КУЛЬТУРОЛОГИЯ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ 8 страница
Субъект-субъектное отношение, вообще говоря, не менее очевидная реальность, чем объектное. Но вся, только еще начинающая преодолеваться трудность осмысления субъектного отношения состоит в том, что оно не имеет того же устойчивого и определенного статуса,
кпк субъект-объоктнои познание. Разработанность логики, гносеологии, методологии субъектного познания но идет ни и каков сравнение с их разработанностью в объектном познании. В такой ситуации исторические исследования, преодолевающие господствующий историзм, отталкиваются не столько от логики, гносеологии, методологии субъектного познания, сколько от человеческого опыта и способности к коммуникации. Коммуникация как научное познание пли научное познание кпк коммуникация — в этих формулировках содержится проблема, которую мы попытаемся по крайней мере уточнить и конкретизировать.
Если подойти к коммуникативному познанию в контексте специфики человеческой деятельности, то начать следует с того, что коммуникативное познание, как и любая другая деятельность, представляет собой единство опредмечивания и распредмечивания. Причем первичным актом в данном случае является распредмечивание, состоящее в присвоении субъектом прошлой, застывшей в предмете (объекте) деятельности. Распредмечивание может тяготеть к одному из двух полюсов. Тяготея к первому полюсу, оно представляет собой утилитарную деятельность, тождественную потреблению предмета с целью воспроизводства субъекта жизнедеятельности. В акте приема пищи, использования жилья и одежды и так далее распредмечивающая деятельность направлена на удовлетворение нужды, восстановление равновесия человека со средой. Его отношение к предмету находится в пределах поиска и обнаружения в предмете самого себя, того, что можно сделать собой, восстановив свою наличность. Предмет тем самым воспринимается как пассивный материал, подлежащий субъекти- вацни, потенциально тождественная деятельному субъекту реальность.
К другому полюсу распредмечивания тяготеет отношение к предмету как застывшей деятельности, внешнему бытию другого субъекта. Предмет, с которым сталкивается субъект распредмечивания, здесь также понимается как субъект, только находящийся в фиксированной форме. Поэтому по-настоящему распредметить предметность можно, не просто сделав ее собственной деятельностью, а сделав деятельность опредмеченного субъекта деятель- I ностыо субъекта распредмечивания. Но что значит сделать деятельность одного субъекта деятельностью другого? Если помыслить ее как превращение субъекта распредмечивания в субъект опредмеченный или наоборот, то мы, в принципе, не выйдем за рамки односубъект- ности, как это было в случае с утилитарной потребляющей деятельностью. Правда, теперь ситуация усложняется тем, что сведение опредмеченного субъекта к субъекту распредмечивания не может быть признано удовлетворительным, так как в этом случае опредмеченный субъект не распредмечивается именно в качестве субъекта с его деятельностью. Если он и распредмечивается, то лишь по аналогии с бессубъектной и пассивной естественно-природной реальностью. Противоположно направленное движение к сведению распредмечивающе- го субъекта к тому, который выражен в предметной реальности, не более удовлетворительно по той причине, что распредмечивание завершается вытеснением одной из необходимых сторон отношения.
