Одномерное общество Новые формы контроля 2 страница
Такое положение рассматривается в марксовом понятии «перемена труда». Выражение «умиротворение бытия» кажется более подходящим для обозначения исторической альтернативы миру, который вследствие международного конфликта, трансформирующего и тормозящего развитие противоречий внутри данного общества,— развивается на грани войны, угрожающей человечеству. «Умиротворение бытия» означает, что борьба людей с людьми и природой развертывается в условиях, где соревнующиеся друг с другом потребности, желания и стремления больше не организуются описанными выше силами, заинтересованными в господстве и ограниченности — в организации, увековечивающей разрушительные формы этой борьбы.
Современная борьба против этой исторической альтернативы находит надежный массовый фундамент в угнетенном населении и свою идеологию в узкой ориентации мышления и поведения на данный универсум фактов. Усиленный достижениями науки и техники, оправданный своей растущей производительностью, status quo пренебрегает любой трансценденциеи. Противопоставленное возможности умиротворения на основе своих технических и духовных достижений, зрелое индустриальное общество противится этой альтернативе. Операционализм в теории и практике становится теорией и практикой ограничения. Благодаря его очевидной динамике это общество полностью является статической системой жизни: оно постоянно воспроизводится в своей подавляющей производительности и удобной унификации.
Ограничение технического прогресса идет рука об руку с его ростом в данном направлении. Несмотря на политические путы, накладываемые на людей существующим положением вещей, оно всеми силами против любой альтернативы, и тем сильнее, чем выше развитие техники, способной создать условия для примирения.
Самые развитые сферы индустриального общества обнаруживают обе эти черты: тенденцию к совершенствованию технологической рациональности и активные усилия удержать эту тенденцию в рамках существующих институтов. В этом заключается внутреннее противоречие этой цивилизации; иррациональный элемент ее рациональности. Это доказательство ее достижения. Индустриальное общество, присваивающее себе науку и технику, перестраивается для более действенного господства над человеком и природой, для становящегося все более эффективным использования своих ресурсов. Оно делается иррациональным к тому моменту, когда результаты усилий открывают новые измерения для человеческой самореализации. Организация для мира отличается от организации для войны; институты, которые служили борьбе за существование, не могут служить умиротворению существования. Жизнь как цель качественно отличается от жизни как средства.
Такой качественно новый способ существования не может рассматриваться как простой побочный продукт экономических и политических изменений, более или менее спонтанного влияния новых институтов, которые создают необходимые предпосылки. Качественное изменение включает также изменение технического базиса, на котором покоится это общество,— базиса, позволяющего существовать экономическим и политическим институтам, при помощи которых «вторая природа человека» закрепляется, превращаясь в агрессивный административный орган. Средства индустриализации являются политическими средствами, и как таковые они заранее решают вопрос о возможностях и границах разума и свободы.
Разумеется, труд должен предшествовать сокращению труда, а индустриализация — развитию человеческих потребностей и их удовлетворению. Но так как свобода зависит от преодоления чуждой необходимости, осуществление этой свободы зависит от средств преодоления. Самая высокая производительность труда может применяться для увековечения труда, и самая мощная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипуляции ими.
Когда достигнут такой уровень, господство распространяется — под маской изобилия и свободы — на все сферы частного и общественного бытия, интегрирует всю действующую оппозицию и поглощает все альтернативы. Технологическая рациональность обнаруживает свой политический характер, при этом она становится «большой телегой» господства и порождает поистине тоталитарный универсум, в котором общество и природа, дух и тело находятся в состоянии постоянной мобилизации на защиту этого универсума.
