ЕСТЬ ЛИ СМЫСЛ ЖИЗНИ НАШЕЙ? 6 страница

Увидел старичок, что Разлюляй проснулся, и говорит:

— Здравствуй, Какой-то Какойтович. Как тебя зовут?

Назвался Разлюляй.

— Хорошо, — говорит старичок. — Разлюляй имя веселое. Что же ты здесь ищешь?

Рассказал ему Разлюляй, что послал его король искать девицу, которая всех жалеет и о себе не думает, а старичок ответил:

— Кажется мне, что я тебе в этом деле помочь могу. Есть у меня дома внучка, девочка, тут со мной в лесу выросла, да такая сердобольная, что не обидит и букашку. Вот она сейчас журавля нашла больного, с ногой сломанной, так она с ним и возится.

Разлюляй стал деда расспрашивать, не боится ли внучка его одна в лесу жить. А дед говорит:

— Один Господь Батюшка ее бережет. А ей что за страх, когда она про себя совсем не думает.

Обрадовался Разлюляй и побежал, куда ему дед указывал. Видит — лужайка, на лужайке стоит хромой журавль, одна нога в лубке увязана. У дерева шалаш из веток, а у шалаша на пенечке сидит молодая девушка, шерсть прядет, лицо ее добротой светится, а у ног заяц лежит и лапками, как кот, умывается.

Понял Разлюляй, что это та самая девица, которую он искал, и говорит ей прямо, без всяких лишних слов:

— Захотел наш король сделать, чтобы всем хорошо было жить, да не выходит у него, и сказали ему мудрые старцы, что ничего не выйдет, пока он не найдет ответ на три вопроса,

— Что ж, это дело Божье! — говорит девица. — Спрашивай меня про эту премудрость по порядку, а я тебе и ответ дам, который у меня в душе ясен будет.

Разлюляй говорит:

— Скажи, девица, какой час важнее всех?

— Теперешний, — говорит девица, — потому что всякий человек только одним теперешним часом может распорядиться.

— А какой человек нужнее всех?

— Тот, с которым сейчас дело имеешь, потому что от того, как ты ответишь, он или рад, или печален будет.

— А какое дело дороже всех?

— То добро, которое ты в сей час этому человеку сделать можешь.

И побежал Разлюляй с этими тремя ответами обратно к королю. Как услышали его ответы бояре да воеводы, стали они над ним смеяться, но король Доброхот за него заступился и сто рублей награды ему выдал.

И захотел король Доброхот по этим советам царствовать, да потом подумал: как же это будет, если я буду по этим советам царствовать, а соседи мои так не сделают? И велел он эти советы переписать золотыми буквами, завернуть рукопись в бархатный платок, положить в золотой сундучок и спрятать сундучок за семью замками. Так там до сих пор сундучок и лежит, а дела в королевстве идут по-старому.

 

ВОПРОСЫ

1. Что ответили бояре на вопрос короля «Отчего на свете доброе не ладится?»

2. Прокомментируйте аргументацию бояр:

а) повсюду так, не у нас одних;

б) надо начать жить по-старинному;

в) станет лучше жить только в будущем, поэтому народ должен потерпеть.

3. Что ответил боярам Доброхот? Можно ли назвать его ответ мудрым?

4. Как вы думаете, почему старцы сбежали от короля?

5. «Что за страх, когда про себя не думаешь?» — сказал дед про свою внучку-девицу. Верно ли это в наши дни? Почему?

6. Почему бояре смеялись над тремя ответами, которые принес Разлюляй? Как вы думаете, почему король награду Разлюляю выдал, а советы все же спрятал?

7. Не вызывает ли у вас чувство протеста финал сказки? Почему? Не кажется ли вам, что такой финал возможен и в вашей собственной жизни — спрятанный сундук мечтаний и стремлений, с одной стороны, и дела, которые идут по старинке, с другой?

 

3. И.С. ТУРГЕНЕВ. КОГДА НОЕТ В САМОМ НУТРЕ[8]

Весь день шел сильный дождь, и охотиться было невозможно. Охотник, автор рассказа, переночевал в пустом домике, в маленькой деревушке, о которой он никогда не слыхал, хотя она и принадлежала его матери, богатой помещице.

Солнце только что встало; на небе не было ни одного облачка; все кругом блестело сильным двойным блеском: блеском молодых утренних лучей и вчерашнего ливня. На склоне неглубокого оврага, возле самого плетня, виднелась пасека; узенькая тропинка вела к ней.