Изначальная невозможность односубъектности в процессе распредмечивания не пассивио- предметной, а предметно-субъектной реальности отличает данный вид распредмечивания не только от утилитарно-потребляющей, но и от познавательной деятельности в ее традиционной научной форме. Прежде всего обратим внимание на то, что научное познание связывает с утилитарной деятельностью ее прикрепленность к жестко фиксированному самотождественному субъекту, которыйнакладывает себя на реальность. Вместе с тем научное познание, в отличие от утилитарной потребляющей деятельности, стоит на позиции так называемой объективности, то есть не-привнесеиия субъективных моментов в познавательный процесс и его результат. Если в утилитарной деятельности ее субъект откровенно адаптирует и ассимилирует предмет, то научное познание каким-то образом совмещает в себе господство субъекта над предметом и его подчинение предмету. Перед нами ситуация не менее противоречивая и антиномичная, чем в случае с распредмечиванием субъектом субъектной же реальности, где субъект распредмечивания должен сохранять себя и подчиняться предметно выраженному
субъекту. Различие о ситуациях, между тем, есть, и оно очень существенно. В первой из них познающий субъект имеет дело с объектом, то есть заведомо не субъектной реальностью. И тем не менее научное, да и вообще познавательное'отношение к предмету возникает тогда, когда преодолевается утилитаризм, взгляд субъекта на предмет с точки зрения собственного воспроизводства. В этом преодолении и происходит определенного рода устранение субъективности, то, что предполагает не подчинение себе предмета, а наоборот, подчинение себя предмету. Следующий момент, однако, состоит в том, что подчинение предмету имеет свои пределы. Сняв в отношении к предмету свой непосредственный личный интерес, нужду, субъект снимает не всего себя, а лишь один свой слой. Другой слой вступает в свои права над предметом тогда, когда субъект познания начинает относиться к нему с позиций своего растворения в предмете. Обратим внимание, теперь субъект научного познания ориентируется не на растворение и адаптацию предмета в себе, как это было в утилитарной деятельности. Речь идет именно о растворении субъекта в предмете, но таком растворении, которое не только не тождественно отказу от себя, но, напротив, утверждает субъект, делая его сопричастным предмету. Субъект научного познания расширяет себя до предметности таким образом, что обнаруживает себя в ней как ее собственное бытие. Проецируя себя на предмет, субъект, конечно же, преобразовывает себя через встречу с предметом, и тем не менее он утверждает себя в предмете, а не наоборот. Предмет сохраняет свое основное качество пассивности и податливости. В нем нет никаких пределов для проникновения в него познающего субъекта. Познающий субъект пропускает сквозь себя предметность и сам проходит сквозь нее, утверждая самого себя и не сталкиваясь ни с чем, чего, в принципе, нельзя было бы свести к себе, сведя себя к нему.
Непосредственно интересующее нас распредмечивание предметно-субъектной реальности, очевидным образом представляющее собой коммуникативное познание, отличает от научного в традиционном смысле познания то, что его предмет обнаруживает свою упругость и неподатливость всяким попыткам отождествления с ним познающего субъекта. Поскольку в коммуникативном познании распредмечивается деятельность, за которой стоит субъект, то взгляд на предмет того, кто познает, встречается с «взглядом* того, что познается. Оказывается невозможным соотнести в познавательном акте познающего и познаваемое без того, чтобы вопрос к познаваемому не встретил «вопрос» (а не только ответ) к познающему. Познающий способен задать свой вопрос, одновременно приготовившись услышать его по отношению к себе; посмотреть на предмет ему дано, ощутив на себе «взгляд* предмета. Поэтому тот, кто познает, слышит ответы, сам отвечая; видит предмет — будучи сам видим предметом. Этот момент объединяет познавательную коммуникацию с общением как таковым. Познанием же коммуникативное познание делает то, что оно направлено на опредме- ченный, а не на непосредственно деятельный субъект. Двухсубъектность отношения в данном случае имеет место в пределах одного актуально существующего познающего сознания, полагающего в себе как самого себя, так и иное сознание. Последнее существует, тем самым, как актуализированная возможность бытия в познающем сознании. Отмеченное обстоятельство делает коммуникативное познание пограничным, промежуточным между познанием н общением. Оно же определяет его существенные особенности.
Одна лежащая на поверхности, особенность коммуникативного познания заключается в том, что, познавая свой предмет в качестве субъекта, оно должно предварительно сконструировать этот субъект. В отличие от реальной, в познавательной коммуникации он не дан заранее в качестве наглядно очевидной реальности, как скажем, очевидно присутствие друг для друга собеседников. Конструирование субъекта имеет несколько стадий. Собственно говоря, по настоящему сконструированным его можно считать только после завершения исследования. Но уже на первой его стадии непременно обязательной становится установка на то, что все факты, вся наличность исторического материала, которые даны историку, исключают непосредственное отношение к нему. Он интересует историка как свидетельство
и внешнее проявление определенного субъекта. Сам субъект в его несводимости к своим наличным проявлениям — это, как известно, внутренний мир субъекта. В нем и должно сопрягаться все многообразие исторического материала, стягиваться в единый жизненный центр. Верно и обратное. Внутренний мир с его жизненным центром существует не сам по себе, он имеет формы своей явленности в том, что дано историку как материал исследования. Важно, чтобы материал как наличное бытие субъекта и его внутренний мир указывали один на другого, взаимно себя проясняя.