Заключение
Развитое индустриальное общество изменяет соотношение между рациональным и иррациональным. На фоне фантастических и безрассудных аспектов его рациональности сфера иррационального становится на место действительно рационального — идей, которые могли бы «возвысить жизнь до искусства». Если существующее общество управляет каждой своей коммуникацией и усиливает или ослабляет свое воздействие в соответствии с общественными требованиями, то, вероятно, ценности, которые чужды этим требованиям, не имеют другой среды, в которой они могли бы существовать и развиваться, кроме «ненормальной» среды поэзии. Эстетическое измерение еще сохраняет свою свободу выражения, которая делает писателей и художников способными называть людей и вещи своими именами — давать имя по-иному невыразимому.
Истинное лицо нашего времени проглядывает в романах Сэмюэла Беккета, его действительная история описана в пьесе Рольфа Хохута «Заместитель». В действительности, оправдывающей все, кроме преступления против ее духа, больше здравого рассудка, нежели силы воображения. Сила воображения отрекается от этой действительности, превосходящей ее. Аушвиц все еще продолжает жить, но не в воспоминании, а скорее в разнообразных поступках людей — космических полетах, управляемых ракетах,<...>уютных электронных фабриках — чистых, гигиеничных и с клумбами цветов, ядовитом газе, который в действительности совсем не вреден людям, тайне, в которую мы все посвящены. Так выглядит структура, в которой нашли свое место великие достижения человека в науке, медицине и технике; обещания спасти и улучшить жизнь являются единственной надеждой. Сознательная игра с наличными возможностями, способность действовать с чистой совестью, contra naturam экспериментировать над вещами и людьми, превращать иллюзии в действительность и выдумку в правду свидетельствуют о масштабе, в каком сила воображения стала инструментом прогресса. Инструментом, которым, разумеется, как и другими инструментами, в существующих обществах методично злоупотребляют. Становясь лидером политики и определяя ее стиль, сила воображения, присутствующая в речах, превосходит Алису в Стране чудес и превращает смысл в бессмыслицу, а бессмыслицу в смысл.
Прежде антагонистические сферы объединяются на технической и политической почве — магия и наука, жизнь и смерть, радость и беда. Красота обнаруживает свой террор на атомных фабриках, стоящих на видных местах, а лаборатории становятся «парками индустрии» с симпатичными окрестностями. Civil Defence Headquarters рекламирует бункер против ядерных осадков, весь выстланный коврами, с креслами, телевизором и настольными играми, «спроектированный как комбинированное помещение для семьи в мирное время и как семейный бункер против ядерных осадков во время войны». Если ужас таких представлений не проникает в сознание, если все это воспринимается как само собой разумеющееся, то это происходит потому, что эти достижения являются, во-первых, в контексте существующего порядка полностью рациональными и, во-вторых, символами человеческой предприимчивости и власти, выходящих за традиционные границы фантазии.
Уродливое слияние эстетики и действительности опровергает философские системы, противопоставляющие «поэтическое» воображение научному и эмпирическому разуму. Технический прогресс сопровождается как растущей рационализацией, так и воплощением в действительность воображаемого. Архетипы страха и радости, войны и мира теряют свой катастрофический характер. Их проявление в повседневной жизни индивидов не есть больше проявление иррациональных сил: их современные эрзац-боги — это элементы их технического господства и подчинения.
Суживая и таким образом преодолевая романтическое пространство фантазии, общество заставило ее оправдывать свои надежды на новой почве, где ее картины преобразовываются в исторически реальные возможности и проекты. Преобразование это может быть таким же плохим и искаженным, как общество, которое его проводит. Отделенная от сферы материального производства и материальных потребностей, фантазия была простой игрой, непригодной в царстве необходимости и обязанной своим существованием только фантастической логике и фантастической правде. Когда технический прогресс устраняет образы фантазии своей собственной логикой и правдой, он уменьшает способности духа. Но он также уменьшает и пропасть между фантазией и наукой. Обе эти антагонистические способности начинают зависеть друг от друга на общей почве, созданной техническим прогрессом. Не является ли вся эта игра фантазии перед лицом производительности развитой индустриальной цивилизации игрой с техническими возможностями, которые можно проверить на предмет того, насколько широко они могут реализовываться? Романтическая идея «науки воображения», кажется, приобретает постоянно возникающий эмпирический аспект.
