Старых режимов (фр.). (Прим. пер.). 5 страница

Во-вторых, в 1935 г. Коллеж Сисоват в Пномпене был превращен в полноценный государственный лицей с та­ким же статусом, который имели существующие госу­дарственные лицеи Сайгона и Ханоя, и идентичной учеб­ной программой. Хотя вначале, по традиции Коллежа, студенты в него набирались главным образом из мест­ных китайско-кхмерских торговых семей и семей про­живавших здесь вьетнамских функционеров, доля корен­ных кхмеров среди них неуклонно возрастала31. Вероят­но, справедливо будет сказать, что с 1940 г. подавляющее большинство кхмероязычных подростков, получавших солидное французское среднее образование, получали его в опрятной и ухоженной колониальной столице, постро­енной колониалистами для Нородомов.


В-третьих, в Индокитае не было реального изоморфиз­ма между образовательными и административными па­ломничествами. Французы, не стесняясь, высказывали мнение, что хотя вьетнамцы не заслуживают доверия и отличаются жадностью, они все-таки заметно энергичнее и умнее «по-детски непосредственных» кхмеров и лаос­цев. Соответственно, в Западном Индокитае они широко привлекали на службу вьетнамских функционеров32. Из 176000 вьетнамцев, проживавших в 1937 г. в «Камбод­же» — которые составляли менее 1 процента 19-милли­онного вьетнамоязычного населения колонии, но около 6 процентов всего населения Протектората, — сформиро­валась относительно преуспевающая группа, для которой, следовательно, Индокитай обладал весьма важным смыс­лом, так же как и для 50 тыс. вьетнамцев, отправленных до 1945 г. на работу в «Лаос». Они, а в их числе особенно функционеры, которых могли переставлять с места на ме­сто во всех пяти подразделениях колонии, вполне могли представить в воображении Индокитай как широкую сце­ну, на которой могла далее продолжиться их служба.

Гораздо труднее давалось такое воображение лаосским и кхмерским функционерам, хотя формально или зако­нодательно делать всеиндокитайские карьеры им не за­прещалось. Даже сравнительно более амбициозные юно­ши из 326-тысячного (1937) кхмер-кромского сообще­ства в Восточном Индокитае (которое представляло око­ло 10 процентов всего кхмероязычного населения) стал­кивались с тем, что на практике перспективы сделать карьеру за пределами «Камбоджи» были для них крайне ограничены. Таким образом, кхмеры и лао могли сидеть на одной скамье с вьетнамцами во франкоязычных сред­них и высших учебных заведениях Сайгона и Ханоя, но у них не было никаких шансов получить здесь в дальней­шем административные посты. Подобно юношам из Ко­тону и Абиджана, учившимся в Дакаре, они были обрече­ны возвращаться по окончании учебы в те «дома», грани­цы которых были очерчены для них колониализмом. Ины­ми словами, в то время как их образовательные палом­ничества влекли их в сторону Ханоя, их административ­ные путешествия заканчивались в Пномпене или во Вьен­тьяне.


 


Благодаря этим противоречиям появилась группа кхмероязычных студентов, которых память сохранила впоследствии как первых камбоджийских национали­стов. Человек, которого можно с полным правом назвать «отцом» кхмерского национализма, Сон Нгок Тхань, был (как видно из его вьетнамизированного имени) кхмер-кромцем, который получил образование в Сайгоне и в те­чение некоторого времени занимал в этом городе скром­ную судебную должность. В середине тридцатых он, одна­ко, покинул этот «Париж» меконгской дельты, дабы ис­кать более многообещающего будущего в ее «Блуа». Принц Сисоват Йутевонг учился в средней школе в Сай­гоне, прежде чем отправиться на дальнейшую учебу во Францию. Вернувшись через 15 лет, после второй миро­вой войны, в Пномпень, он принимал участие в создании (Кхмерской) Демократической Партии, а в 1946—1947 гг. занимал пост премьер-министра. Его министр обороны Сонн Воеуннсай совершил практически те же самые пу­тешествия. Хуй Кантхуль, демократический премьер-ми­нистр 1951—1952 гг., закончил в 1931 г. école normale в Ханое, после чего вернулся в Пномпень, где со временем занял должность преподавателя в Лицее Сисовата33. Воз­можно, наиболее примечательна среди всех фигура Иеу Коеуса, открывшего печальный список злодейски уби­тых кхмерских политических лидеров34. Родившись в провинции Баттамбанг в 1905 г., когда она еще управля­лась из Бангкока, он посещал местную «обновленную шко­лу при пагоде», после чего поступил в «индокитайскую» начальную школу в городе Баттамбанге. В 1921 г. он продолжил учебу в Коллеже Сисовата в столице Протек­тората, а затем — в college de commerce в Ханое, который закончил в 1927 г. лучшим в своем франкоязычном классе. Надеясь изучать химию в Бордо, он набрался сме­лости и сдал вступительные экзамены. Однако колони­альное государство перекрыло ему выезд за границу. Он вернулся в родной Баттамбанг, где занялся фармацевти­кой и продолжал ею заниматься даже после того, как Бангкок вернул себе в 1941 г. эту провинцию. После во­енного поражения Японии в августе 1945 г. он вновь по­явился в «Камбодже», на этот раз в роли демократиче­ского парламентария. Заслуживает внимания то, что он