При конструировании предмета коммуникативного познания в качестве субъекта сложности и противоречия начинаются уже с процедуры его выбора. Дело в том, что наличный исторический материал позволяет прикрепить его к различным по типам субъектам. Но каждый из них имеет свою, большую или меньшую меру соответствия наличному историческому материалу. Поэтому историк должен стремиться соотнести материал со строго определенным субъектом, иначе между ними не возникнет соответствия. Трудность с выбором субъекта можно проиллюстрировать самым простым примером. Предположим, историк изучает западноевропейскую культуру Позднего Средневековья. Он располагает для исследования необозримым материалом: текстами философских, теологических, научных, алхимических трактатов, светской н духовной литературой. В кругозор его постигающего наблюдения I входят архитектурные сооружения, сохранившаяся утварь, оружие, костюмы и так далее и тому подобное. Все это наличное богатство культуры может быть прикреплено к такому субъекту как общество Позднего Средневековья в целом или к позднесредневековому чело- Е веку как таковому. Резон для подобного выбора как будто бы есть. Если историк не вводит I ограничения в сферу исследования сохранившихся памятников культуры, то вполне есте- ственно, что он не должен вводить ограничений и при выборе субъекта, от которого произ- I водны памятники культуры. Установка на предельную широту охвата материала требует I совместить ее с установкой на его соотнесение с наиболее масштабным субъектом. Однако I ограничение в данном случае есть. Весь сохранившийся исторический материал, относящий- I ся к Позднему Средневековью, не может быть отождествлен со всем, что было создано по- I здним средневековьем. Столетиями происходил как целенаправленный, так и случайный отбор памятников культуры, который искажал историческую перспективу. Очевидно, что I в несравненно большей степени сохранились памятники официальной культуры по сравне- I нию с неофициальной, письменные источники — по сравнению с устными, ортодоксальные I
— по сравнению с еретическими или внехристианскими, то есть те явления, которые нахо- I дятся в русле возобладавших в средневековую и послесредиевековые эпохи тенденций, а не чуждые им. Нельзя не учитывать и того обстоятельства, что Позднее Средневековье как | определенный феномен культуры охватывало собой не все слои населения Западной Европы XIV—XV веков. Возможно, были слои, стоящие вне господствующего культурного движения, вообще не вписывающиеся в единство культуры эпохи, но включенные в общество. Как j видим, с выбором субъекта культуры Позднего Средневековья все обстоит не так просто и самоочевидно. Не то, чтобы такого единого субъекта не существовало или от него ничего не сохранилось. Речь идет о необходимости специальной исследовательской процедуры, coot- I носящей наличный исследовательский материал с различными субъектами. Так или иначе он свидетельствует и о своем непосредственном субъекте и о Средневековье в целом. Однако I последнее свидетельство неизбежно преломленно и смещенно, характеризует целостный субъект Я эпохи в строго определенных моментах.
Дополнительные сложности проистекают еще и из того, что выбор субъекта, стоящего за предметом исследования, имеет своей оборотной стороной необходимость конструирования соответствующего ему субъекта коммуникативного познания. То, что им является историк, более чем очевидно. Историк, однако, это субъект, который вовсе не есть некто однозначно раз и навсегда определенный. Разумеется, никуда не уйти от того факта, что историком может быть только индивид, личность со всеми свойственными ей особенностями характера,
пристрастиями, настроениями. Но было бы грубейшим упущением ситуации считать такого индивида, психологически взятого субъекта, — субъектом исторического познания.
