Лето без туч и дождя
Амстердам. Первое воскресенье августа, полдень. Я стою у окна, а папа задремал на своей кровати в проходной комнате.
Долгие месяцы, проведенные в Апелдорне, кажутся сейчас дальше, чем зима со Званом. А я еще даже не спал в своей кровати.
Я вижу грязную воду в канале, неприбранные садики за домами на Ветерингсханс, и мне кажется, что я всего несколько часов назад попрощался со Званом и с Бет на перроне Центрального вокзала.
Какая чушь.
Тогда стоял мороз. А теперь от жары тают даже булыжники перед домом.
В Апелдорне от меня пахло Амстердамом, и здесь тоже все пахнет Амстердамом, здесь я не бросаюсь в глаза, здесь я не чужак.
Ладно.
Когда мы вышли из трамвая на Вейзелстрат, я вздохнул с облегчением; больше всего на свете мне хотелось сразу побежать домой по каналу Лейнбан. На задней площадке трамвая висел парень, он крикнул мне: «Чего пялишься!» Для меня это прозвучало как «С прибытием!». На ногах у парня были черные зимние ботинки – мне сразу вспомнился Зван.
Я подхожу к столу, беру письмо от Звана и перечитываю его в двадцать первый раз.
Дорогой Томас!
Я в Америке. Мне самому странно читать об этом в своем собственном письме. Сейчас и ты читаешь мое письмо, и тебе это еще более странно, чем мне.
В начале июня я на корабле приплыл в Америку. Вместе с дядей Аароном. Он не разрешает называть его дядей. Я должен говорить просто «Аарон». Он считает, что «дядя» – это слишком мало, а «папа» – слишком много.
Я, конечно, мучился от морской болезни. Только после того, как я увидел Статую Свободы, я съел два сухарика с сыром, и меня не стошнило.
Все это потребовало много времени и сил.
В Голландии дядя Аарон ходил по разным учреждениям. Он говорил: «Я до смерти устал от этих голландских клуш». Эти клуши говорили ему: «Почему бы Питу не остаться у тети и двоюродной сестры?» Дядя Аарон отвечал: «Я брат его отца. Из всех родственников у него остались только я и, конечно, его двоюродная сестра Альбертина, но ей всего тринадцать лет, и она не может его воспитывать. Зачем вы суете свой нос в наши семейные дела?» Да, Томас, он такой, мой дядя Аарон, он всегда говорит такие вещи, которых лучше не говорить. Тем, кто сует свой нос куда не надо, лучше не говорить, чтобы они его туда не совали. Они этого терпеть не могут, так что, говоря твоими словами, трам‑тарарам вышел ужасный. И все же дяде Аарону после нескольких недель ругани и уговоров удалось оформить документы. А тетенька из бюро по опеке твердила, что у нее нет оснований, чтобы передать меня ему. Да, Томас, нам с тобой по десять лет, и нас могут передать или не передать, выдать на время или заставить носить фуражку с названием этого бюро по опеке. Я, конечно, преувеличиваю, прости меня. Знаешь, что сделал дядя Аарон, когда она ему это сказала? Он заплакал. Когда мужчина в дорогом пальто и в шляпе плачет, любому бюрократу становится страшно. И эта тетенька тоже заплакала. В итоге дядя Аарон добился своего.
Мы пробыли в Амстердаме несколько недель.
А я забыл, где живет твоя тетя Фи.
Я хотел тебе все рассказать. Я искал тебя, как сумасшедший. Я обегал весь Амстердам. Я поджидал тебя у нашей школы. И все без толку. Никто не знал, где ты. Я ходил по Амстелвелду. Кричал тебе у твоего дома на канале Лейнбан. Я чувствовал себя предателем. Самым настоящим предателем, а не «изменщиком», потому что «изменщик» – это говорят в шутку, а когда шутят, то по‑настоящему не сердятся. А мне казалось, что у меня на лбу написано крупными буквами ПРЕДАТЕЛЬ. Тетя Йос знала о моих планах. А вы с Бет не знали. Я не решался вам рассказать. Боялся остаться без вас. Я думал: может быть, и они боятся остаться без меня. Сейчас ты, наверное, думаешь: «Зачем же ты тогда поехал в Америку?» Не могу тебе объяснить. Я поехал вместе с дядей Аароном, просто потому что поехал. Иначе я не мог. Я часто лежал без сна, пока ты спокойно дрых со мной рядом. Нет, я тогда не колебался – ехать или не ехать. Я тогда знал: ехать.
Знаешь, что очень странно? Человек всегда очень одинок. Такое у меня чувство. Причем человек особенно одинок, когда он рядом с теми, кого он любит и кто его любит. Дядю Пита и тетю Соню я тоже люблю, но они живут в Девентере. Я чувствовал себя в Девентере отвратительно, когда мы несколько месяцев жили там с Бет. Я ходил по аккуратным улицам Девентера и перебирал вещи на своем родном чердаке и все время думал: Америка далеко, и я там буду далеко ото всех. Далеко от людей, которых люблю, но и далеко от людей, которые умерли и которых я уже ни о чем не могу спросить.
Ты часто говорил: «От моего папы пахнет табаком». Я это запомнил. Иногда я думаю: я уже никогда не узнаю, чем пахло от моего папы. Может быть, от него пахло мятными пастилками или свежей бумагой. А чем пахло от мамы? От тети Йос всегда пахнет духами из флакончика – может быть, от мамы тоже. Но как от нее пахло по утрам во время завтрака? Я спросил об этом у дяди Аарона. Он посмеялся над моим вопросом. «В нашей семье, – сказал он, – ото всех пахло сладким мылом».