Научный, рациональный характер фантазии давно признан в математике, в гипотезах и экспериментах естественных наук. Он равным образом признается в психоанализе, который теоретически основывается на принятии идеи специфической рациональности иррационального; понятая фантазия становится терапевтической силой. Но можно идти гораздо дальше лечения неврозов. Не поэт, а ученый обрисовал эту перспективу: «Широкий материалистический психоанализ... может помочь нам вылечиться от наших представлений или по меньшей мере ограничить их власть. Поэтому можно надеяться... сделать фантазию приятной, другими словами, наделить воображение чистой совестью, чтобы придать ей полностью все средства выражения, все материальные образы, возникающие в естественных снах, в нормальной «сонной» деятельности. Сделать фантазию приятной, дать ей полное воплощение — значит лишь помочь ей в ее действительной функции психического импульса и побуждения»8.
8 Bachelard G. Le materialisme rationnel. Paris, 1953. P. 18.
Фантазия не остается невосприимчивой к процессу овеществления. Мы находимся во власти наших образов и страдаем под ней. Это понимал Фрейд и его последователи. Однако «наделение фантазии всеми средствами выражения» было бы движением вспять. Изуродованные в своем воображении индивиды были бы заорганизованы и ущемлены еще больше, чем сейчас. Такое освобождение было бы неослабевающим страхом — не катастрофой культуры, а свободной игрой ее регрессивных тенденций. Рациональной является та фантазия, которая может стать a priori, она стремится перестроить производственный аппарат и реорганизовать его адекватно умиротворенному существованию, жизни без страха. И это никогда не может быть фантазией тех, кто одержим образами господства и смерти.
Освобождение фантазии, дающее ей все средства выражения, предполагает подавление многого, что сейчас является свободным, и увековечивает репрессивное общество. И такая перемена — дело не психологии и этики,, а политики в том смысле, в каком это понятие уже использовалось. Это практика, внутри которой развиваются, формируются, поддерживаются и изменяются основные общественные институты. Это практика индивидов, независимо от того, как они организованы. Тогда нужно еще раз пристально рассмотреть вопрос: как могут управляемые индивиды, сделавшие свое искажение своей собственной свободой и удовлетворением и таким образом продуцирующие их в увеличивающихся масштабах, освободиться от самих себя, как от господ? Как возможен разрыв порочного круга?
Парадоксальным кажется не то, что представление о новых общественных институтах становится наибольшей трудностью при попытке ответить на этот вопрос.
Существующие общества сами собираются изменить основные институты в аспекте возросшего планирования или уже сделали это. Так как рост и использование всех наших ресурсов для всестороннего удовлетворения жизненных потребностей является предварительным условием умиротворения, то оно несовместимо с господством партийных интересов, стоящих на пути достижения этих целей. Качественное изменение зависит от того, что предполагается предпринять ради блага целого против этих интересов, и свободное и разумное общество может возникнуть только на этом базисе.
Институты, на примере которых можно рассмотреть этот вопрос, сопротивляются традиционному включению в авторитарные и демократические, централизованные и либеральные формы правления. Сегодня оппозиция борется против центрального планирования от имени либеральной демократии, отказывающей в идеологической поддержке репрессивным интересам. Цель истинного самоопределения индивидов зависит от действенного социального контроля над производством и распределением жизненно необходимых товаров (определяемых достигнутым уровнем материальной и духовной культуры).
