музыка… Нет, не стоит это все переписывать за Ивана Сергеевича. И такой печальный, полный безысходности финал. То, что «Дворянское гнездо» — шедевр из шедевров — видели все — и русская читающая публика второй половины века, и Европа, и Америка — Генри Джеймс, например.
Роман создавался несколько месяцев, начиная с середины июня 1858 года, когда писатель приехал в Спасское-Лутовиново, до середины декабря того же года, когда в Петербурге им были внесены последние исправления. Но замысел произведения, по собственному признанию Тургенева, относится к 1856 году. Все это время Тургенев жил в Риме, где, по словам писателя, застали его первые вести о намерении правительства освободить крестьян. Вести эти горячо были встречены соотечественниками, находившимися тогда в Риме вместе с Тургеневым — устраивались сходки, произносились речи, обсуждалась идея создания специального журнала для освещения важнейших сторон «жизненного вопроса».
Напряженная работа над «Дворянским гнездом» началась после возвращения писателя на Родину, в спокойной обстановке, в Спасском. Но и предшествующий период, насыщенный разнообразными впечатлениями, — частые переезды в новые места, встречи с многими людьми, беседы с Черкасским, Боткиным, Анненковым, Герценом, с другими современниками, олицетворявшими мысль и дух века; размышления о событиях, происходивших в русской общественной жизни, о развертывавшейся подготовке к освобождению крестьян, о роли дворянства в этом процессе, — был периодом интенсивного накопления материала и вынашивания основных образов и идей романа.
П. В. Анненков, встречавшийся с Тургеневым весной 1858 года в Дрездене, так характеризует в своих воспоминаниях этот этап, весьма знаменательный в истории создания романа: «Дворянское гнездо» зрело в уме Тургенева… Тургенев обладал способностью в частых и продолжительных своих переездах обдумывать нити будущих рассказов, так же точно, как создавать сцены и намечать подробности описаний, не прерывая горячих бесед кругом себя и часто участвуя в них весьма деятельно».
М. Е. Салтыков-Щедрин в письме к П. В. Анненкову от 3 февраля 1859 года высказал свои впечатления о романе тотчас после прочтения «Дворянского гнезда»: «Я давно не был так потрясен», — признается автор письма, глубоко взволнованный «светлой поэзией, разлитой в каждом звуке этого романа». «Да и что можно сказать о всех вообще произведения Тургенева? То ли, что после прочтения их легко дышится, легко верится, тепло чувствуется? Что ощущаешь явственно, как нравственный уровень в тебе поднимается, что мысленно благословляешь и любишь автора? Но ведь это будут только общие места, а это, именно это впечатление оставляют после себя эти прозрачные, будто сотканные из воздуха образы, это начало любви и света, во всякой строке бьющее живым ключом…»
Слова классика лучше всего подтверждает мелодичная чистая, как музыка, элегическая проза Тургенева:
«…» А Лаврецкий вернулся в дом, вошел в столовую, приблизился к фортепиано и коснулся одной из клавиш; раздался слабый, но чистый звук и тайно задрожал у него в сердце: этой нотой начиналась та вдохновенная мелодия, которой, давно тому назад, в ту же самую счастливую ночь, Лемм, покойный Лемм, привел его в такой восторг. Потом Лаврецкий перешел в гостиную и долго не выходил из нее: в этой комнате, где он так часто видал Лизу, живее возникал перед ним ее образ, ему казалось, что он чувствовал вокруг себя следы ее присутствия, но грусть о ней была томительна и не легка: в ней не было тишины, навеваемой смертью. Лиза еще жила где-то глухо, далеко; он думал о ней, как о живой, и не узнавал девушки, им некогда любимой, в том смутном, бледном призраке, облаченном в монашескую одежду, окруженном дымными волнами ладана. Лаврецкий сам бы себя не узнал, если б мог так взглянуть на себя, как он мысленно взглянул на Лизу. В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца; он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих и — к чему таить правду? — постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян.