В принципе для историка существует возможность выражать в своих работах различные позиции в спектре от субъективно окрашенной и индивидуально личностной до позиции выразителя своей эпохи, современного ему общества. Но любая возможность выбора позиции должна реализоваться, исходя не из прихотей и предпочтений историка, а на основе ее соответствия субъекту, стоящему за предметом исследования. Субъекты познавательного отношения, познающий и познаваемый, не могут не быть гомогенны (однородны) для того, чтобы состоялся процесс коммуникативного познания. Когда в центре внимания историка целая эпоха в развитии культуры, адекватным будет его подход к ней как представителя своей эпохи. Когда изучается национальная культура, историк по необходимости встает на позиции своей национальной культуры; когда его интересует культура определенной личности — становится необходимым задействование собственного личностного измерения. Короче, в исследованиях историка должны встречаться общество с обществом, народ с народом, личность с личностью. Там, где координация бывает*нарушена, подрываются и основы коммуникативного познания, оно становится не коммуникацией и не научным познанием. Культурная ситуация последних ста лет дала многочисленные образцы подхода к культуре в исторических работах, где авторы пытались организовать встречу личности и общества, эпохи. Историки соотносили с изучаемой эпохой не себя как выразителей собственной эпохи, а себя как личностей, индивидов. В итоге вся находившаяся в их поле зрения культура становилась предметом поиска ее индивидуально-личностных оснований, сводилась к ним. Естественно, индивидуально-личностное измерение можно найти не везде, происходил поэтому навязываемый извне отбор материала. Самое же главное не в том, что смещается перспектива, искажаются пропорции изучаемой культуры, в ней вообще исчезает субъектность и са- мостояние под взглядом историка, историк встречается не с взглядом другого субъекта, а со своим собственным обликом.
Пожалуй, наиболее ярко и последовательно выражено нарушение координации между познающим и познаваемым субъектами в работах нашего отечественного мыслителя JI. Шес- това. Ему в высшей степени присуща личностная экзистенциальная позиция в философском творчестве и абсолютно неприемлемо и враждебно философствование от лица чистого разума, трансцендентального или абсолютного субъекта. Но один из самых парадоксальных моментов творчества JI. Шестова — постоянная обращенность вовне, к творчеству других мыслителей. Казалось бы, от экзистенциального мыслителя только и можно ожидать интереса не к историческому материалу, а к глубинам своего «я», пресуществления всяческих воздействий в собственные внутренние голоса и противоречия. Все это действительно присутствует у JI. Шестова. Но таким образом, что его работы буквально от первой до последней непосредственно посвящены другим мыслителям. Его внимание последовательно привлекают Г. Брандес, В. Шекспир, JI. Толстой, Ф. Достоевский, Ф. Ницше, С. Киркегор, М. Лютер и так далее. Обращение к каждому из них означало создание новой книги, ее главы или самостоятельного эссе. Так что, по крайней мере, формально, JI. Шестов — историк философской мысли и, шире, — историк культуры. Как историю культуры, в частности, можно рассматривать его позднюю итоговую работу еАфины и Иерусалим». В ней JI. Шестов обращается к мыслителям и мировоззрениям самого широкого временного диапазона. Миру Ветхого Завета, Античности, Средневековья, Новому Времени. При этом сам он в полной мере остается на принципах экзистенциальной философии, она целиком определяет его аргументы и оценки. Более того, экзистенциальная позиция приводит к неизбежному отбору материала в истории культур. Привлекают JI. Шестова исключительно мыслители с выраженным личностным и экзистенциальным началом. Если у мыслителя, как например, у Р. Декарта экзистенциальное начало не выражено, у него можно найти отдельные, пускай даже единичные, прорывы в экзиСтенциальность; если у него (или Сократа, Спинозы, Канта) йачисто отсутствуют экзистенциальные моменты — его творчество можно сконструировать в рамках pro и contra как аитиэкзистенциалыюе, как грехопадение разрыва с исконно и подлинно человеческим.
Так или иначе, у Л. Шестова происходит одно — он как субъект постижения истории культуры своеЛ прикрепленностью к экзистенциальной позиции, отказом ее сменить предельно ограничивает свой кругозор. Принципиально доступными его проникновению остаются мыслители и течения с выраженным экзистенциальным моментом, существенной с ним соотнесенностью. Там же, где указанной близости к экзистенциальным вопросам нет, где культура имеет совсем иную направленность, там Л. Шестову остается пройти мимо или целиком деформировать историко-культурный материал. В частности, потому что он выступает самопроявлением вне личностного субъекта, а значит, и требует от личности историка культуры изменить познавательную позицию на другую, скоординированную с познаваемым" субъектом.