был в своем роде прямым потомком выдающихся фило­логов ранней Европы, ибо изобрел машинописную клави­атуру для кхмерского шрифта и опубликовал увесистый двухтомник «Феаса Кхмаэ" [Кхмерский язык], или, как обманчиво указывается на титульной странице издания 1967 г., "La langue cambodgienne (Un essai d'étude raison-né)" 35. Однако впервые этот текст — сначала только 1-й том — вышел в свет в 1947 г., когда его автор был пред­седателем Конституционного Собрания в Пномпене, а не в 1937 г., когда он прозябал в Баттамбанге, когда Лицей Сисовата еще не создал ни одного кхмероязычного лицея и когда Индокитай еще обладал своей эфемерной реаль­ностью. К 1947 г. носители кхмерского языка — по край­ней мере из «Камбоджи» — уже не посещали школьных занятий в Сайгоне и Ханое. На сцену выходило новое по­коление, для которого «Индокитай» стал историей, а «Вьетнам» — теперь уже реальной и чужой страной.

Необходимо признать, что жестокие вторжения и за­воевания XIX в., под началом правившей в Хюэ динас­тией Нгуенов, оставили горький след в народной памяти кхмеров, в том числе в «Кохинхине», которым суждено было стать частью Вьетнама. Но подобные горькие чув­ства существовали и в Нидерландской Индии: у сундан­цев — к яванцам; у батаков — к минангкабау; у саса­ков — к балийцам; у тораджей — к бугам; у яванцев — к амбонцам, и т. д. Так называемая «федералистская по­литика», проводившаяся в 1945—1948 гг. грозным вице-генерал-губернатором Хубертусом ван Мооком с целью нанесения удара с фланга новорожденной Индонезий­ской Республике, была попыткой воспользоваться имен­но этими горькими чувствами36. Однако несмотря на по­ловодье этнических восстаний, захлестнувших в 1950— 1964 гг. почти все части независимой Индонезии, «Индо­незия» все-таки выжила. Отчасти она выжила потому, что Батавия так до конца и осталась образовательной вершиной, но не только поэтому. В известной степени это произошло потому, что политика колониальной админи­страции не изгоняла образованных сунданцев обратно в «Сундаленды», а батаков в их родные места, затерянные в горных районах Северной Суматры. Практически все ос­новные этноязыковые группы к концу колониальной


эпохи свыклись с мыслью о том, что есть сцена, охватыва­ющая весь архипелаг, на которой для них предусмотре­ны определенные роли. А потому из восстаний 1950— 1964 гг. только одно имело сепаратистские амбиции; все остальные имели состязательный характер и укла­дывались в рамки единой индонезийской политической системы37.