При этом технологическая рациональность, освобожденная от своих эксплуататорских черт, является для всех единственным масштабом и ориентиром в планировании и развитии наличных ресурсов. Самоопределение при производстве и распределении жизненно важных товаров и услуг было бы расточительным. Работа, с которой надо справиться, является технической работой, и как подлинно техническая, она ведет к уменьшению тяжелого физического и умственного труда. В этой сфере централизованный контроль будет рациональным, если он начнет создавать предварительные условия для осмысленного самоопределения. Тогда оно воплотится в действительность в своей собственной сфере — решениях, затрагивающих вопросы производства и распределения экономических излишков, и в индивидуальном существовании.
В каждом случае сочетание централизованного авторитета и прямой демократии уступает место бесконечным преобразованиям в зависимости от степени их развития. Самоопределение будет реальным в той мере, в какой масса растворится в индивидах, освобожденных от всякой пропаганды, муштры и манипуляции, способных распознать и понимать факты и оценивать альтернативы. Другими словами, общество было бы разумно и свободно в той мере, в какой оно организовано, поддерживается и воспроизводится существенно новым историческим субъектом.
На современном этапе развития индустриального общества и материальная и культурная системы отрицают эти требования. Власть и производительность этой системы, прочная сублимация духа в факте, мышления в требуемом поведении, желания в реальности противодействуют возникновению нового субъекта. Они также противодействуют пониманию того, что замена господствующего контроля над процессом производства «контролем снизу» предвещает качественное изменение. Это представление было и остается там, где рабочие были и остаются живым отрицанием и обвинением существующего общества. Однако там, где этот класс встал на защиту господствующего образа жизни, его путь к контролю над ним только удлинился бы.
И все-таки налицо все факты, подтверждающие правильность критической теории данного общества и его развития: растущая иррациональность целого, расточительство и ограничение производительности, потребность в агрессивной экспансии, постоянная угроза войны, обострившаяся эксплуатация, бесчеловечность. Все это указывает на историческую альтернативу: плановое использование ресурсов для удовлетворения жизненных потребностей при минимуме затрат на тяжелый труд, превращение свободного времени в действительно свободное, умиротворение борьбы за существование.
Но факты и альтернативы лежат как обломки, которые не могут соединиться, как мир немых объектов без субъекта, без практики, которая двинула бы эти объекты в новом направлении. Диалектическая теория не опровергается этим, но она не может предложить никакого лекарства. Она не может быть позитивной. Правда, диалектическое представление трансцендирует данные факты, осмысливая их. Только в этом заключается признак его истины. Оно определяет историческую возможность, а равно и необходимость, но путь их осуществления лежит в области практики, соответствующей теории, а на сегодняшний день такого соответствия нет.
Безнадежность сквозит в теоретических и эмпирических основаниях диалектического представления. Человеческая действительность — это история, в которой противоречия не разрешаются сами собой. Конфликт между ультрасовременным, наемным господством, с одной стороны, и его достижениями, направленными на самоопределение и умиротворение, с другой, становится столь вопиющим, что невозможно его отрицать. Но в дальнейшее он может стать легко управляемым и продуктивным, ибо с ростом технического порабощения природы растет и порабощение человека человеком. А такое порабощение уменьшает свободу, являющуюся необходимой предпосылкой умиротворения. Здесь заключена свобода мышления в том смысле, что оно может быть свободным в контролируемом мире — в виде осознания его репрессивной продуктивности и в качестве абсолютной потребности вырваться из этого целого. Но эта потребность не господствует там, где она могла бы стать движущей силой общественной практики, причиной качественного изменения. Без такой материальной основы это обостренное осознание остается бессильным.
Безразлично, как может заявить о себе иррациональный характер целого и вместе с ним необходимость изменения,— познанной необходимости никогда не хватало, чтобы осмыслить возможные альтернативы. В сравнении с производительностью современной организации жизни все ее альтернативы кажутся утопией. И познанная необходимость, и осознание отвратительного положения недостаточны на той ступени, где достижения науки и уровень производства устранили утопические черты альтернатив, где скорее утопична существующая действительность, чем ее противоположность.