Я отправился по этой тропинке; дошел до пасеки. Рядом с нею стоял плетеный сарайчик, куда ставят ульи на зиму. Я заглянул в полуоткрытую дверь: темно, тихо, сухо; пахнет мятой, мелиссой. В углу приспособлены подмостки, и на них, прикрытая одеялом, какая-то маленькая фигура... Я пошел было прочь...

— Барин, а барин! Петр Петрович! — послышался мне голос, слабый, медленный и сиплый, как шелест болотной осоки.

Я остановился.

— Петр Петрович! Подойдите, пожалуйста! — повторил голос. Он доносился до меня из угла, с тех, замеченных мною, подмостков.

Я приблизился — и остолбенел от удивления. Передо мною лежало живое человеческое существо, но что это было такое?

Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая — ни дать ни взять — икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать, только зубы белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди желтых волос. У подбородка, на складке одеяла, движутся, медленно перебирая пальцами, как палочками, две крошечные руки тоже бронзового цвета. Я вглядываюсь попристальнее: лицо не только не безобразное, даже красивое — но страшное, необычайное. И тем страшнее кажется мне это лицо, что по нему, по металлическим его щекам, я вижу — силится... силится и не может расплыться улыбка.

— Вы меня не узнаете, барин? — прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. — Да и где узнать! Я — Лукерья... Помните, что хороводы у матушки у вашей в Спасском водила... помните, я еще запевалой была?

— Лукерья! — воскликнул я. — Ты ли это? Возможно ли?

— Я, да, барин, я. Я — Лукерья.

Я не знал, что сказать, и как ошеломленный глядел на это темное, неподвижное лицо. Возможно ли? Эта мумия — Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, — высокая, полная, белая, румяная, — хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница

Лукерья, за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я, шестнадцатилетний мальчик!

— Помилуй, Лукерья, — проговорил я наконец, — что это с тобой случилось?

— Про беду-то мою рассказать? Извольте, барин. Случилось это со мной уже давно, лет шесть или семь. Меня тогда только что помолвили за Василия Полякова — помните, такой из себя статный был, кудрявый, еще буфетчиком у матушки у вашей служил? Да вас уже тогда в деревне не было; в Москву уехали учиться. Очень мы с Василием слюбились; из головы он у меня не выходил; а дело было весною. Вот раз ночью... уже и до зари недалеко... а мне не спится: соловей в саду таково удивительно поет сладко!.. Не вытерпела я, встала и вышла на крыльцо его послушать. Заливается он, заливается... и вдруг мне почудилось: зовет меня кто-то Васиным голосом, тихо так: «Луша!..» Я глядь в сторону, да знать спросонья — оступилась, так прямо с крыльца и полетела вниз — да о землю хлоп! И, кажись, не сильно я расшиблась, потому — скоро поднялась и к себе в комнату вернулась. Только словно у меня что внутри — порвалось... Дайте дух перевести... с минуточку... барин.

Лукерья умолкла, а я с изумлением глядел на нее. Изумляло меня, собственно, то, что она рассказ свой вела почти весело, без охов и вздохов, нисколько не жалуясь и не напрашиваясь на участие.

— С самого того случая, — продолжала Лукерья, — стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла; трудно мне стало ходить, а там уже — полно и ногами владеть; ни стоять, ни сидеть не могу: все бы лежала. И ни пить, ни есть не хочется: все хуже да хуже. Матушка ваша, по доброте своей, лекарям меня показывала и в больницу посылала. Однако облегченья мне никакого не вышло.

Лукерья опять умолкла и опять силилась улыбнуться.

— Это, однако же, ужасно, твое положение! — воскликнул я... и, не зная, что прибавить, спросил: — А что же Поляков Василий?

Очень глуп был этот вопрос.

Лукерья отвела глаза немного в сторону.

— Что Поляков? Потужил, потужил — да и женился на другой, на девушке из Глинного. Знаете Глинное? От нас недалече. Аграфеной ее звали. Очень он меня любил, да ведь человек молодой — не оставаться же ему холостым. И какая уж я ему могла быть подруга? А жену он нашел себе хорошую, добрую, и детки у них есть.

— И так ты все лежишь да лежишь? — спросил я опять.

— Вот так и лежу, барин, седьмой годок.