Дядя Аарон слишком немолод для того, чтобы с ним запросто болтать. Он очень любит меня. И еще он очень любит женщин, от которых пахнет сладким мылом. У него каждый месяц появляется по новой подруге. Некоторые из них повеселее, некоторые погрустнее, но им всем нравится, что дядя Аарон так вкусно готовит. Дядя Аарон – плакса. Я уже не пугаюсь, когда он начинает плакать. Он любит поплакать. Мне от этого иногда становится хорошо. «Зачем ты переехал в Америку?» – однажды спросил я у него. Он ответил: «Чтобы плакать от тоски и горя». В Бруклине никто не удивляется, когда люди плачут. Только я никогда не плачу.
Тебе, наверное, интересно, что за люди живут в Америке? Самые разные люди. Толком не поймешь. Если посмотреть из окна моей комнаты в доме дяди Аарона, то закружится голова. Как будто ты сидишь в башне. За углом перед магазином с журналами, газетами и сладостями всегда сидит старый индеец. На стульчике, который для него слишком мал. Но не думай, что он одет как настоящий индеец. На нем брюки, пиджак и галстук. Его одежда старая и поношенная. Он всегда там сидит, когда я прохожу мимо. Дядя Аарон объяснил мне: «Он не глухой, он умеет говорить, читать и писать, и у него есть дети, они работают в порту, но он любит тишину». «Но там, на углу, не так уж и тихо», – сказал я. «Он любит тишину среди шума», – торжественно объяснил дядя Аарон.
Я всегда долго‑долго смотрю на этого индейца.
Иногда мне снится, что я сижу на стульчике у Амстелвелда. Ты идешь мимо, останавливаешься и спрашиваешь: «Что ты здесь делаешь, Зван?» – и я отвечаю: «Я слушаю тишину среди шума, Томас». А ты говоришь: «Тишина среди шума – что за чушь, ты это где‑то вычитал, Зван!» Тогда я объясняю: «Я услышал это от дяди Аарона, он любит говорить в таком духе, Томас». Потом я встаю, обхватываю тебя за плечи, и мы идем в город. «Ты прав, – говорю я, – шум – это шум, а тишина – это тишина. Ты очень неглуп, Томми». И тут ты заявляешь: «Меня зовут Томас». Отличный сон, правда?
В Америке я от всего далеко.
Я никогда еще не писал такого жутко длинного письма.
Это у меня само получается. Здесь есть авторучки, их не надо окунать в чернильницу, страшно удобно.
Знаешь, в чем дело, Томас? В Голландии у меня не было воспоминаний. Про Девентер я мог вспомнить все‑все за какие‑то две минуты, понимаешь? Я не помнил никого из предшествующей жизни. В детский сад я не ходил, на улице не играл – вспоминать нечего. А теперь в Америке у меня много воспоминаний. Я вспоминаю ту прогулку по городу вместе с Бет и с тобой. Вспоминаю тот чудесный фильм. Мы оба влюбились в Марию Монтес, помнишь? Очень приятно быть влюбленным вместе с кем‑то другим. Тебе тоже понравилось? И это такие воспоминания, для которых надо много времени. Не меньше чем полночи.
Однажды тетя Йос сказала мне, когда тебя рядом не было: «Вы с Томасом похожи».
Мы с тобой правда похожи?
Это было бы здорово, да? Это значило бы, что я сейчас немножко в Амстердаме. Я говорю глупости, да?
Перечитал написанное. Действительно глупости.
В Бруклине странные широкие улицы, дома разной высоты – то многоэтажный, то совсем низенький, вроде виллы. На улицах играют музыканты‑негры. Для меня здесь все новое, я ничего не узнаю. Это‑то мне и было нужно. В Бруклине я понимаю, почему я уехал.
После войны я ничего не помнил об Амстердаме. Тетя Йос и Бет забрали меня из Девентера. Мне было жалко расставаться с дядей Питом и тетей Соней. Когда мы в Амстердаме вышли с Центрального вокзала в город, я в ту же секунду узнал его. Мы стояли среди трамваев и машин, мимо нас шли люди – кто в сторону центра, кто в сторону вокзала. Я сразу же забыл, что много лет жил в другом городе. Я шел впереди тети Йос и Бет. Они хотели поехать на трамвае. А я воскликнул: «Идемте пешком!» И мы пошли пешком. По улицам Дамрак и Рокин, по Регюлирсбрестрат. Мы смотрели на картинки у кинотеатра «Тушински». Прошли мимо памятника Торбеке. Я плюнул в канал. От этого по воде разбежались круги – такие же, какие я помнил. Мы не пошли на Ден Тексстрат. Мы пошли на Ветерингсханс. Я раньше жил в этом городе, но настоящих воспоминаний у меня не было. От Бет я узнал, что в этом городе раньше жили мои мама с папой, мои дяди и тети, двоюродные братья и сестры. Она рассказывала мне истории об этих дядях и тетях, двоюродных братьях и сестрах. Но рассказы другого человека – это не воспоминания. Сейчас я живу в городе, где я никогда раньше не был. Здесь нет людей, которых я знал и с которыми связан. Кроме, разумеется, дяди Аарона. Иногда, глядя на дядю Аарона, я думаю: надо же, как он похож на… Но на кого? Не знаю.
Не принимай это близко к сердцу, Томас. Обычно я мало разговариваю. Но писать – это не разговаривать. Когда ты пишешь, ты думаешь. Пусть и глупости. Когда человек думает, то у него, по‑моему, всегда получаются глупости.