Значит ли это, что критическая теория общества несостоятельна и уступает свое место эмпирической социологии, которая, будучи лишена теоретической основы и руководствуясь одной лишь методологией, становится жертвой неверных выводов, сделанных на основе имеющейся конкретики, и которая, таким образом, выполняет свое идеологическое предназначение, одновременно провозглашая исключение каких бы то ни было оценочных суждений? Или диалектическое понимание вновь подтверждает свою истинность, осознавая это положение, как положение общества, которое оно изучает? Ответ напрашивается сам, если рассматривать критическую теорию в самом слабом ее пункте — с точки зрения ее неспособности указать освободительные тенденции внутри существующего общества.
Когда возникает критическая теория общества, она начинает конфронтацию с реально существующими (объективными и субъективными) силами в обществе, которое развивается в направлении образования более разумных и свободных институтов (или может быть направлено по этому пути) за счет упразднения уже имеющихся, но препятствующих прогрессу. Они и были эмпирической почвой, на которой возникли теория и идея освобождения имманентных возможностей — заблокированных и искаженных производительности, способностей и потребностей. Не открыв эти силы, критика общества еще могла бы быть действенной и рациональной, но она уже не в состоянии превратить свою рациональность в понятия общественной практики. Что из этого следует? Что «освобождение имманентных возможностей» не является более выражением исторической альтернативы.
Сдерживаемыми возможностями развитого индустриального общества являются: развитие производительных сил в увеличивающемся масштабе, расширение овладения природой, растущее удовлетворение потребностей все большего числа людей, создание новых потребностей и способностей. Но эти возможности постепенно осуществляются при помощи средств и институтов с растущим освободительным потенциалом, и этот процесс наносит ущерб и средствам и целям. Средства производительности и прогресса, организованные в тоталитарную систему, определяют не только свое сегодняшнее, но и завтрашнее положение.
На своей самой высокой ступени господство функционирует в качестве управления, и в сверхразвитых областях массового потребления управляемая жизнь становится хорошей жизнью целого, для защиты которого объединяются даже противоречия. Это чистая форма господства. И наоборот, его отрицание выступает как чистая форма отрицания. Содержание его сводится к абстрактному требованию отмены господства — единственному действительно революционному требованию и результату, который подтвердил бы достижения индустриальной цивилизации. Перед лицом окончательного ответа на вопрос о существовании данной системы это отрицание выступает в политически бессильной форме «абсолютного отказа» — отказа, кажущегося тем неразумнее, чем более существующая система развивает свою производительность и облегчает бремя жизни. По словам Мориса Бланше: «То, от чего мы отказываемся, не лишено ни цены, ни значения. Именно поэтому необходим отказ. Существует разум, который нас больше не устраивает; существует проявление мудрости, которое приводит нас в ужас; существует требование согласиться и примириться. Прорыв произошел. Мы ведем себя искренне, и эта искренность больше не переносит соучастия»9.
9 e Refus. 14 juillet. Oktober. N. 2. Paris, 1958.
Но если абстрактный характер отказа является результатом тотального овеществления, то должна еще быть и конкретная основа для такого отказа, ибо овеществление есть лишь кажимость. Происходящее именно на этой основе слияние противоположностей при всей его относительности должно быть поэтому иллюзорным и не способным ни устранить противоречия между растущей производительностью и ее репрессивным применением, ни удовлетворить насущной потребности разрешить это противоречие.
Но борьба за разрешение противоречия переросла традиционные формы. Тоталитарные тенденции одномерного общества делают бесполезными обычные средства и пути протеста, а порой и довольно опасными, так как они основываются на иллюзии народного суверенитета. Эта иллюзия содержит долю истины: народ, ранее бывший ферментом общественного изменения, «призван» стать ферментом общественной сплоченности. Более всего этому идеалу отвечает, наряду с перераспределением богатства и равноправием классов, характерное для развитого индустриального общества расслоение.