Кроме того, нельзя упустить из внимания то любо­пытное обстоятельство, что к двадцатым годам нашего столетия вошел в стадию осознанного существования «ин­донезийский язык». То, как это произошло, настолько поучительно, что, видимо, заслуживает краткого отступ­ления. Ранее уже говорилось, что управление ост-инд­скими территориями осуществлялось с помощью голлан­дского языка лишь в очень ограниченной и незначитель­ной степени. А разве могло быть иначе, если к тамош­ним своим завоеваниям голландцы приступили еще в начале XVII в., но до начала XX в. даже не предприняли серьезных попыток организовать изучение голландского языка для коренного населения? Вместо этого произо­шло медленное и по большей части непредусмотренное рождение странного государственного языка на базе древ­него межостровного lingua franca38. Он получил название dienstmaleisch (возможно, «служебный малайский» или «административный малайский»). По типу он принад­лежал к той же группе, что и «оттоманский» или «ка­зенный немецкий», родившийся в многоязычных казар­мах империи Габсбургов39. К началу XIX в. он прочно закрепился в бюрократическом аппарате. Когда, начи­ная со второй половины XIX в., на сцену вышел во всей красе печатный капитализм, этот язык проник на ры­нок и в средства массовой информации. Если вначале им в основном пользовались китайские и евразийские газетчики и издатели, то в конце века его стали употреб­лять и коренные жители. Dienst [служебную] ветвь его фамильного древа вскоре забыли и заменили ее древним предком, существовавшим будто бы на островах Риау (важнейший среди которых с 1819 г. — возможно, к сча­стью для самого себя — стал британским Сингапуром). К 1928 г. этот язык, отшлифованный двумя поколения­ми городских писателей и читателей, был готов к тому,


чтобы быть принятым Молодой Индонезией в качестве национального (националистического) языка bahasa Indo­nesia («бахаса индонесиа»). С тех пор он больше никогда не оглядывался в прошлое.

Тем не менее, индонезийский случай, сколь бы он ни был сам по себе интересен, не должен в конце концов привести нас к неверному заключению, что если бы Гол­ландия была более крупной державой40 и заявилась сюда не в 1600 г., а в 1850, то национальным языком не мог бы стать в равной степени и голландский. Нет никаких ос­нований считать, что ганский национализм сколь-ни­будь менее реален по сравнению с индонезийским просто потому, что его национальным языком является англий­ский, а не ашанти. Всегда будет ошибкой трактовать язы­ки так, как трактуют их некоторые националистические идеологии — а именно, как внешние символы националь­ности, стоящие в одном ряду с флагами, костюмами, на­родными танцами и прочим. Несоизмеримо важнее спо­собность языка генерировать воображаемые сообщества и выстраивать в итоге партикулярные солидарности. В конце концов, имперские языки — это все-таки нацио­нальные языки, а, стало быть, особые национальные язы­ки среди многих. Если радикальный Мозамбик говорит по-португальски, то смысл этого заключается в том, что португальский язык является тем средством, с помощью которого Мозамбик представляется в воображении (и од­новременно средством, ограничивающим его протяжен­ность в сторону Танзании и Замбии). С этой точки зре­ния, употребление португальского языка в Мозамбике (или английского в Индии) по сути ничем не отличается от употребления английского в Австралии или порту­гальского в Бразилии. Язык — это не инструмент ис­ключения: каждый человек в принципе может овладеть каким угодно языком. Более того, язык по самой приро­де своей воссоединяет, и единственный предел этому вос­соединению задается фатальностью Вавилона: никто не живет достаточно долго, чтобы освоить все языки. Пе­чатный язык, а не партикулярный язык как таковой, изобретает национализм41. Единственный знак вопроса, который стоит в отношение таких языков, как порту­гальский в Мозамбике и английский в Индии, это: мо-


гут ли административная и образовательная система, осо­бенно последняя, породить достаточное с политической точки зрения распространение двуязычия? Тридцать лет назад почти не было индонезийцев, которые бы говорили на bahasa Indonesia как на своем родном языке; практи­чески у каждого из них был свой собственный «этниче­ский» язык, и лишь некоторые, особенно участники на­ционалистического движения, владели также bahasa lndonesia/dienstmaleisch. Сегодня, наверное, уже миллионы мо­лодых индонезийцев из десятков этноязыковых сред гово­рят на индонезийском как своем родном языке.