— Кто же за тобой ходит? Присматривает кто?

— А добрые люди здесь есть тоже. Меня не оставляют. Да и ходьбы за мной немного. Есть-то почитай что не ем ничего, а вода — вон она в кружке-то: всегда стоит припасенная, чистая, ключевая вода. До кружки-то я сама дотянуться могу: одна рука у меня еще действовать может. Ну, девочка тут есть, сиротка; нет, нет — да и наведается, спасибо ей. Сейчас тут была... Вы ее не встретили?

— И не скучно, не жутко тебе, моя бедная Лукерья?

— А что будешь делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще хуже бывает.

— Это каким же образом?

— А у иного и пристанища нет! А иной — слепой или глухой! А я, слава Богу, вижу прекрасно и все слышу, все. Крот под землею роется — я и то слышу. И запах я всякий чувствовать могу, самый какой ни есть слабый! Что Бога гневить? — многим хуже моего бывает. Хоть бы то взять: иной здоровый человек очень легко согрешить может; а от меня сам грех отошел. Намеднись отец Алексей, священник, стал меня причащать, да и говорит: «Тебе, мол, исповедовать нечего: разве ты в твоем состоянии согрешить можешь?» Но я ему ответила: «А мысленный грех, батюшка?» — «Ну, — говорит, а сам смеется, — это грех не великий».

— Да я, должно быть, и этим самым мысленным грехом не больно грешна, — продолжала Лукерья, — потому я так себя приучила: не думать, а пуще того — не вспоминать. Время скорей проходит.

Я, признаюсь, удивился.

— Ты все одна да одна, Лукерья; как же ты можешь помешать, чтобы мысли тебе в голову не шли? Или ты все спишь?

— Ой нет, барин! Спать-то я не всегда могу. Хоть и больших болей у меня нет, а ноет у меня там, в самом нутре, и в костях тоже; не дает спать, как следует. Нет... а так лежу я себе, дышу — и вся я тут. Смотрю, слушаю. Пчелы на пасеке жужжат да гудят; голубь на крышу сядет и заворкует; курочка-наседочка зайдет с цыплятами крошек поклевать; а то воробей залетит или бабочка — мне очень приятно.

— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!

Лукерья взглянула на меня... аль, мол, не забавно? Я, в угоду ей, посмеялся. Она покусала пересохшие губы.

— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к чему? Я хоть грамоте знаю и читать всегда любила, но что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то? Отец Алексей принес мне календарь, да видит, что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а все слушать есть что: сверчок затрещит или мышь где скрести станет. Вот тут-то хорошо: не думать!

— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и что я стану Господу Богу наскучать? О чем я Его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал Он мне крест — значит, меня Он любит.

— Послушай, Лукерья, — начал я наконец. — Послушай, какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя в больницу перевезут, в хорошую городскую больницу? Кто знает, быть может, тебя еще вылечат? Во всяком случае, ты одна не будешь...

Лукерья чуть-чуть двинула бровями.

— Ох, нет, барин, — промолвила она озабоченным шепотом, — не переводите меня в больницу, не трогайте меня. Я там только больше муки приму. Уж куда меня лечить!.. Вы говорите: я одна бываю, всегда одна. Нет, не всегда. Ко мне ходят. Я смирная — не мешаю. Девушки крестьянские зайдут, погуторят; странница забредет, станет про Иерусалим рассказывать, про Киев, про святые города. Да мне и не страшно одной быть. Даже лучше, ей-ей!

Барин, не трогайте меня, не возите в больницу... Спасибо вам, вы добрый, только не трогайте меня, голубчик.

— Ну, как хочешь, как хочешь, Лукерья. Я ведь для твоей же пользы полагал...

Лукерья вздохнула с трудом.

— Как погляжу я, барин, на вас, — начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь... Вы ведь помните, какая я была в свое время веселая? Бой-девка!.. Так знаете что? Я и теперь песни пою.

— Песни?.. Ты?

— Да, песни, старые песни... Много я их ведь знала и не забыла. Только вот плясовых не пою. В теперешнем моем звании — оно не годится.

— Как же ты поешь их... про себя?

— И про себя и голосом. Громко-то не могу, а все — понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне ходит. Сиротка, значит, понятливая. Так вот я ее выучила; четыре песни она у меня переняла. Аль не верите? Постойте я вам сейчас...