Помнишь, Томас, ты мне рассказывал про верующих и неверующих людей. Так вот здесь неверующих нету. Здесь в Бруклине все только верующие. Здесь есть итальянцы и негры и кого только нет. И все во что‑то верят. Честно сказать, здесь больше всего евреев. Когда я в Бруклине иду по улице, то я стопроцентный еврей. Когда я вечером лежу в кровати, я иногда снова становлюсь мальчиком из Девентера, который ничего не знает о евреях. Обалдеть! Дядя Аарон берет меня повсюду с собой. То мы идем в гости в очень набожную еврейскую семью, то в веселую еврейскую семью. Они говорят все разом и без конца рассказывают еврейские анекдоты. У дяди Аарона в последнее время появилась подруга, которая все время жалуется, что она слишком толстая. Иногда она стоит перед зеркалом и хохочет. Она говорит: «Или нам надо купить побольше зеркало, или мне надо там и сям на килограммчик похудеть». Здесь в Бруклине я часто смеюсь.
И я уже хорошо научился говорить по‑английски, иногда даже сам не замечаю, что говорю по‑английски. Читаю я вслух, потому что иначе еще ничего не понимаю.
Недавно мы были в гостях и познакомились там с двумя женщинами из Польши. Они сидели в лагере, но уцелели; они смотрели на меня с жалостью. В их глазах я был маленьким евреем из Европы, у которого погибла вся семья. Они спросили, в каком лагере были мои папа с мамой. Я не мог ответить на этот вопрос. Они много о чем расспрашивали меня и смотрели на меня большими понимающими глазами. И сами много рассказывали. О трупах и о газовых камерах в лагерях с немецкими названиями. Тогда дядя Аарон заплакал. А я – нет. Я обрадовался, что наконец‑то что‑то узнал. Ночью я потом не мог заснуть, это да. Я думал о тебе, и о Бет, и о тете Йос. Тогда только до меня дошло, что Бет и тетя Йос знали намного больше меня. И я подумал: я завтра же поеду домой, зайду за Томми, мы с ним вместе найдем бездомную собачку, которая не ела уже много дней, и мы будем кормить ее и играть с ней, и она навсегда у нас останется. Понимаешь, в комнате сидели люди, не видевшие войны, да и я вообще‑то не видел войны, а эти две женщины очень даже ее видели. И к кому из них я был ближе? Я не мог понять. Мне никто не делал больно. И я не видел, как другим делают больно. И все же со мной все было иначе, чем с теми, кто во время войны жил в Америке. Я завидовал этим двум женщинам. Думаю, они это поняли. «Спрашивай, – сказали они, – мы тебе все расскажем. Ничего не знать – это хуже всего».
Я часто скучаю по Амстердаму.
Мне нравится скучать по тому, что было. Особенно по людям и домам.
Я хочу все знать, но не все сразу.
Я тебе надоел? Я сейчас далеко. То‑то и оно: я не здесь, я далеко‑далеко, я знаю. Я ужасно жалел, что тебя нет в Амстердаме, когда мы там были с дядей Аароном. Ты не знаешь, как он выглядит, как он разговаривает, и ведь он потрясающе поет «Sonny Boy». С моей стороны было нехорошо, что я не рассказывал тебе о своих планах. Может быть, ты уже не сердишься на меня, но я все еще сам на себя сержусь.
Ах да, тетя Йос поправилась, она теперь знает, что живет на Ветерингсханс, и она пишет мне чудесные письма. Бет мне еще не писала. Бет на меня сердится, об этом мне написала тетя Йос. Но она говорит мне, чтобы я не расстраивался из‑за этого, она говорит, что сердиться можно только на того, кого любишь. Я сам пишу ей только коротенькие письма. Я боюсь писать ей все, что думаю.
Этот гнусный предатель в Америке, Томас, написал тебе самое длинное письмо в своей жизни. Ты, наверное, думаешь: вот ведь как наш Званчик расчувствовался. И ты прав, но мне наплевать. Ни один человек не может написать длинное письмо – и при этом не расчувствоваться.
Мы ведь когда‑нибудь еще встретимся с тобой, правда?
Или ты в это не веришь? Честное слово, лучше верить! Как знать, что еще может произойти в нашей жизни. Я скучаю по тебе.
Пока, Томас, пока‑пока!
Твой друг Пит Зван.
Понедельник. Я высовываю голову в окно.
Напевая французскую песню, папа тихонько спускается по лестнице; я почти не слышу, как он закрывает за собой дверь.
Я смотрю ему вслед. Он идет по каналу Регюлир, на мосту останавливается.
По его спине видно, что он думает: ой‑ой‑ой, кажется, я не попрощался с моим парнишкой.
Он оборачивается, видит меня в окне и принимается мне махать.
Машет так долго, что я начинаю нервничать.
Он вышел немного прогуляться, но от этого махания кажется, будто он больше никогда не вернется.
Сейчас август. Время каникул.
Все мои приятели, которых у меня вообще‑то и нет, уехали кто к морю, кто в лес.
Вдоль канала под ручку идут мелкими шажками старичок и старушка. Они одеты во все черное, у старика на голове шляпа, у старушки – шляпка. Для этой парочки лета не существует, для них существует только боль в суставах. Им до сих пор никто не объяснил, что долгая зима уже позади.
Кто‑то должен им это объяснить, но кто?