Лаврецкий вышел из дома в сад, сел на знакомой ему скамейке — и на этом дорогом месте, перед лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свой руки к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, оглянулся на свою жизнь. Грустно стало ему на сердце, но не тяжело и не прискорбно: сожалеть ему было не о чем, стыдиться — нечего. «Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не было горечи в его думах, — жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами. А мне, после сегодняшнего дня, после этих ощущений, остается отдать вам последний поклон — и, хотя с печалью, но без зависти, безо всяких темных чувств, сказать, в виду конца, в виду ожидающего бога: «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!»
НЕКРАСОВ
«РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ»
Вся русская поэзия — сплошной гимн женщине. Но вряд ли кто еще воспел женщину — мать и жену — столь трепетно и благоговейно, как Некрасов Его стихи, обращенные к рано умершей матери («Рыцарь на час»), быть может, самые проникновенные во всей мировой поэзии:
Повидайся со мною, родимая!
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других «…»
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну — и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы краткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои! «…»
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество! «…»
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Некрасов с одинаковой теплотой и почитанием раскрывал бездонные глубины женской души и характера безотносительно к сословной принадлежности: простые крестьянки в его поэзии ничем не отличаются по богатству чувств от великосветских красавиц. Лучшие качества русской женщины — самоотверженность, всепрощение, беззаветная верность, готовность на все ради высших идеалов — с неповторимым мастерством художника-реалиста увековечены в поэме, посвященной женам декабристов.
Поэма состоит из двух самостоятельных частей — «Княгиня Трубецкая» и «Княгиня М. Н. Волконская» — по именам двух первых героических жен, добровольно последовавших на каторгу вслед за своими мужьями, осужденными за участие в восстании на Сенатской площади. Поэма — особенно ее 1-я часть — построена на контрастах: с одной стороны, блистательное и безмятежное прошлое, с другой — бесприютное и неизвестное будущее.
Вперед! Душа полна тоски,
Дорога все трудней,
Но грезы мирны и легки
Приснилась юность ей.
Это — Екатерина Трубецкая. Всю дорогу, мчась в кибитке навстречу неизвестному будущему, она вспоминает прошедшую жизнь, промелькнувшую как один миг. Точно живые, встают картины событий на Сенатской площади:
Побольше тысячи солдат
Сошлось. Они «ура» кричат,
Они чего-то ждут…
Народ галдел, народ зевал,
Едва ли сотый понимал,
Что делается тут «…»
Тогда-то пушки навели.
Сам царь скомандовал: «Па-ли!..»
… О, милый! Жив ли ты?
Для любящей женщины и жены в этой трагической неразберихе морозного декабрьского дня с непонятной пассивностью мятежников, визгом картечи, сотнями убитыми и ранеными — важен только один-единственный вопрос: жив ли ее муж. А ее любовь жива несмотря ни на что, и во имя этой великой любви она готова на любое самопожертвование. Именно она — ее любовь — помогла княгине, преодолевая неимоверные трудности и чинимые препятствия добраться до места, где отбывал наказание ее супруг и разделить его тяжелую участь.
Та же трагическая судьба ждет и другую некрасовскую героиню — Марию Волконскую (урожденную Раевскую). Посвященная ей часть поэмы основана на подлинных мемуарах и построена в виде живого рассказа внукам. История светской красавицы, воспетой Пушкиным, к которой он был неравнодушен. Раннее замужество и короткая счастливая жизнь до ареста и осуждения Сергея Волконского вместе с другими заговорщиками. Далее — уже знакомые мытарства, расставание с близкими и родными, последнее свидание с Пушкиным в Москве, где он передал ей свое «Послание декабристам» («Во глубине сибирских руд…»), зимний сибирский тракт, долгий путь, полный невзгод и унижений. Но всюду и до самого конца опорой ей служил несгибаемый дух и вера в русский народ:
Помедлим немного. Хочу я сказать
Спасибо вам, русские люди!
В дороге, в изгнанье, где я ни была
Все трудное каторги время,
Народ! я бодрее с тобою несла
Мое непосильное бремя.
Пусть много скорбей тебе пало на часть,
Ты делишь чужие печали,
И где мои слезы готовы упасть,
Твои там давно уж упали!..
Ты любишь несчастного, русский народ!