Лукерья собралась с духом... Прежде чем я мог промолвить слово, в ушах моих задрожал протяжный, едва слышный, но чистый и верный звук... за ним последовал другой, третий. Лукерья пела, не изменив выражения своего окаменелого лица. Но так трогательно звенел этот бедный, как струйка дыма колебавшийся голосок, так хотелось ей всю душу вылить...

— Ох, не могу! — проговорила она вдруг, — силушки не хватает... Очень уж я вам обрадовалась.

Она закрыла глаза.

— Экая я! — проговорила вдруг Лукерья с неожиданной силой и, раскрыв широко глаза, постаралась смигнуть с них слезу. — Не стыдно ли? Чего я? Давно этого со мной не случалось... с самого того дня, как Поляков Вася у меня был прошлой весной. Пока он со мной сидел да разговаривал — ну ничего; а как ушел он — поплакала я-таки в одиночку! Откуда бралось!.. Да ведь у нашей сестры слезы некупленные, барин, — прибавила Лукерья, — чай, у вас платочек есть... Не побрезгуйте, утрите мне глаза.

Я поспешил исполнить ее желание — и платок ей оставил.

— Вот вы, барин, спрашивали меня, — заговорила опять Лукерья, — сплю ли я? Сплю я точно редко, но всякий раз сны вижу, хорошие сны! Никогда я больной себя не вижу: такая я всегда во сне здоровая да молодая... Одно горе: проснусь я, потянуться хочу хорошенько — ан я вся, как скованная. Раз мне какой чудный сон приснился! Хотите, расскажу вам? Ну, слушайте. Вижу я, будто стою я в поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая!.. И будто со мной собачка рыженькая, злющая-презлющая — все укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста. Только очень меня от жары растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И думаю я: Вася прийти обещался — так вот я себе венок совью. А между тем я слышу — кто-то уж идет ко мне, близко таково, и зовет: Луша! Луша!.. Ай, думаю, беда — не успела! Все равно, надену я себе на голову этот месяц заместо васильков. Надеваю я месяц, ровно как кокошник, и так сама сейчас вся засияла, все поле кругом осветила. Глядь — по самым верхушкам колосьев идет ко мне скорехонько — только не Вася, а сам Христос! И почему я узнала, что это Христос — сказать не могу, таким Его не пишут, а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, — только пояс золотой, — и ручку мне протягивает. «Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в царстве небесном хороводы водить будешь и песни играть райские». И я к Его ручке как прильну! Собачка моя сейчас меня за ноги... но тут мы взвились! Он впереди... крылья у него по всему небу развернулись, длинные, как у чайки, — и я за ним! И собачка должна отстать от меня. Тут только я поняла, что эта собачка — болезнь моя и что в царстве небесном ей уже места не будет.

Лукерья умолкла на минуту.

— А то еще видела я сон, — начала она снова, — а быть может, это было мне видение — я уж и не знаю. Почудилось мне, будто я в самой этой плетушке лежу, и приходят ко мне мои покойные родители — батюшка да матушка — и кланяются мне низко, а сами ничего не говорят. И спрашиваю я их: зачем вы, батюшка и матушка, мне кланяетесь? А затем, говорят, что так как ты на сем свете много мучишься, то не одну ты свою душеньку облегчила, но и с нас большую тягу сняла. И нам на том свете стало много способнее. Со своими грехами ты уже покончила; теперь наши грехи побеждаешь. И, сказавши это, родители мне опять поклонились — и не стало их видно: одни стены видны. Очень я потом сомневалась, что это такое со мною было. Даже батюшке на духу рассказала.

Лукерья подняла глаза кверху... задумалась.

Помолчав немного, я спросил Лукерью: сколько ей лет?

— Двадцать восемь... али девять... Тридцати не будет. Да что их считать, года-то! Я вам еще вот что доложу...

Лукерья вдруг как-то глухо кашлянула, охнула...

— Ты много говоришь, — заметил я ей, — это может тебе повредить.

— Правда, — прошептала она едва слышно, — разговорке нашей конец: да куда ни шло! Теперь, как вы уедете, намолчусь я вволю. По крайности, душу отвела...