У меня перехватывает дыхание, когда я вижу, что в доме у тети Йос в гостиной кто‑то ходит. Из‑за этой чертовой тени я не вижу, кто это – мужчина или женщина, девочка или мальчик. Но в любом случае – в дом на Ветерингсханс кто‑то вернулся.
Я бреду по каналу Лейнбан. Проходя по кривому переулку, сдерживаю шаг. Даже в этот солнечный‑пресолнечный день здесь, в кривом переулке, темно и холодно.
Где же Олли Вилдеман?
Олли наверняка сидит потеет на берегу моря под Зандвортом. Олли потеет, даже когда ему надо думать над задачкой. Я потею в основном по ночам, когда мне душно от жары: эту жару чувствуешь, но не видишь, солнце хоть и зашло, но жару с собой не забрало.
Я думаю о Зване, который бегал, как сумасшедший, по Амстердаму и везде искал меня.
Я думаю о ночи в Апелдорне, когда я проснулся в уверенности, что Зван весь день искал меня в Амстердаме.
Странное дело.
Случайность это или не случайность?
«Иногда люди молятся богу, чтобы он послал им дождь, – рассказывал мне как‑то папа, – и через минуту начинается ливень – это случайность».
Ох уж этот папа.
Я иду по Ден Тексстрат.
При мысли о письме от Звана принимаюсь мурлыкать себе под нос. Сейчас я перечитаю его еще несколько раз, и оно опять будет для меня новым.
Смотреть вокруг тоже помогает.
Вон толстая старуха на табуреточке. Чистит картошку. Время от времени перестает чистить и стирает пот со лба рукой, в которой держит нож.
Я останавливаюсь посмотреть на нее.
Кроме нее, на Ден Тексстрат ни души.
Старуха наклоняется и бросает картошину в ведро с водой. Брызги попадают ей на лицо, и ей это явно приятно. Но ей неприятно, что я на нее смотрю. Заметив меня, она качает головой: не смотри.
Улица, на которой все качают головой. Здесь ничего не меняется, сколько бы месяцев ни прошло.
На Ветерингсханс я звоню в дверь. Сердце готово выпрыгнуть из груди.
У них здесь не простой дверной колокольчик, а электрический звонок с приятным звуком. Но даже от этого звука тетя Йос, я знаю, страшно пугается.
Мне открывают.
Поднимаюсь по лестнице на свинцовых ногах. Может быть, тетя Йос тут уже давно не живет.
Наверху лестницы стоит зевающий мужчина с усиками, он почти не смотрит на меня.
– Госпожа Зван дома? – вежливо спрашиваю я.
– Да, дома, – говорит мужчина. – Оставь покупки У двери.
– У меня нет никаких покупок, – говорю я.
Только теперь он действительно замечает меня.
– Кто же ты тогда и зачем пришел?
– А Бет? Может быть, Бет дома?
– Ты учишься с ней в одной школе?
– Нет, – говорю я, – я не учусь в гимназии.
– Йохан, – доносится голос тети Йос, – дай мальчику двадцать пять центов!
– Это другой мальчик! – кричит ей мужчина.
– Какой другой?
– Ты кто? – спрашивает он у меня.
– Т‑Томас, – говорю я.
– Какой‑то Томас, – кричит он.
Тетя Йос ничего не отвечает.
– Ну я, наверно, пойду, – говорю я.
Мужчина ищет что‑то в кармане, при этом прищуривает левый глаз. Наконец находит монетку и протягивает ее мне.
– Не надо, – говорю я. – А вы доктор?
Дверь гостиной открывается.
На пороге стоит тетя Йос.
Мне кажется, что она стала меньше ростом. Чушь.
Она по‑прежнему тощая, как доска. На этот раз она очень красиво одета – в черную блузку из блестящей ткани с белым кружевным воротничком, в ушах длинные серьги, на губах темно‑красная помада. Она даже курит сигарету.
Тетя Йос смотрит на меня.
– Ах, Томас, – говорит она, – не может быть. Какой ты бледный! Ты достаточно бываешь на солнце?
– Ох уж это солнце, – говорю я. – Ладно, я пошел. Ведь Бет все равно нету дома?
– Это приятель Звана, – говорит тетя Йос мужчине. – Приятель с канала Лейнбан.
– Ты поправилась, да? – говорю я.
Они смотрят на меня в недоумении.
– Тьфу ты, – говорю я. – В смысле – вам стало лучше, тетя Йос?
– В этом доме мы о моей болезни больше не говорим.
– А где Бет?
– Бет гостит у бабушки. Так лучше для нас обеих.
– А кто же моет посуду?
Тетя Йос смущенно смеется.
– Он маленький нахал, – говорит она мужчине.
– А где живет бабушка?
– М‑м… на Саксен Веймарлан.
– Какой номер дома?
– Послушай, мальчик, – говорит мужчина, – ты задаешь слишком много вопросов.
– Нет, Томас, – говорит тетя Йос, – не надо ее искать, а то она будет слишком переживать.
– Зван уехал в Америку.
Тетя Йос смотрит на меня так, словно я рассказал ей, что Зван выбросился из окна.
– Я знаю, почему он уехал в Америку, – говорю я. – И ты тоже знаешь?
– Ну это уже наглость, – говорит мужчина, – так не разговаривают с дамой, которая годится тебе в матери.
– Не надо, – останавливает его тетя Йос. – Этому мальчику можно.
– А вы‑то тут при чем? – говорю я мужчине.
Тетя Йос пытается затянуться сигаретой, но сигарета уже погасла.
– Где находится Саксен Веймарлан?