Под консервативным основным слоем народа находится, однако, субстрат опальных и изгоев: это эксплуатируемые и преследуемые других рас и цветов кожи, безработные и калеки. Они существуют вне демократических процессов; их жизнь реальнее и непосредственнее всего нуждается в уничтожении невыносимых отношений и институтов. Но при этом революционна их оппозиция, но не их сознание. Их оппозиция проникает в систему извне и потому не отклоняется этой системой; она является элементарной силой, не соблюдающей правил игры и начинающей свою игру. Когда они собираются в толпы и выходят на улицу без оружия и охраны с требованием элементарнейших гражданских прав, знайте, что они противостоят собакам, камням, бомбам, тюрьмам, концлагерям, самой смерти. Их сила питает любую политическую демонстрацию в защиту жертв закона и порядка. Тот факт, что они начинают отказываться играть в нашу игру, является признаком начала конца этого периода.
Ничто не свидетельствует о том, что это будет хороший конец. Экономические и технические мощности нашего общества достаточно велики, чтобы пойти на уступки и переговоры с обделенными, его вооруженные силы достаточно обучены и оснащены, чтобы справиться с кризисной ситуацией. Но призрак вновь здесь — внутри и снаружи развитого общества. Легко напрашивается историческая параллель с варварами, угрожающими империи цивилизации, она предвосхищает положение вещей; второй период варварства мог сам быть продолжающей существование империей цивилизации. Но есть надежда, что исторические крайности — самое развитое сознание человечества и его самая эксплуатируемая сила — снова совпадут в этот период. Но это не более чем надежда. Критическая теория общества не обладает понятиями, которые могли бы перебросить мост между сегодняшим днем и будущим; поэтому она ничего не обещает, а тем более успеха, оставаясь негативной теорией. Но она хочет сохранить верность тем, кто без всякой надежды посвятил и посвящает свою жизнь Великому Отказу.
В начале фашистской эры Вальтер Беньямин писал: «Только ради лишенных надежды дана она нам».
Ч. Миллс. Высокая теория*
* Текст представляет собой вторую главу кн.: М il I s С. W. The Sociological Imagination. N. Y., 1959 (Перевод М. Кисселя.) Впервые опубликован в кн.: Структурно-функциональный анализ в современной социологии. Вып. 1. М., 1968. С. 395—424.
Рассмотрим пример высокой теории1взятый из «Социальной системы» Толкотта Парсонса — по распространенному убеждению, чрезвычайно важной книги, написанной наиболее выдающимся представителем этого стиля.
«Элемент общепризнанной символической системы, который служит в качестве критерия или стандарта для выбора из альтернатив ориентации, внутренне присущих определенной ситуации, может быть назван ценностью... Но от этого аспекта мотивационной ориентации, принадлежащего целостности действия, необходимо, учитывая роль символических систем, отличать аспект ценностной ориентации. Этот аспект касается не значения ожидаемого деятелем положения вещей в смысле этого баланса удовлетворенности — неудовлетворенности, но содержания самих селективных стандартов. Понятие ценностных ориентации есть, таким образом, логический термин для выражения одного из центральных аспектов расчленения культурных традиций в системе действия.
Из выведения нормативной ориентации и роли ценностей в действии, как это сделано выше, следует, что все ценности включают то, что можно назвать социальной отнесенностью. Системе действия внутренне присуще то, что действие «нормативно ориентировано». Это вытекает, как было показано, из понятия ожиданий в теории действия, особенно в «активной» фазе, в которой деятель преследует цели. Ожидания в сочетании с «двойной случайностью» процесса взаимодействия, как это было названо, создают кардинальную проблему порядка. В то же время можно различать два аспекта этой проблемы: порядок в символических системах, который делает возможной коммуникацию, и порядок во взаимном отношении мотивационной ориентации и нормативного аспекта ожиданий — «гоббсову проблему» порядка.