Я стал прощаться с нею, повторил ей мое обещание прислать ей лекарство, попросил ее еще раз хорошенько подумать и сказать мне — не нужно ли ей чего

— Ничего мне не нужно; всем довольна, слава Богу, — с величайшим усилием, но умиленно произнесла она. — Дай Бог всем здоровья! А вот вам бы, барин, матушку вашу уговорить — крестьяне здешние бедные, хоть бы малость оброку[9] с них она сбавила! Земли у них недостаточно. Они бы за вас Богу молились... А мне ничего не нужно — всем довольна.

Я дал Лукерье слово исполнить ее просьбу и подходил уже к дверям... она подозвала меня опять.

— Помните, барин, — сказала она — и чудное что-то мелькнуло в ее глазах и на губах, — какая у меня была коса? Помните — до самых колен! Я долго не решалась... Этакие волосы!.. Но где же их было расчесывать? В моем-то положении! Так уж я их обрезала... Да... Ну, простите, барин! Больше не могу...

Несколько недель спустя я узнал, что Лукерья скончалась. Рассказывали, что в самый день кончины она все слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки до церкви считают пять верст с лишком и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не от церкви, а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба.

 

ВОПРОСЫ

1. Как вы думаете, почему Лукерья не жаловалась на свою судьбу? Почему рассказ свой вела почти весело, без охов и вздохов?

2. Как Лукерья оценила женитьбу Василия Полякова на другой девушке?

3. Как вы думаете, почему Лукерья отказалась лечь в больницу? А если бы ее все-таки удалось вылечить?

4. Объясните своими словами сон Лукерьи о своих родителях. Как вы понимаете следующие слова: «Со своими грехами ты уже покончила; теперь наши грехи побеждаешь»? Почему при этом родители низко кланялись дочери?

 

4. В. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО. ПОКА ЕЩЕ СЕРДЦЕ БЬЕТСЯ В ГРУДИ[10]

Сестра Раевская проснулась под мокрым шатром. Холодный ветер носился по влажной, утонувшей под туманами, болгарской долине, кружился вокруг шатра, врывался под его трепетавшие полотнища, обдавал сыростью и стужей. В шатре, на соломе, спали сестры милосердия; слышалось тяжелое дыхание, бред и стон во сне.

Сестра Раевская проснулась на рассвете. Еще недавно это была русоволосая девушка со свежим личиком. Куда делись эти ее волосы? Отчего так поблекло и так осунулось ее личико? Это не она, совсем не она! На днях с ней встретился ее петербургский знакомый и не узнал.

— Что с вами? — спросил он.

— Два тифа выдержала, и работа у нас, знаете, какая...

— Ольга Петровна, уезжайте скорее! Вы сделали слишком много, будет с вас, спасайтесь теперь сами.

— Меня посылают в Россию. Говорят, еще два месяца, и я умру здесь.

— Как легко вы говорите это?!

— Притерпелась...

Да, притерпелись, — и она, и все ее подруги. Подвиг их незаметен, только солдат унесет воспоминание о нем в свою глухую деревушку, — солдат, которого они отвоевали у смерти.

День зарождался в тумане холодный и тусклый. Вдали разгоралась перестрелка. Мимо шатра проходили на боевые позиции солдаты.

— Сестра Раевская! Вы назначены в Россию, — говорит молодой врач, приветливо улыбаясь. — Потрудились — будет! Завтра надо выезжать. Только послушайтесь меня, уезжайте куда-нибудь подальше на юг. Вам надо серьезно заняться собой. Вы женщина богатая, все можете для себя сделать.

Раевская стала укладываться. Сестры прощаются с ней. Теплые, сухие комнаты, свежие постели, горячая пища грезятся им, как невесть какое счастье... Раевская поедет к сестре в Италию. Та уже давно зовет ее к себе, на благодатный юг, на берег теплого моря. У них и солнце греет, и небо безоблачно, — как хорошо там!

— Сестра, Степанов умирает! Уже бред начался!

Раевская бросилась из палатки к умирающему.

В стороне — шалаш из хвороста. Сюда сносили всех, кого отмечала гангрена своей страшной печатью, отсюда один только выход — в могилу. Сестра Раевская пошла сюда, — она не боялась заразы и не раз просиживала над умирающим дни и ночи.

— Ну что, Степанов? — спросила Раевская, входя в шалаш. Метавшийся в бреду раненый дико взглянул на нее. Она положила ему на голову свою худую, бледную руку. Понемногу бред больного стал стихать. На лице мелькнул луч сознания.

— Сестра... голубушка... родимая... все бросили, ты одна со мной. Спаси тебя Бог!