– Далеко, очень далеко, – говорит мужчина.
– Почему, – кричу я, – почему Бет будет слишком переживать, если меня увидит, объясните мне толком! Я хочу встретиться с Бет. Я хочу все узнать про Звана. Как вы не понимаете!
– Два дня назад я получила письмо от Аарона, – тихо говорит тетя Йос. – У Пима все хорошо, он хорошо ест и крепко спит по ночам, и он…
– Я получил от него письмо.
– От Пима?
– От Звана.
– От самого Пима?
– Он исписал одну страничку, потом еще, и еще, и еще, – прекрасное письмо!
Тетя Йос протягивает руку, словно отодвигая меня; мужчина берет ее за эту руку.
– Мне не разрешают волноваться, Томас, – говорит она, – ничего не поделаешь. Сейчас не надо об этом!
– Зван искал меня в Амстердаме! Но меня здесь не было. Почему ты ему не сказала: не уезжай, Зван… то есть Пим?
– Я не могу тебе этого объяснить, стоя на лестнице, Томас!
– А где сможешь?
– Позднее сам поймешь, – говорит мужчина. – А сейчас лучше уходи.
Он не хочет отпускать руку тети Йос.
Я думаю: все вы предатели, все‑все, но я не буду реветь, я хочу в Америку, но это невозможно, зато можно пойти на Саксен Веймарлан, я разыщу эту чертову улицу!
– Вы противный, гадкий дядька! – крикнул я мужчине.
– Ну что ты, – говорит тетя Йос, – ну что ты!
Я поворачиваюсь и бегу вниз по лестнице, на ходу бурчу себе под нос: «Гнусные предатели!»
Где Саксен Веймарлан – об этом можно спросить прохожих на улице. Но первые мужчина с женщиной, к которым я обращаюсь, сами приехали из Гронингена и спрашивают у меня, по какой улице мы идем.
На Лейдсеплейн я загораживаю дорогу какой‑то старушке, и она останавливается.
– Как ты себя ведешь! – сердится она на меня, когда я ору ей в ухо название улицы. – Я не глухая. Если ты спросишь у меня вежливо, я постараюсь тебе помочь.
– Скажите, пожалуйста, мефрау, где находится Саксен Веймарлан? – спрашиваю я.
– Молодец! – говорит она. – И еще вытри нос.
Я достаю из кармана старый папин носовой платок и сморкаюсь.
– А платок, который мне дала Бет, я забыл в Апелдорне, – говорю я, высморкавшись.
– Что тебе нужно на Саксен Веймарлан? – спрашивает она.
– Мне нужно выяснить отношения с Бет.
Она смеется.
– Почему вы смеетесь?
– На самом деле ты не такой уж суровый, как хочешь казаться.
– Скажите, где эта улица?
– Говоришь, Саксен Веймарлан?
Она ставит сумку на землю и показывает старческим, но очень красивым указательным пальцем вдаль.
– Ты путаник, – говорит она. – Я расскажу тебе самый простой способ туда добраться: пройди по Овертому до конца, а там уже спроси – только вежливо! – где находится Саксен Веймарлан.
– По Овертому до конца, – говорю я, – понятно, спасибо, мефрау, давайте я помогу вам нести сумку.
– Давай, – говорит она. – За это с меня двадцать пять центов, да?
– Только пять, – говорю я.
Она поднимает свою сумку.
– И уж пожалуйста, будь с этой девочкой как можно любезнее, – говорит она. – Если она не очень красивая, то скажи ей: какие у тебя красивые глаза! А если она хороша собой, то скажи ей: какие у тебя добрые глаза! Хорошенькие девушки часто боятся, что все видят только их хорошенькое личико.
– Она страшна как смертный грех, – говорю я.
– Ничего‑то ты не понимаешь, – качает головой старушка.
Овертом – это самая длинная улица на свете, ей просто конца нет. К тому времени, когда я нахожу Саксен Веймарлан, я уже весь взмок от пота и страшно устал. Я даже не знаю номера дома. Но я не собираюсь звонить во все двери подряд. Единственное, на что я способен, – это присесть на кромку тротуара. Как знать, вдруг Бет выйдет на улицу. А может быть и нет, как знать.
Саксен Веймарлан – такая же скучная и безжизненная улица, как и Ден Тексстрат. Не видно ни души, даже за окнами не мелькает ни одного лица, я здесь один, на жаре, на солнце, в пропотевшей одежде и с разгоряченной головой.
Скоро я уже пойду домой. Но что значит «скоро»? Скоро – это рано или поздно, больше я ничего не могу сказать.
Мне уже не хочется видеть Бет.
Покрывшаяся коркой ссадина на колене чешется от жары.
У меня такое ощущение, будто меня здесь нет, хотя я сижу на поребрике и вижу пустую улицу и слышу глупый щебет птиц.
Я думаю про Звана.
Вспоминаю его рассказ о том, как он был еще совсем карапузом и поднялся по лестнице, цепляясь руками за перила. Никто не шел за ним сзади, никто не ждал его наверху лестницы – он был один.
Он рассказал мне об этом в ту длинную холодную зиму.
Я не сплю, но когда вдруг вижу Бет, выходящую решительным шагом из двери одного из домов, я вздрагиваю и просыпаюсь.
Бет идет по тротуару. У меня перед глазами дрожит воздух.
Когда ко мне возвращается способность видеть ясно, прямо передо мной оказывается физиономия Бет.
– Вот это да, – говорит она, – ты здесь… Но ведь ты уезжал.
– У тебя новые очки? – спрашиваю я.