Страдания нас породнили…
И вот наконец она у цели. Самовольный спуск в шахту, встреча с узниками, закованными в кандалы. Последним, кого она увидела, был муж — Сергей:
И вот он увидел, увидел меня!
И руки простер ко мне: «Маша!» «…»
И я подбежала… И душу мою
Наполнило чувство святое.
Я только теперь, в руднике роковом,
Услышав ужасные звуки,
Увидев оковы на муже моем,
Вполне поняла его муки.
Он много страдал, и умел он страдать!..
Невольно пред ним я склонила
Колени — и, прежде чем мужа обнять,
Оковы к губам приложила…
Эта сцена неоднократно воспроизводилась в многочисленных иллюстрациях, постановках и экранизациях. Она превратилась в своеобразный символ самоотверженности и чистоты Русской женщины. Такой же символ — вся поэма Некрасова.
Лев ТОЛСТОЙ
«ВОЙНА И МИР»
Однажды, вынужденно коротая время в томительном ожиданий начала какого-то скучного мероприятия, я задал себе вопрос: «Случись оказаться на необитаемом острове с правом выбора одной-единственной книги — какая бы была предпочтительней?» Вывод после недолгих раздумий был однозначным: «Наверное, все-таки «Война и мир»!» Почему так? Ведь есть множество книг не менее достойных. Ответить на такой, казалось бы, простой вопрос совсем непросто.
Обычно, говоря о Толстом, употребляют выражение «глыба». А в отношении его самого грандиозного романа то же можно сказать и подавно. Но не в этом ведь критерий! Зачем, скажем, «глыбу» тащить на воображаемый необитаемый остров? «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста — роман куда более обширный, чем творение Толстого, но кому придет в голову брать его с собой, чтобы скрасить уединение.
Думается, тайна «Войны и мира» кроется совсем в другом: в ней при желании можно найти ответ на любой вопрос. Роман вобрал в себя все — величественную эпичность и тончайший лиризм, глубокие философские размышления о судьбах мира, истории, человека и неувядающие образы, выписанные столь мастерски, что кажутся живыми людьми. Об эпопее Толстого мало сказать — энциклопедия русской жизни. Нравственный кодекс — вот более подходящее определение! Ни одно новое поколение не устанет учиться высоким жизненным идеалам у Андрея Болконского и Наташи Ростовой, а беззаветному патриотизму — у большинства героев романа и его автора.
И еще одна особенность есть у этого шедевра русской и мировой классики — мировоззрение. Настоящее утверждается здесь через анализ событий Прошлого. Быть может, в том и состоит неразгаданный секрет романа: концентрированную энергию истории он сумел спроецировать в Будущее. Безусловно, тайна неисчерпаемой мощи творчества Толстого и в том, что он сумел воплотить в каждом своем произведении и мучительные философские искания. А они в первую очередь были сосредоточены на внутреннем мире человека, поиске исходных нравственных начал. Но религиозно-философское учение Толстого не может быть расценено как чистый панморализм или персонализм (тем более субъективно-идеалистического толка) — его религиозно-этическое кредо формировалось не в отрыве от онтологических проблем, а на контрастной основе: как противопоставление бесконечной Вселенной, но таким образом, что в конечном счете она оказывалась включенной во внутренний духовный мир человека, который сам оказывался при этом бесконечным и неисчерпаемым. Даже центральный тезис философии Толстого: «Царство божие внутри нас» — вовсе не предполагало отрицание «мира божьего» вне нас — просто последнее вытекало из первого. Такой подход положил начало концепции в русском космизме, согласно которой в двуединстве «Макрокосм-Микрокосм» исходным началом выступает последний (в дальнейшем это получило всестороннее обоснование у Павла Флоренского и Льва Карсавина).
В художественной форме это было раскрыто в 1-м томе эпопеи «Война и мир» в эпизодах ранения князя Андрея Волконского в Аустерлицком сражении. Последней его мыслью Перед тем, как потерять сознание, было: «… Все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него…» И первой мыслью после возвращения сознания было опять то же «высокое небо с еще выше поднявшимися плывущими облаками, сквозь которые виднелась синеющая бесконечность». И когда князь Андрей увидел (точнее, услышал) Наполеона, подошедшего к тяжелораненому, его былой кумир показался русскому офицеру «столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нем облаками».