Проблема порядка и тем самым природы интеграции стабильных систем социального взаимодействия, т. е. социальной структуры, сосредоточивается на интеграции мотиваций деятелей и нормативных стандартов культуры, которые в нашем контексте межличностным образом интегрируют систему действия между личностями. Эти стандарты... являются формами стандартной ценностной ориентации и как таковые составляют особенно важную часть культурной традиции социальной системы»2.
Возможно, некоторые читатели теперь возымеют желание обратиться к следующей главе. Высокая теория — соединение и разложение понятий — вполне достойна рассмотрения. Правда, она не содержит столь важного результата, как «методологическое запрещение», которое должно быть подвергнуто исследованию в следующей главе, так как ее влияние как особого стиля работы имеет ограниченное распространение. Дело в том, что понять ее нелегко, и я подозреваю, что она, возможно, вообще не будет вполне понятна. Это, конечно, охраняющее преимущество, но это недостаток, поскольку ее торжественное провозглашение имело цель воздействовать на рабочие приемы социологов. Не ради шутки, но оставаясь в пределах фактов, мы должны допустить, что ее результаты влияют на социологов в одном или нескольких из следующий направлений.
По крайней мере для некоторых из тех, кто утверждает, что понимает ее идеи, и кому она нравится,— это одно из важнейших достижений во всей истории общественной науки.
Для многих из тех, кто претендует на ее понимание, но кому она не нравится,— это образец не относящейся к делу неуклюжей тяжеловесности (такие люди редки, потому что неприязнь и нетерпение мешают разобраться в этой головоломке).
Для тех, кто не претендует на понимание, но кому эта теория очень нравится, а таких много,— это чудесный лабиринт, привлекательный именно благодаря часто встречающемуся великолепному отсутствию смысла.
Те же, кто не претендует на понимание этой доктрины, и кому она не нравится,— если они сохранят мужество придерживаться своих убеждений — поймут, что на самом деле король-то голый.
Конечно, есть много и таких, которые изменяют свои взгляды, и еще больше тех, кто остается терпеливо нейтральным, ожидая увидеть профессиональные результаты, если они будут. И хотя это, возможно, ужасная мысль, многие социологи даже не знают о ней, разве что понаслышке.
Все это поднимает мучительный вопрос об интеллигибельности. Этот вопрос, конечно, выходит за рамки высокой теории, но ее приверженцы так глубоко заняты этим, что, я боюсь, мы действительно должны спросить: не является ли высокая теория просто путаным набором слов или же в конце концов в ней что-то есть? Ответ, я думаю, таков: кое-что там есть, спрятанное столь глубоко, что его нельзя достать, но кое-что все же высказано. Итак, вопрос приобретает следующий вид: после того как все препятствия, мешающие уяснению смысла, устранены из высокой теории и все понятное становится доступным, то о чем там, собственно, говорится?
Есть только один путь ответить на этот вопрос: мы должны «перевести» один из характерных образцов этого стиля мышления и затем рассмотреть этот «перевод». Я уже наметил выбор примера. Хочу только пояснить, что не собираюсь здесь оценивать работу Парсонса в целом. Если я буду ссылаться на другие его сочинения, то только для того, чтобы разъяснить наиболее экономным образом некоторые моменты, содержащиеся в этом одном томе. Переводя содержание «Социальной системы» на английский, я не претендую на то, что мой перевод превосходен, но лишь на то, что ни один явный оттенок смысла не утрачен. Перевод, я утверждаю, содержит все, что можно понять в этой книге. Прежде всего я попытаюсь отделить высказывания о чем-либо от определений слов и отношений между словами. И то и другое важно; смешать эти аспекты означало бы нанести роковой ущерб ясности. Чтобы сделать очевидным то, что необходимо, я сначала «переведу» несколько отрывков, а затем предложу два сокращенных «перевода» всей книги в целом.
Дата добавления: 2016-04-11; просмотров: 565;