– Нет.
– Ты так выглядишь, будто у тебя новые очки.
– Это я подстриглась.
Только сейчас я замечаю, что у нее по‑идиотски короткие волосы.
– Какой у тебя дурацкий вид, – говорю я.
– Что здесь делаешь?
– Да так, люблю посидеть на поребрике. Сегодня мне охота посидеть здесь. Завтра пойду посижу где‑нибудь на той стороне залива Эй, сейчас же каникулы.
– Это мама тебе рассказала, что я переехала к бабушке?
– Да, но она не захотела назвать номер дома. Я прошел весь Овертом от начала до конца.
– Ого, – говорит Бет, – тебе так хотелось меня повидать?
– Ты идешь в магазин? Почему у тебя нет сумки?
– У нас так много всего произошло, Томас.
– Вчера или сегодня? – спрашиваю я сонно.
– Ты что, еще не проснулся, Томас?
– Да. А ты перешла в следующий класс у себя в гимназии?
– Нет, меня оставили на второй год. Негодяи.
– А я не знаю, перешел я или нет. Ведь я был в Апелдорне. Это первое, о чем я спрошу, когда приду в школу. Помнишь, как мы ходили на «Али‑Бабу»?
– Я не хочу думать о вчерашнем дне.
– О вчерашнем дне? Что за бред, какой же это, к черту, вчерашний день!
– От вас с Пимом было столько шума. А у бабушки спокойно.
– И тебе это нравится?
– Не твое дело.
Я внимательно смотрю на Бет. С короткими волосами у нее такой дурацкий вид. Но я не смеюсь. Очень надо! У бабушки ей явно не нравится. В этом я уверен.
– Что ты смотришь с таким серьезным видом?
– У тебя красивые глаза, – говорю я.
– У тебя что, солнечный удар, Томас?
– Что это такое?
– Это когда солнце ударяет по мозгам и человек на время становится ку‑ку – и его срочно кладут в постель, под одеяло.
– Под одеяло в такую жару не хочу, – говорю я.
– Я иду гулять.
Я медленно встаю.
Это нельзя назвать радостной встречей. Но встреча с Бет и не могла быть радостной. Бет есть Бет.
– Я получил от Звана длиннющее письмо, – говорю я. – Он в Америке. Это жутко далеко. Зван хочет о нас вспоминать, он не хочет, чтобы мы были рядом с ним.
Бет разворачивается и убегает.
Я обязательно должен идти за ней. Я это чувствую.
Мы прогуливаемся вдоль высокой ограды парка Вондела.
– Я ни о чем не знала, – говорит Бет.
– Правда? – спрашиваю я.
– Нет, неправда… я все знала, но не хотела знать.
– Так что – ты не испугалась?
– Испугалась, и еще как. Именно потому, что знала.
– А я узнал только после того, как двадцать раз прочитал письмо от Звана.
Я вижу, что Бет уже не слушает меня.
– Этот безобразник, – говорит она, – ничего не рассказывал мне о своих планах. А как‑то раз вечером пришел и обрушил на меня свои новости. Я тогда страшно орала и таскала его за волосы.
– Ты ужас как любишь Звана, – говорю я.
– А ты?
– Я тоже, – говорю я и сам себе удивляюсь, какой я идиот; это, наверное, от солнечного удара.
– Америка, – говорит Бет с горечью. – Сильно там нужны евреи.
– Зван пишет, что там евреи на каждом шагу.
– Да, там где он живет, в Бруклине. Я ему говорю: нам надо поехать в Палестину, я поеду первой, ты следом.
Она отворачивается от меня, берется руками за прутья решетки, прижимается к ним лбом. Два малыша в парке смотрят на нее так, будто это несчастная обезьянка в клетке.
Я встаю с ней рядом.
– Пим не хочет в Палестину, – говорит она, не глядя на меня. – Я хочу в такую страну, сказал он, где евреи живут среди неевреев, папа с мамой тоже жили в такой стране. Тупица, осел.
– А тетя Йос не огорчилась, что Пим собрался в Америку?
– Знаешь, что сказали эти врачи в лечебнице «Дом Ирене»?
– Не знаю.
– Они сказали: от этого шока твоя мама поправилась. Какой‑то бред, да?
– Да уж, – говорю я, – уж бред так бред.
– Она ведь давно боялась, что Пим от нас уедет. Но когда он приехал в Ларен и заявил: «Я еду к дяде Аарону в Америку», – у нее точно гора с плеч упала, ей нечего стало бояться.
– Ого, – говорю я, – а дядя Аарон не поехал со Званом в Ларен?
– Он приехал позже – провел с мамой полдня и весь вечер. Больше ничего не знаю. Мама не захотела мне рассказывать, дядя Аарон не захотел рассказывать – они никогда ничего не рассказывают, когда происходит что‑то важное, Томми.
– Кто «они»?
– Старшие.
– В смысле – взрослые?
– Да, так тоже можно сказать. Мы о них мало знаем, они о нас мало знают, хотя они когда‑то тоже были детьми, так что у них есть небольшое преимущество. Мама с дядей Аароном – может быть, они плакали, может быть, смеялись.
– Может быть, и то и другое, – говорю я.
– С этими взрослыми никогда не знаешь.
– Зван уехал, – говорю я.
– Ну его.
– На море его укачивало.
– Так ему и надо.
– Он уплыл на красивом корабле?
– До корабля я его не провожала, я поехала к маме в Ларен.
– Хитрюга!