Кстати, роман также кончается на «космической ноте». Последняя часть эпилога, как известно, является целиком философской. Выводы Толстого о роли личности в истории, о свободе и необходимости и другие построены на контрастном, альтернативном противопоставлении законов Вселенной и исторического процесса. Результаты философско-беллетристического анализа теории тяготения Ньютона и гелиоцентрической концепции Коперника и явились заключительным аккордом «Войны и мира»:
Как для астрономии трудность признания движения земли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства движения планет, так и для истории трудность признания подчиненности личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности. Но как в астрономии новое воззрение говорило: «Правда, мы не чувствуем движения земли, но, допустив ее неподвижность, мы приходим к бессмыслице; допустив же движение, которого мы не чувствуем, мы приходим к законам», — так и в истории новое воззрение говорит: «И правда, мы не чувствуем нашей зависимости, но, допустив нашу свободу, мы приходим к бессмыслице; допустив же свою зависимость от внешнего мира, времени и причин, приходим к законам». В первом случае надо было отказаться от сознания несуществующей неподвижности в пространстве и признать неощущаемое нами движение; в настоящем случае — точно так же необходимо отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость.
Поиски смысла жизни героями произведений Толстого или же ответов на «вечные вопросы», волнующие человечество испокон веков, — отражение духовной драмы самого писателя, искание им религиозно-нравственного идеала и нахождение его в малоперспективной идее «непротивления злу насилием», которая неспособна ни вдохновить широкие массы людей, ни привести к сколько-нибудь полезному позитивному результату.
Мировоззренческие исканиями Льва Толстого, его неистребимая жажда постичь истину впоследствии нашли свое отражение в одном из самых беспощадных к собственному «я» документов мировой культуры — философско-автобиографическом произведении «Исповедь». Ее лейтмотив — диалектическое противоречие между осмысливаемым всеединством объективного мира и неудовлетворенным самоутверждением познающего субъекта, стремящегося, но не могущего вырваться из «вселенских сетей». Те же мысли и выводы присутствуют и на страницах романа «Война и мир». Их носители — конкретные герои, обуреваемые теми же сомнениями, что и автор. Таков Пьер Безухов, в чьи уста Толстой вкладывает результаты собственных размышлений:
— Вы говорите, что не можете видеть царства добра и правды на земле. И я не видал его; и его нельзя видеть, ежели смотреть на нашу жизнь как на конец всего. На земле, именно на этой земле (Пьер указал в поле), нет правды — все ложь и зло; но в мире, во всем мире есть царство правды, и мы, теперь дети земли, а вечно — дети всего мира. Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого? Разве я не чувствую, что я в этом бесчисленном количестве существ, в которых проявляется божество, — высшая сила, — как хотите, — что я составляю одно звено, одну ступень от низших существ к высшим?
Через единение со всей природой как частью мирового целого воспринимает свои помыслы и Андрей Болконский. В хрестоматийном эпизоде его встречи с вековым дубом — на пути в имение Ростовых и обратно — его первоначальное пессимистическое мироощущение сменяется проблесками новых надежд и верой в жизнь:
На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично-растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
«Весна, и любовь, и счастие! — как будто говорил этот дуб. — И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинокие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они — из спины, из боков. Как выросли — так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он все так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди них. «Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, — думал князь Андрей, — пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, — наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея.
И вот дорога назад — после случайной встречи с Наташей, посеявшей в его сердце пока еще не давшей всходов любовь:
Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия — ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да это тот самый дуб», — подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна — и все это вдруг вспомнилось ему.
Безусловно, главным героем Толстого является народ (именно это значение подразумевалось во втором слове названия романа). Но что такое народ — если не отдельные люди? И «великий писатель земли Русской» (слова Тургенева) как никто другой сумел показать, что народ — это не аморфная безликая масса, а живые люди с их необъятной душой и неисчерпаемыми потенциями!