Не ясно, сформируется ли через тридцать лет поколе­ние мозамбикцев, говорящих только на мозамбикско-пор­тугальском. Однако сегодня, на исходе XX в., появление такого поколения уже не обязательно является sine qua поп мозамбикской национальной солидарности. Во-пер­вых, прогресс технических средств коммуникации, осо­бенно радио и телевидения, дает печати таких союзни­ков, каких столетие назад у нее еще не было. Многоязыч­ное вещание способно убедить своими чарами даже не­грамотные народы и населения, говорящие на разных язы­ках, в их воображаемой общности. (Здесь есть сходство с рождением в воображении христианского мира, которое происходило через визуальные репрезентации и двуязыч­ное образованное сословие.) Во-вторых, национализмы XX в. имеют, как я доказывал, глубоко модульный ха­рактер. Они могут опираться и опираются на более чем полуторавековой человеческий опыт и три ранние моде­ли национализма. Следовательно, националистические ли­деры располагают возможностью сознательно внедрять гражданские и военные системы образования, скопиро­ванные с официальных национализмов, выборы, партий­ные организации и культурные торжества, скопирован­ные с массовых национализмов Европы XIX в., и граж­данско-республиканскую идею, впервые изобретенную Америками. Но прежде всего, сама идея «нации» прочно угнездилась ныне практически во всех печатных язы­ках; а национальность стала практически неотделимой от политического сознания.

В мире, где всепреобладающей нормой стало нацио­нальное государство, все это означает, что теперь нации


могут представляться в воображении и при отсутствии языковой общности — не в наивном духе nosotros los Ame­ricanos, а на основе общего осознания того, возможность чего доказала современная история42. В этом контексте представляется уместным, завершая главу, вновь вернуть­ся в Европу и коротко рассмотреть нацию, языковую разнородность которой столь часто использовали как дубину, предназначенную для побивания защитников язы­ковых теорий национализма.

В 1891 г., в разгар юбилейных торжеств по случаю 600-й годовщины образования Конфедерации Швица, Обвальдена и Нидвальдена, швейцарское государство «по­становило» считать 1291 г. датой «основания» Швейца­рии43. Такое решение, ждать которого пришлось 600лет, имеет ряд забавных сторон и уже само по себе предпола­гает, что швейцарский национализм характеризуется не древностью, а современностью. Хьюз берет на себя сме­лость и высказывает утверждение, что именно юбилей­ные торжества 1891 г. знаменуют рождение этого наци­онализма, поясняя, что «в первой половине XIX в... про­блема национальной государственности почти не обре­меняла просвещенные средние классы. Мадам де Сталь [1766—1817], Фюсли [1741—1825], Ангелика Кауфман [1741—1807], Сисмонди [1773—1842], Бенжамен Констан [1767—1830] — разве все они швейцарцы?»44 Если на­прашивается ответ «вряд ли», то значимость его опреде­ляется тем, что в первой половине XIX в. по всей Европе вокруг Швейцарии наблюдалось зарождение основанных на родном языке националистических движений, глав­ную роль в которых играли «просвещенные средние клас­сы» (так сказать, филологи + капиталисты). Отчего же в Швейцарию национализм пришел так поздно, и какие последствия имело это опоздание для ее окончательного формирования (в частности, для присущей ей тогда мно­жественности «национальных языков»)?

В какой-то мере ответ кроется в молодости швейцар­ского государства, существование которого, как сухо за­мечает Хьюз, трудно проследить ранее 18131815гг., «не погрешив так или иначе против истины»45. Он напо­минает, что первое настоящее швейцарское гражданство, введение прямого избирательного права (для мужчин) и


упразднение «внутренних» пошлинных и таможенных зон стали достижениями Гельветической Республики, ко­торая была насильственно создана французской оккупа­цией 1798 г. Лишь в 1803 г., с присоединением Тичино, в государство влилась значительная масса населения, говорящего по-итальянски. И лишь в 1815 г. оно полу­чило от мстительно настроенного в отношении Франции Священного союза густонаселенные франкоязычные об­ласти Вале, Женеву и Невшатель в обмен на нейтралитет и предельно консервативную конституцию4*. Таким об­разом, сегодняшняя многоязычная Швейцария — про­дукт начала XIX в.47