— Ну, полно, полно! Кто же тебя бросил? Видят, что тебе лучше, пошли к другим, что потяжелее. А я зашла сюда отдохнуть, поболтать с тобой. Тебя назначили домой, дома выздоровеешь.

— Дома-то? — и будто солнце бросило свой прощальный свет на потемневшее уже лицо умирающего. — Дома-то, слава Тебе, Господи! У нас семья хорошая, большая; живем, сестра, зажиточно — одних только коров три держим, четыре лошади. Вот у нас как! Мать ты наша, чистая голубка!

И он уже не отрывал от нее своего просиявшего взгляда. Усталая рука сестры оставалась на его горячем лбу. Она не переставала улыбаться умирающему и долго, долго говорила ему о его родной стороне, о далекой семье, которая его ждет не дождется.

Слушая сладкие речи, Степанов отходил счастливый, улыбающийся...

Сестра закрыла умирающему глаза, перекрестила его...

«Все бросили, ты одна со мною», — припомнились Раевской слова Степанова. Так неужели же она бросит теперь их и уйдет? Неужели же то горячее солнце, то синее небо, те счастливые люди заставят ее забыть этот мир скорби и мук, где она была ангелом-хранителем?.. Нет, здесь ее место, пока еще сердце бьется в груди.

— Нет, я не брошу вас, никуда не уйду! — вся в слезах повторяла она.

И она отказалась от всего, она не ушла. Но не ушла она и от смерти, давно сторожившей ее.

 

ВОПРОСЫ

1. В чем видела смысл своей жизни Ольга Раевская?

2. Как вы считаете, правильно ли поступила сестра Раевская, отказавшись уехать в Россию или Италию? Как бы вы поступили на ее месте?

 

5. А.П. ЧЕХОВ. ХУДОЖЕСТВО[11]

В праздник Крещения в прежние времена из церквей крестным ходом шли на ближайшую реку или озеро и совершали там обряд водосвятия в память того, что вся природа была освящена, когда Христос крестился в реке Иордан.

Хмурое зимнее утро.

На гладкой и блестящей поверхности речки Быстрянки, кое-где посыпанной снегом, стоят два мужика: куцый Сережка и церковный сторож Матвей. Сережка, малый лет тридцати, коротконогий, оборванный, весь облезлый, сердито глядит на лед. Из его поношенного полушубка, словно на линяющем псе, отвисают клочья шерсти. В руках он держит циркуль, сделанный из двух длинных спиц. Матвей, благообразный старик, в новом тулупе и валенках, глядит кроткими голубыми глазами наверх, где на высоком отлогом берегу живописно ютится село. В руках у него тяжелый лом.

— Что ж, это мы до вечера так будем стоять, сложа руки? — прерывает молчание Сережка, вскидывая свои сердитые глаза на Матвея. — Ты стоять сюда пришел, старый шут, или работать?

— Так ты тово... показывай... — бормочет Матвей, кротко мигая глазами...

— Показывай... Все я: я и показывай, я и делай. У самих ума нет! Мерять чиркулем, вот нужно что! Не вымерямши, нельзя лед ломать. Меряй! Бери чиркуль!

Матвей берет из рук Сережки циркуль и неумело, топчась на одном месте и тыча во все стороны локтями, начинает выводить на льду окружность. Сережка презрительно щурит глаза и, видимо, наслаждается его застенчивостью и невежеством.

— Э-э-э! — сердится он. — И того уж не можешь! Сказано, мужик глупый, деревенщина! Тебе гусей пасти, а не Иордань делать! Дай сюда чиркуль! Дай сюда, тебе говорю!

Сережка рвет из рук вспотевшего Матвея циркуль и в одно мгновение, молодцевато повернувшись на одном каблуке, чертит на льду окружность. Границы для будущей Иордани уже готовы; теперь остается только колоть лед...

Но прежде чем приступить к работе, Сережка долго еще ломается, капризничает, попрекает:

— Я не обязан на вас работать! Ты при церкви служишь, ты и делай!

Он, видимо, наслаждается своим обособленным положением, в какое поставила его теперь судьба, давшая ему редкий талант — удивлять раз в год весь мир своим искусством. Бедному, кроткому Матвею приходится выслушивать от него много ядовитых, презрительных слов. Принимается Сережка за дело с досадой, с сердцем. Ему лень. Не успел он начертить окружность, как его уже тянет наверх в село пить чай, шататься, пустословить.