ДОСТОЕВСКИЙ
«БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ»
Михаил Бахтин учил воспринимать Достоевского полифонически: не как последовательное течение событий, а как единое средоточие всех героев романа, их поступков, страстей, Сомнений и помыслов. В результате возникает некая симфоническая целостность, где главным героем становится сверхидея, объединяющая в некоего сверхгероя все лица романа. Правда, читатель по-прежнему видит в великом романе Достоевского обычное художественное произведение, написанное по всем канонам данного жанра.
С точки зрения обывателя, мыслящего приземленными категориями, творение Достоевского — всего лишь не доведенный до логического конца детектив: сами, мол, догадывайтесь, кто же из окружения старика Карамазова в конце концов его убил. На самом деле за криминальной интригой скрывается высочайшая и высоконравственная философия. И в этом смысле «Братья Карамазовы» — вершина не только творчества писателя, но и всей русской и мировой литературы.
Как и в других произведениях Достоевского, здесь затрагиваются фундаментальные вопросы человеческого бытия в связи с общими судьбами мира. Разделяя идею, что «человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью», Достоевский значительное внимание уделял вопросу о всемирно-вселенском предназначении русского народа. Эта мысль особенно рельефно выражена в известной речи о Пушкине, получившей значительный общественный резонанс. Сила духа русской народности, по Достоевскому, в его стремлении ко всемирности и всечеловечности, «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода».
Достоевскому, как никакому другому русскому писателю, была присуща космизация нравственных начал, превращение мира в вечную арену борьбы добра и зла как вселенской битвы Бога и Дьявола, Христа и Антихриста, преломленной через сердца и души живых людей. Эта страшная и бесконечная борьба, описанная тысячи раз в форме абстракций или притч философами и богословами, становится зримой и осязаемой до кровоточия души и тела под пером великого мастера. Трагическая, даже абсурдная гармония Вселенной, когда божеские заповеди и возвышенные идеалы оборачиваются в мире людей океаном слез и страданий, раскрывается в великих романах XIX века в душераздирающих сценах и образах.
Хрестоматийные антиномии «добро — зло», «страдание — спасение» воплощаются Достоевским в повседневно-житейских ситуациях — отчего в еще большей степени обнажается их безвыходность и безысходность. Таковы неразрешимые с точки зрения «земного евклидовского ума» дилеммы Ивана Карамазова: совместима ли всеобщая и вечная гармония со слезами человеческими, «которыми пропитана вся земля от коры до центра»; стоит ли такая гармония, существующая главным образом в воображении и нереализованной потенции, «слезинки хотя бы одного только замученного ребенка»; возможно ли строить человеческое счастье и возвести «здание судьбы человеческой», если «для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице». Несоизмеримые величины — Вселенная и слезинка — неожиданным образом предстают в виде дисгармонии традиционной пары Макрокосма и Микрокосма. Такая дисгармония неизбежна, и ничего другого быть не может. Поэтому герои Достоевского вместе с самим автором и не приемлют этот безжалостный мир, но выхода из замкнутого круга не видят и не находят. В общем и целом это соответствовало философии автора «Братьев Карамазовых»: «Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Парадоксальная диалектика взаимоподмены и взаимопроникновения, казалось бы, абсолютно несовместимых друг с другом и извечно антагонистических нравственных начал — добра и зла — с наибольшей рельефностью обнажилась в знаменитой «Легенде о великом инквизиторе» — включенной в роман притче. Суть морально-этического парадокса заключен в самом сюжете: появление живого Христа в средневековой Испании и заточение его в темницу по приказу великого инквизитора. Затем следует их встреча-допрос и безапелляционный (пока что словесный) суд и приговор. Оказывается, живой Христос со всем его учением и добрыми делами не нужен новой, исторической популяции. Более того, он мешает святой инквизиции творить добро в ее собственном понимании — с помощью пыток и казней, загонять, так сказать, каленым железом в счастливое будущее. Христос нужен церкви лишь как символ. Живой он — только помеха, а потому должен быть осужден и сожжен на костре. Такая вот диалектическая коллизия: то, что считалось добром как абсолютной ценностью, оказывается злом, подлежащим искоренению, и наоборот: торжествующее и беспощадное зло рядится в тогу абсолютного добра.
Дата добавления: 2016-05-05; просмотров: 420;