Вторым фактором была отсталость страны (которая, в сочетании с ее угрюмой топографией и отсутствием полезных ископаемых, помогла ей уберечься от поглоще­ния более могущественными соседями). Сегодня, навер­ное, уже нелегко вспомнить, что до второй мировой вой­ны Швейцария была страной бедной, с уровнем жизни вполовину ниже английского, да к тому еще целиком сельскохозяйственной. В 1850 г. в районах, которые мож­но было более или менее назвать городскими, проживало только 6% населения, и еще в 1920 г. эта цифра не пре­вышала 27,6%48. На протяжении всего XIX в. подавля­ющее большинство населения составляло немобильное крестьянство (исключением был лишь традиционный экспорт доблестных молодых людей в наемные армии и папскую гвардию). Страна была отсталой не только в экономическом отношении, но и в политическом и куль­турном. «Старая Швейцария», территория которой оста­валась неизменной с 1515 до 1803 гг. и большинство жи­телей которой говорили на том или ином из многочи­сленных немецких говоров, находилась во власти неук­люжей коалиции кантональных аристократических оли­гархий. «Секретом долговечности Конфедерации была ее двойственная природа. Внешним врагам она проти­вопоставляла достаточное единство населявших ее наро­дов. Внутренним мятежам она противопоставляла до­статочное единство олигархий. Если бунтовали кресть­яне — а они делали это приблизительно три раза в столе­тие, — различия отбрасывались в сторону, и правитель­ства других кантонов, как правило, предоставляли свою


помощь, выступая часто, хотя и не всегда, на стороне сво­его коллеги-правителя»49. За исключением отсутствия монархических институтов, картина мало чем отлича­ется от той, которая наблюдалась в бесчисленных мел­ких княжествах Священной Римской империи, послед­ним причудливым реликтом которых является находя­щийся на восточной границе Швейцарии Лихтенштейн50.

Примечательно, что еще в 1848 г., спустя почти два поколения после появления швейцарского государства, древние религиозные расколы в политическом отноше­нии гораздо больше бросались в глаза, чем языковые. Весьма примечательно, что на территориях, неизменно считавшихся вотчиной католиков, протестантизм был противозаконен, тогда как на территориях, считавших­ся протестантскими, вне закона был католицизм; и эти законы строго проводились в жизнь. (Язык был делом личного выбора и удобства.) Лишь после 1848 г. под влиянием происходивших по всей Европе революцион­ных переворотов и общего распространения вернакуляризирующих национальных движений язык занял мес­то религии, и страна была сегментирована на четко обо­значенные языковые зоны. (Теперь уже религия стала делом личного выбора51.)

И наконец, упорное сохранение — в такой маленькой стране — огромного множества подчас взаимно непонят­ных немецких идиолектов говорит о позднем пришествии в основные массы швейцарского крестьянского общества печатного капитализма и стандартизированного совре­менного образования. Таким образом, Hochsprache (печат­ный немецкий) имел до совсем недавнего времени такой же государственно-языковой статус, как и ärarisch deutsch или dienstmaleisch. Кроме того, Хьюз отмечает, что сегод­ня от чиновников «высокого ранга» ожидается практи­ческое владение двумя федеральными языками; при этом предполагается, что от их подчиненных не ожидается на­личия такой компетентности. Косвенно на это указыва­ет и Федеральная директива 1950 г., в которой подчер­кивается, что "образованные немцы-швейцарцы безу­словно должны владеть французским языком, так же, как и образованные итальянцы-швейцарцы»52. В итоге мы имеем ситуацию, по сути мало чем отличающуюся


от мозамбикской — двуязычный политический класс, уютно устроившийся над разнообразием одноязычных населений, — но с одним-единственным отличием: «вто­рой язык» — это язык могущественного соседа, а не пре­жнего колониального правителя.

Тем не менее, если принять во внимание, что в 1910 г. для почти 73% населения родным языком был немец­кий, для 22% — французский, для 4% — итальянский и для 1% — романшский диалект ретороманского языка (за истекшие десятилетия эти пропорции вряд ли изме­нились), то нас, возможно, удивит, что во второй половине XIX в. — в эпоху официальных национализмов — здесь не было предпринято попыток германизации. До 1914 г. прогерманские симпатии, безусловно, были сильны. Гра­ницы между Германией и немецкой Швейцарией были предельно прозрачными. Товары и инвестиции, аристо­краты и профессионалы довольно свободно пересекали их в обе стороны. Но, кроме того, Швейцария граничила с еще двумя ведущими европейскими державами, Фран­цией и Италией, и политические риски германизации были очевидны. Юридическое равноправие немецкого, французского и итальянского языков было, таким обра­зом, лицевой стороной медали швейцарского нейтрали­тета53.