– Мы пили чай с печеньем и не говорили о Пиме; я – чтобы не расстраивать ее, она – чтобы не расстраивать меня. Дядя Аарон с Пимом поехали в Роттердам на поезде. Там в порту они должны были сесть на этот мерзкий корабль. Я должна была ехать в Роттердам вместе с ними. Мы договорились встретиться на Центральном вокзале. Но я не пришла. Они, наверное, страшно растерялись, дядя Аарон с Пимом, как ты думаешь?
– Они наверняка страшно растерялись, – говорю я. – Это уж точно.
– Правда я ловко придумала – взять и не прийти?
– Ты правда очень ловко придумала, – говорю я. – Зван не смог помахать тебе, когда стоял на палубе этого мерзкого корабля.
Бет смотрит прямо перед собой. Она сердится на Пима. Когда чего‑то уже не можешь исправить, остается только сердиться. Мне хочется ее утешить, но я не знаю как.
– Зван уже не вернется, Томми, – говорит она.
Она впервые называет его не Пимом, а Званом.
– А мы не поедем в Америку, да? – говорю я. Сколько бы она на меня ни смотрела, я остаюсь все тем же Томми, я не превращаюсь в Звана.
Мы идем по парку Вондела.
По‑моему, Бет подросла. Заметив, что я на нее смотрю, она сутулит спину. Пока была холодная зима, она, наверное, все время сутулилась, я этого просто не замечал, потому что у нее были длинные черные волосы. В парке совсем мало народа.
Что приятно: здесь мне не так жарко, как в городе. Благодаря длинным спокойным аллеям и шелесту веток.
– Ты хорошо поговорил с мамой? – спрашивает Бет.
– Нет. Там был какой‑то мужчина.
– В котором часу?
– Несколько часов назад.
– И он уже пришел! Он приходит все раньше и раньше.
– Тетя Йос держала его за руку.
– Не надо, Томас, пожалуйста, я больше ничего не хочу знать.
– Мужчина высокого роста.
– Ты меня нарочно дразнишь?
– Твоя мама была очень красиво одета.
– А губы у нее были напомажены?
– Губы у нее были напомажены густо‑густо.
– А чем от нее пахло?
– Не знаю.
Бет смеется.
– Почему ты смеешься?
– Она в него влюблена, – говорит Бет. – И знаешь почему?
– Понятия не имею, – говорю я.
– Потому что он влюблен в нее. Он влюбился в нее еще в школьные годы. Я сказала маме: «Не хочу видеть этого типа, я его ненавижу, он слишком аккуратно ест, слишком вежливо говорит, и ботинки у него слишком начищенные». Тогда мама рассердилась и сказала: «Деточка, это не твое дело». Еще немного – и она выйдет за него замуж. И тогда я должна буду говорить ему «папа», или «отец», или не знаю что… Нет, лучше умереть.
Мы сидим на скамейке в парке Вондела, на некотором расстоянии друг от друга.
– На этой скамейке хватило бы места для троих, – говорю я после долгого молчания.
Бет кивает.
Я улыбаюсь про себя. Ей ничего не надо объяснять. Бет все понимает.
– Завтра здесь будут сидеть совсем другие люди, – говорю я.
– Вчера, – говорит Бет, – здесь тоже сидели другие люди.
– Что было вчера – ничего не поймешь, что будет завтра – тоже ничего не поймешь. Но сегодня – самое ничего‑не‑поймешь.
– Да уж, сегодня самое‑пресамое ничего‑не‑поймешь, – говорит Бет.
– Ты сидела здесь со своим папой, да? Когда тебе было шесть лет?
– Нет, не здесь, в другом месте, но это неважно; тогда было холодно.
– Война тогда еще не началась?
– Да, еще не началась.
– И вы оба ничего не говорили, да?
– Да, ни слова.
– Но ты все запомнила.
– Я все отлично запомнила.
– Тетя Йос велела тебя не волновать.
– А я тебе разрешаю меня волновать.
– А как это делается?
– Задавай мне вопросы.
– Ты часто думаешь о своем папе?
Бет молчит.
– Ты часто думаешь о Зване?
Бет сжимает кулаки, упирает их в колени, наклоняется вперед и смотрит на гравий на дорожке.
– Я так не могу, – говорит она. – Я не то чтобы скучаю по Звану, но после его отъезда меня самой точно не стало, у меня теперь есть только мамины родственники, я ни разу не плакала, я не могу плакать.
– Надо же, а вот я реву сколько угодно.
Она смотрит на меня. Ее глаза под стеклами очков кажутся маленькими и пронзительными.
– И от этого легче? – спрашивает она.
– От чего этого?
– От слез?
– Еще бы, – говорю я.
– А почему у меня не получается?
– Но ты же плакала здесь, в парке, когда твой папа танцевал вокруг дерева, а тебе было за него стыдно?
– Мне было шесть лет.
– Дядя Аарон тоже часто плачет. А он намного старше тебя.
– Это ты знаешь, что он плачет, – сердито говорит Бет, – а я этого не знаю.
– Я прочитал это в длиннющем письме от Звана.
Бет смотрит на меня с недоверием.
– Расскажи мне про это письмо.
– Сегодня вечером перечитаю его еще разок.
– И что же в нем написано?
– Это обалденное письмо. Завтра тоже перечитаю его, еще раза два.
– А про меня он пишет?
– Конечно.
– Со мной никто не хочет иметь дело, Томми. Никто‑никто.
– Я тоже всегда ссорился с мамой.
– Почему?
– Она со всеми ссорилась.
– Ты об этом жалеешь?
– Чего‑чего?