— Я сейчас приду... — говорит он, закуривая. — А ты тут пока, чем так стоять и считать ворон, принес бы на чем сесть, да подмети.

Матвей остается один. Воздух сер и неласков, но тих. Из-за разбросанных по берегу изб приветливо выглядывает белая церковь. Около ее золотых крестов, не переставая, кружатся галки. В сторону от села, где берег обрывается и становится крутым, над самой кручей стоит спутанная лошадь неподвижно, как каменная, — должно быть, спит или задумалась.

Матвей стоит тоже неподвижно, как статуя, и терпеливо ждет. Задумчиво-сонный вид реки, круженье галок и лошадь нагоняют на него дремоту. Проходит час, другой, а Сережки все нет. Давно уже река подметена и принесен ящик, чтоб сидеть, а пьянчуга не показывается. Матвей ждет и только позевывает. Чувство скуки ему незнакомо. Прикажут ему стоять на реке день, месяц, год, и он будет стоять.

Наконец Сережка показывается из-за изб. Он идет вразвалку, еле ступая. Идти далеко, лень, и он спускается не по дороге, а выбирает короткий путь, сверху вниз по прямой линии, и при этом вязнет в снегу, цепляется за кусты, ползет на спине — и все это медленно, с остановками.

— Ты что же это? — набрасывается он на Матвея. — Что без дела стоишь? Когда же колоть лед?

Матвей крестится, берет в обе руки лом и начинает колоть лед, строго придерживаясь начерченной окружности. Сережка садится на ящик и следит за тяжелыми, неуклюжими движениями своего помощника.

— Легче у краев! Легче! — командует он. — Не умеешь, так не берись, а коли взялся, так делай. Ты!

Наверху собирается толпа. Сережка, при виде зрителей, еще больше волнуется.

— Возьму и не стану делать... — говорит он, закуривая вонючую папиросу и сплевывая. — Погляжу, как вы без меня тут. В прошлом годе в Костюкове Степка Гульков взялся по-моему Иордань строить. И что ж? Смех один вышел. Костюковские к нам же и пришли — видимо-невидимо! Изо всех деревень народу навалило.

— Потому окроме нас нигде настоящей Иордани...

— Работай, некогда разговаривать... Да, дед... Во всей губернии другой такой Иордани не найдешь. Солдаты сказывают, поди-ка поищи, в городах даже хуже. Легче, легче!

Матвей кряхтит и отдувается. Работа не легкая. Лед крепок и глубок; нужно его скалывать и тотчас же уносить куски далеко в сторону, чтобы не загромождать площади.

Но как ни тяжела работа, как ни бестолкова команда Сережки, к трем часам дня на Быстрянке уже темнеет большой водяной круг.

— В прошлом годе лучше было… — сердится Сережка. — И этого даже ты не мог сделать! Э, голова! Держат же таких дураков при храме Божием! Ступай, доску принеси колышки делать! Неси круг, ворона! Да того... хлеба захвати где-нибудь... огурцов, что ли.

Матвей уходит и, немного погодя, приносит на плечах громадный деревянный круг, покрашенный еще в прежние годы, с разноцветными узорами. В центре круга красный крест, по краям дырочки для колышков. Сережка берет этот круг и закрывает им прорубь.

— Как раз... годится... Подновим только краску и за первый сорт... Ну, что ж стоишь? Делай аналой![12] Или того... ступай бревна принеси, крест делать...

Матвей, с самого утра ничего не евший и не пивший, опять плетется на гору. Как ни ленив Сережка, но колышки он делает сам, собственноручно. Он знает, что эти колышки обладают чудодейственной силою: кому достанется колышек после водосвятия, тот весь год будет счастлив. Такая ли работа неблагодарна?

Но самая настоящая работа начинается со следующего дня. Тут Сережка являет себя перед невежественным Матвеем во всем величии своего таланта. Его болтовне, попрекам, капризам и прихотям нет конца. Сколачивает Матвей из двух больших бревен высокий крест, он недоволен и велит переделывать. Стоит Матвей, Сережка сердится, отчего он не идет; он идет, Сережка кричит ему, чтобы он не шел, а работал. Не удовлетворяют его ни инструменты, ни погода, ни собственный талант; ничто не нравится.








Дата добавления: 2016-02-24; просмотров: 1043;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.047 сек.