Обращение к творчеству Л. Шестова дает нам удобный повод перейти к другому аспекту проблемы соотнесенности субъектов в процессе коммуникативного познания. Речь пойдет о допустимой мере привнесения субъекта познания в познаваемый материал, точнее, о том, в какой степени историко-культурное исследование служит самораскрытию познающего, а в какой самораскрытию познаваемого субъекта.
С точки зрения культуроведения несомненным является то, что коммуникативное познание служит и тому и другому. По-своему оно строит образ как познаваемой, так и познающей культуры. Но непосредственно оно обязательно должно быть ориентировано не на самопознание, а на познание иного. Самопознание в пределах культуроведческого исследования всегда вторично и производно. В противном случае налицо уже философская рефлексия. Она может осуществляться и на историческом материале, как это происходит у того же Л. Шестова. Вряд ли кто-либо даже из приверженцев мировоззренческой позиции мыслителя взялся бы утверждать, что в своих книгах Л. Шестов дал целостный образ Достоевского, Ницше или Киркегора. Если за его творениями встает чей-то облик, то, конечно же, это I облик самого Л. Шестова. Его собеседникам, единомышленникам и оппонентам предзадана одна и та же роль — способствовать самораскрытию автора. Сам по себе подобный результат не подлежит оценке с положительным или отрицательным знаком. Он является необходимым следствием определенной познавательной установки. Вряд ли справедливо сводить ее к одному только жесткому монологизму, неспособности воспринять иное мировоззрение, в результате чего оно становится поводом и средством выражения своих собственных взглядов. Нельзя сбрасывать со счетов, что не всякому мыслителю и мировоззрению подходит для самораскрытия всякий другой мыслитель и мировоззрение. Есть своя логика в тяготении Л. Шестова к вполне определенному кругу имен, и связано оно с тем, что именно в творениях их носителей он был способен «вычитать» свои мысли, через изложение и интерпретацию их идей и образов оформить свои идеи и образы. То, что обращение Л. Шестова к различным мыслителям и эпохам приводило его к, в общем-то, одним и тем же вопросам, что они предопределяли возможные варианты ответов — в этом нельзя не усмотреть статичности мировоззрения. Вернее, даже не статичности, а неразвернутости основной идеи. Она у Л. Шестова обладает огромным внутренним напряжением, он бесконечное число раз переживает ее заново, воспламеняя каждый раз на ином материале. Что-то не дает Л. Шестову оформить свою идею идеей-теорией или идеей — художественным образом. Она остается способом организации актуального для мыслителя историко-культурного материала без того, чтобы этот материал дал идее многообразные ракурсы и измерения. Не претерпевая сама коренного преобразования, она подчиняет и деформирует историю культуры. На основе своей коренной идеи, выражающей жизненный центр его мироотношения, Л. Шестов судит'и оценивает мировую культуру, но вовсе не постигает ее. Используя принятое им на вооружение в «последней борьбе* спинозовское выражение, можно сказать, что Л. Шестов предпочитает смеяться
и плакать над мировой культурой, а не понимать ее. Перед нами один из крайних случаев растворения познаваемого субъекта в субъекте познающем, когда последний ничем в себе не поступается перед лицом истории культуры, не дает ей высветить в нем через самого себя необнаружимое. С учетом данного момента можно утверждать, что работы Л. Шестова, его мировоззрение, несмотря на всю их субъектную ориентацию, должны быть отнесены к варианту предельно некультуроведческого подхода в историческом познании. Самораскрытие автора не оставляет в настоящем случае возможности для самораскрытия находящейся в сфере его внимания историко-культурной реальности. Как видим, к такому итогу способны привести далеко не только объектный подход к истории, но и установка на субъектность в историческом познании.