Все приведенные выше сведения указывают на то, что швейцарский национализм легче всего понять как часть «последней волны». Если Хьюз прав, датируя его рожде­ния 1891 г., то он оказывается всего-то на десятилетие старше бирманского или индонезийского. Иначе говоря, он родился в тот период всемирной истории, когда нация становилась международной нормой, а национальность можно было «моделировать» гораздо более сложным спо­собом, чем раньше. Если консервативная политическая и отсталая социально-экономическая структура Швей­царии «оттянула во времени» подъем национализма54, то тот факт, что ее досовременные политические инсти­туты были нединастическими и немонархическими, по­мог избежать эксцессов официального национализма (сравните со случаем Сиама, рассмотренным в главе 6). И наконец, как и в приведенных примерах из Юго-Вос­точной Азии, появление швейцарского национализма в


канун коммуникационной революции XX столетия сде­лало возможной и практичной такую «репрезентацию» воображаемого сообщества, для которой уже не требова­лось языкового единообразия.

В заключение стоит, возможно, еще раз сформулиро­вать общую идею этой главы. «Последняя волна» национализмов, большинство из которых возникло в колони­альных территориях Азии и Африки, была по своему происхождению ответом на глобальный империализм но­вого стиля, ставший возможным благодаря достижени­ям промышленного капитализма. Как неподражаемо ска­зал об этом Маркс, «потребность в постоянно увеличива­ющемся сбыте продуктов гонит буржуазию по всему зем­ному шару»85. Однако, кроме того, капитализм — не в по­следнюю очередь благодаря распространению печати — способствовал появлению в Европе массовых национализмов, базирующихся на родных языках, которые в раз­ной степени подрывали вековой династический принцип и толкали к самонатурализации каждую династию, ко­торая была в состоянии это сделать. Официальный на­ционализм — спайка нового национального и старого династического принципов (Британская империя) — вел, в свою очередь, к появлению в находящихся за пределами Европы колониях того, что можно для удобства назвать «русификацией». Эта идеологическая тенденция прочно переплеталась с практическими нуждами. Империи кон­ца XIX в. были слишком велики и широки, чтобы ими могла управлять горстка националов. Более того, объеди­нив усилия с капитализмом, государство стало быстро умножать как в метрополиях, так и в колониях число своих функций. Соединившись, эти силы породили «ру­сифицирующие» системы школьного образования, наце­ленные помимо всего прочего на производство требуемых исполнительских кадров для государственных и корпо­ративных бюрократий. Эти централизованные и стан­дартизированные школьные системы создавали совершен­но новые паломничества, «Римы» которых располагались, как правило, в разных колониальных столицах, ибо на­ции, скрытые в ядре этих империй, не могли допустить восхождения паломников в самую их сердцевину. Обыч-


но, хотя далеко не всегда, эти образовательные паломни­чества воспроизводились, или дублировались, в админи­стративной сфере. Совпадение конкретных образователь­ных и административных паломничеств создавало тер­риториальную основу для новых «воображаемых сооб­ществ», в которых коренное население могло в какой-то момент увидеть себя «национальным». Экспансия коло­ниального государства, которое, так сказать, приглашало «коренных жителей» в школы и офисы, и колониального капитализма, который, образно говоря, изгонял их из тех залов заседаний, где принимались решения, привела к тому, что первым главным глашатаем колониального нацио­нализма стала бесконечно одинокая двуязычная интел­лигенция, не связанная союзом с крепкой местной бур­жуазией.

Будучи, однако, интеллигенцией двуязычной и, преж­де всего, интеллигенцией начала XX в., она в школьных классах и за их пределами имела доступ к тем моделям нации, национальности и национализма, которые выкри­сталлизовались из турбулентных и хаотичных опытов более чем вековой американской и европейской исто­рии. Эти модели, в свою очередь, помогали придать фор­му тысячам рождающихся мечтаний. Уроки креольско­го, языкового и официального национализма, вступая в различные сочетания, копировались, адаптировались и совершенствовались. И наконец, пока капитализм со все более возрастающей скоростью преобразовывал средства физической и интеллектуальной коммуникации, интел­лигенция стала находить способы, не прибегая к помощи печати, убедительно внушать веру в воображаемую общ­ность не только неграмотным массам, но даже и грамот­ным массам, читающим на разных языках.









Дата добавления: 2016-04-11; просмотров: 398;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.011 сек.