– Ты жалеешь?
– Да нет, просто чудно .
– Ты ее видел, после того как она умерла?
– Совсем недолго. Я по секрету от всех закрыл глаза, но папа это заметил и увел меня из больничной палаты.
– Ты часто думаешь о маме?
– Почем я знаю.
Бет снова смеется. Встает и подходит ко мне.
– Зван, наверное, боится написать тебе длинное письмо, – говорю я.
Бет снимает очки и кивает.
– У тебя добрые глаза, – говорю я.
Она опять надевает очки.
– Когда я поеду в Америку, я возьму тебя с собой.
Я смеюсь про себя. Обещание, данное в залитом солнцем парке, можно смело забыть.
– Завтра я уезжаю, – говорит она немного сердито. – Еду с подружкой в летний лагерь. Мама говорит: надо общаться с людьми, милая, нельзя замыкаться в себе. Я еду общаться с другими девочками, Томас. Буду с ними танцевать, прыгать и смеяться.
– С подружкой? – говорю я. – Она блондинка?
– Ах ты негодник!
– Можно я поеду с вами?
– Нет.
– Так я и думал.
– Ты меня терпеть не можешь, да, Томми?
– Да начхать мне на тебя.
– Лето – никчемное время года, да?
– Начхать мне на лето.
– Но мы же еще увидимся?
– А вот это мне до лампочки.
– Томми, Томми, когда же ты научишься правильно говорить?
– Пойду писать письмо Звану.
– Не забудь вычеркнуть в нем все грубые слова.
Я задумываюсь. Я знаю много крепких ругательств. Но никогда не видел, как они пишутся. В школе этому не учат.
Бет протягивает мне руку для прощанья. Моя рука вся потная, ее рука сухая и холодная. Она решительно разворачивается и идет прочь.
Я смотрю ей вслед.
У ворот она останавливается. Оборачивается и машет мне – долго‑долго.
Я не сразу машу в ответ.
Я думаю о Зване.
Когда он стоял на палубе своего идиотского корабля, Бет ему не махала, потому что она была вместе с тетей Йос в Ларене, в саду.
Я машу Бет.
Думает ли Бет сейчас о Зване, когда машет мне?
У меня на глаза навернулись слезы, только и всего. Вообще‑то я умею реветь как миленький, но иногда бывает неохота.
Улыбается она или нет?
Мне не видно.
Ну конечно же, она не улыбается, улыбаться – это не для Бет.
Я иду по длинной безлюдной аллее парка Вондела и чувствую, как сильно устал. Еле переставляю ноги. Я могу пуститься бегом или упасть на зеленую траву – ее вокруг сколько угодно.
Я смотрю на солнце.
А может, Зван сейчас тоже смотрит на солнце у себя в Бруклине и думает: а может, Томас сейчас тоже смотрит на солнце…
Когда я снова смотрю прямо перед собой, то ничего не вижу – глаза ослепли от яркого света.
Нет, падать на зеленую траву я не буду.
Через минуту я уже несусь, как сумасшедший.
Я один. Никто за мной не бежит. Я не бегу ни за кем. Я поднимаю руки и кричу в небо.
[1]Батавы – германское племя, жившее некогда на территории нынешней Голландии.
[2]Йост ван ден Вондел (1587–1679) – классик нидерландской литературы.
[3]Извините! (нем.)
[4]Еще немного картошки? (нем.)
[5]Фрицландия – нидерландская провинция у побережья Северного моря.
[6]Йодль – особая звукоподражательная манера пения без слов.
[7]В Галерее на площади Фредерика, построенной в XIX веке и разобранной в 1960 году, располагались магазины и зрительный зал.
[8]Грязнуля Пит – герой популярной в Голландии детской книги.
[9]Иегуди Менухин (1916–1999) – знаменитый американский скрипач.
[10]От «coon singer» (англ.) – негр‑певец.
[11]Знаменитая амстердамская гимназия на улице Ветерингсханс, основанная в 1342 году и носящая имя Каспара ван Барле (Каспаруса Барлеуса) – поэта и ученого XVII века.
[12]Многократно переиздававшаяся книга детских стишков Питера ван Ренссена (1902–1936).
[13]Знаменитые герои‑«безобразники» из голландской детской литературы довоенных лет.
[14]Популярный голландский комикс о двух веселых друзьях, выходивший с 1922 по 1937 год.
[15]Цвет королевского дома Оранских – нидерландской правящей династии.
[16]Цвета нидерландского флага.
[17]Оллеке‑Боллеке – персонаж известной детской считалки; учитель называет так Олли из‑за созвучия с его именем.
[18]MULO (от Meer Uitgebreid Lager Onderwijs – расширенное начальное образование) – средние школы, в которых учатся в основном те, кто не собирается поступать в университет.
[19]Принцесса Маргарита, третья дочь королевы Юлианы, родилась 19 января 1943 года.
[20]Американский фильм 1944 года.
[21]Имеется в виду «The Stooges» – серия из 190 короткометражных комических фильмов, снятых в 1930–50‑е годы в США.
[22]Мария Монтес (1912–1951) – американская и французская киноактриса.
[23]Имеются в виду Стэн Лорел и Оливер Харди – популярные американские актеры‑комики, выступавшие на сцене и снимавшиеся в немых, а затем звуковых фильмах 20–40‑х годов.
[24]«Таинственный сад» (1911) – роман англо‑американской писательницы Фрэнсис Бернетт.
[25]Парикмахер (нем.).
Дата добавления: 2014-11-29; просмотров: 789;