Несомненно, центральный момент коммуникативного познания — встреча познающего и познаваемого субъектов. Ее смысл в том, чтобы познающему субъекту раскрылся внутренний мир познаваемого субъекта, который и в раскрытии остается внутренним миром. Познающий субъект совмещает, тем самым, в своем познавательном действии два различных момента — открытое ему смысловое поле познаваемого субъекта и свое осмысление смыслового поля. Эти моменты не могут быть разведены во времени как этапы познавательной деятельности, они всегда соприсутствуют, хотя их роль в целостности постижения меняется. Простейший пример. Достаточно давно и хорошо известно, что человек первобытной эпохи воспринимал мир субъектно, для него он был миром живых существ с целями и намерениями. Познавательное отношение первобытного человека предполагало формулировку вопроса «кто это?*, а не «что это?», как для нас. Соответственно, пониманию и объяснению явления довлела цель, а не причина, «для чего?*, а не «почему?» это имеет место. Реконструировать подобное мироотношение современный человек может через отталкивание от основ собственного жизненного опыта. Когда он формулирует для себя формулу первобытного причинения, она не звучит и не в состоянии звучать вопросами «кто это?» или «для чего это?», ему доступны вопросы типа «кто это?», а не «что это?*, «для чего это?*, а не «почему это?*. Каждый раз не может не примысливаться собственная противоположность той точке зрения, на которую становится современный человек. Ее не было и не могло быть у первобытного человека, в этом отношении его восприятие причинения было одномерным.
Итак, в каждом акте постижения измерений первобытного сознания присутствуют измерения собственного сознания. Дают ли они возможность проникнуть в мир кардинально иного субъекта? Несомненно дают, но дают с сохранением и проникающего, и того, в кого проникают. Деформируется ли в процессе проникновения мир иного субъекта? В достижимом пределе не деформируется. Но он и не остается данным для себя внутренним миром. Теперь внутренний мир существует не как «для себя бытие*, а как «для меня бытие для себя бытия*. От такой трансформации происходит не искажение познаваемого субъекта, а изменение статута его бытия. В этом изменении самым сложным остается вопрос о том, как все-таки осуществляется первый момент постижения познаваемого субъекта, как удается встать на его позицию, если становление иным одновременно замыкается на собственную субъектность? Вряд ли существует однозначный ответ на поставленный вопрос. Ответы на него могут носить логический или эмпирический характер. Попробуем указать их направление.
Логический анализ, как нам представляется, должен отталкиваться от того, что реконструкция познаваемого субъекта предполагает изживание непосредственности собственного мировосприятия. В принципе, здесь первична установка на радикальное сомнение в самоочевидности любых параметров сознания, самосознания, мироотношения познающего коммуникативно. Эти параметры, во всяком случае некоторые из них, теряя свою непосредственность и самоочевидность, превращаются в один из полюсов бинарной оппозиции. Таким образом, например, наша наивно самоочевидная установка при подходе к себе и миру «что это» переходит в свою противоположность «кто это». Противоположность здесь возникает,
конечно, не само по себе, она результат неприложимости к мироотношению первобытного человеко современных мерок. И смысл бинарного отношения вовсе не в разрыве между познающим и познаваемым субъектами, их противоположение всегда предполагает некоторую основу. Одно то, что первобытное причинение можно мыслить в пределах оппозиции современности свидетельствует о сомом главном — о том, что в каждом случае имеют место в корне различные проявления некоторого единства, которое и есть почва контакта познающего субъекта с познаваемым.
На эмпирическом феноменологическом уровне переход на позицию «для меня бытие для себя бытия» близок известному «вчувствованию» герменевтики, то есть открытию в себе особенностей внутреннего мира познаваемого объекта. Воспользуемся в данной связи уже приведенным примером с первобытным мироотношением. Зафиксировав восприятие мира первобытным человеком в качестве мира субъектов, мы, по существу, проделываем только предварительную работу его постижения. Для нас остается неясным главное — механизм создания субъектного восприятия, его необходимая основа. Чтобы возможность реального переживания всего окружающего мира как живых существ, ставящих цели и обладающих намерениями, вошла в горизонт нашего понимания через «вчувствование», наверное, нет другого пути, кроме обращения к собственному жизненному опыту. Например, к воспоминанию своих детских впечатлений в темной комнате. Ребенок, особенно возбужденный, оставленный спать наедине с темнотой, начинает видеть в привычных предметах совсем не то, что днем. Постепенно они оживают и даже начинают действовать. Ничего неживого и бессознательного в комнате не остается, все испытывает напряженный и угрожающий интерес к ребенку, ничего нельзя потревожить без того, чтобы оно не обратило свое внимание на беспомощного маленького человека. В отличие от первобытного человека, ребенок не знает, как вести себя в тотально живом и действующем мире. Но мир, в который он погружен, — это ведь действительно мир первобытного человека. Почему и для наших отдаленных предков, и для ребенка в темной комнате весь мир живет и действует — вопрос не к историку культуры. Но самое непосредственное отношение к его работе имеет установление данности некоторого внутреннего состояния, общего детству и первобытности. Путь от обращения к своему самоощущению в детстве, к реконструкции внутреннего мира первобытного человека не так уж прям и короток, как в нашем примере. Важнее, однако, то, что путь этот в принципе проложим, что для него есть первоначальный импульс и нет непреодолимых преград.
Совмещение в познавательном акте историка культуры открытости ему смыслового поля изучаемого субъекта и своего осмысления открытости находит свое выражение в такой реальности, которую можно обозначить как беспредпосылочные или нерефлективные основания мнроотношения. Действительно, историк культуры постоянно сталкивается с такими чертами мироотношения и мировоззрения познаваемого субъекта, которые не объектны, не навязаны извне, как внешне обрамляющие характеристики, и вместе с тем их нельзя отнести к внутренне присущим мироотношению. Точнее, они внутренне ему присущи, но в качестве некоего не выявленного самим субъектом мироотношения фона, который вместе с тем явлен историку культуры. Самый простой пример. Как мы хорошо знаем, древнему греку было присуще циклическое представление о времени. Для нас циклизм — это привычная, аксиоматически очевидная характеристика древнегреческой культуры. Можем ли мы в то же самое время сказать, что древние греки так же, как и мы, знали о том, что их представление о времени циклично? И да, и нет. Да, потому что они мыслили большое историческое время в ритме вечного возвращения одних и тех же мировых состояний. И — нет, потому что у древних греков отсутствовал опыт переживания времени как направленного и необратимого свершения. Иных помимо циклических временных представлений они не ведали, следовательно, у них не было возможности выбора между альтернативными концепциями времени в том смысле, как такая возможность была уже у ранних христиан. Это означает, что понятие о сущности времени древних греков не столько реальность их мироотношения,
сколько наше представление, точнее, наше представление об их представлении. Оно же выступает и в качестве беспредпосылочного (для древних греков) основания мироотношения. Совсем не случайно, что беспредпосылочные основания в культуроведческих исследованиях играют роль их основных ориентиров, структурообразующих моментов, типологических характеристик и тому подобное. Они обеспечивают связь настоящего и прошлого, познающего и познаваемого субъектов, осуществляемую в рамках исследования. Хотя нельзя не признать, что сам термин «беспредпосылочные основания» достаточно уязвим. Во всяком случае, его не следует понимать как выражение позиции некоторого преимущества вненаходи- мости исследователя по отношению к изучаемой культуре. В том смысле, что он способен отрефлектировать и обнаружить предпосылки там, где это не дано субъекту культуры, которому они принадлежат. Если и можно говорить о каком-либо преимуществе вненаходимости, то оно состоит в способности культуроведа организовать встречу своей культуры с какой- либо иной. Но, во-первых, встреча культур всегда организуется с неизбежными потерями в проникновенности восприятия постигаемой культуры со стороны постигающей. Соперничать на этом поприще с теми, кто включен в данную культуру, со стороны культуролога бессмысленно. И другой момент. Культуролог, выявляющий беспредпосылочные основания изучаемой культуры, не имеет никаких оснований претендовать на постижение истины не то, чтобы, в последней инстанции, но даже и истины более высокого порядка, чем ранее. Всегда сохраняется перспектива новых точек зрения, принципиально иных попыток взглянуть на данную культуру. Не говоря уже о том, что культура самого историка культуры в свою очередь подлежит культуроведческому изучению. В этом случае должны быть обнаружены беспредпосылочные основания, которые оставались вне горизонта постижения того, кто был обращен к иным культурам.
Дата добавления: 2016-02-04; просмотров: 434;