Трое на заборе
Тетя Йос ничего не говорила.
Мы ничего не говорили.
Только Эл Джолсон продолжал петь со слезами в голосе о своем сыночке на небе.
Лишь теперь я услышал, как громко шипит пластинка, как хрипло звучит музыка, какой у него осипший голос. Потом музыка закончилась, и вокруг нас стало тихо‑тихо.
– Что ты здесь делаешь? – спросила Бет минуту спустя у своей матери. – Ты же должна была приехать завтра ближе к вечеру.
Зван провел рукой по лицу, но оно все равно осталось черным и грязным.
– Я… – начала тетя Йос.
Больше она ничего не сказала.
– Сейчас я все уберу, – засуетилась Бет. – Мигом. Печка у тебя в комнате погасла. Почему ты вдруг вернулась?
– Я не выдержала там, – сказала тетя Йос.
Она нервно засмеялась, ее смех был едва слышен.
– Сегодня ночью я не смогла сомкнуть глаз, – сказала она. – Я всю ночь думала о вас, в конце концов я забыла ваши лица, я боялась, что больше никогда вас не увижу.
Зван напряженно смотрел в пол.
– Какой ужас, – сказала тетя Йос. – Никогда больше этого не делайте. Эта такая страшная песня, не хочу ее больше слышать, никогда. Вы что, ничего не понимаете?
– Мы слишком много понимаем, – сказала Бет.
– Нет, – сказала тетя Йос, – вы ничего не понимаете. Вы все делаете не задумываясь. Дети ни о чем не знают. Что у тебя с лицом, Пим?
– Это я сделал, – сказал я.
Тетя Йос посмотрела на меня. Она совершенно не понимала, кто я такой. Потом она посмотрела на Бет, у нее дрожали губы.
– Это ты виновата, – сказала она, – это ты их раззадорила, я тут ничего не могу поделать, милая, я очень стараюсь, ты же знаешь, я и знать не хочу, но поверь мне, я знаю все, не сердитесь на меня, это ужасно, Пим, боже мой, у тебя был такой чудесный отец, ты даже не знаешь… Нет, Бет, мне так не выздороветь.
– Все в порядке, мама, – сказала Бет. – Мы немного порезвились, больше ничего не случилось.
– А почему вы не резвитесь, когда я дома?
Я засмеялся.
– Не смейся, Томас, – сказала Бет.
Бет опять превратилась в Бет, и я опять по уши в нее влюбился.
– Я не могу взмахнуть волшебной палочкой и исчезнуть, – сказала тетя Йос.
– И не надо, – сказал Зван. – Пойду затоплю для вас печку.
– «Нет, я не печка, – сказала печка, – нет, я не печка, ведь я камин», – продекламировал я.
Стишки из этой книжки всегда кстати, но меня никто не слушал.
Зван пошел в комнату тети Йос, закрыл раздвижные двери; вскоре мы услышали стук ссыпаемого угля: Звану не пришлось идти за ним на чердак.
Все снова вошло в свою колею, Бет сняла пиджак Звана и разгладила рукой свою юбку.
– Я схожу с ума, мама, – спокойно сказала она, – почему ты меня не отошлешь куда‑нибудь? Из‑за меня ты несчастна, и я не могу тебе помочь. Я горюю о них не меньше, чем ты, мама, но и о тебе я тоже горюю, я горюю о тебе дни напролет, хотя ты все время дома.
– Не надо на меня так накидываться, милая, – сказала тетя Йос.
– Я не накидываюсь на тебя, – сказала Бет теперь уже довольно громко, – ну почему ты так всегда думаешь! Что бы я ни сказала, ты этого не понимаешь, что бы я ни чувствовала, ты об этом ничего не знаешь, это же невозможно, нам нельзя жить под одной крышей…
Бет вышла из комнаты, бросив на ходу:
– Пойду поставлю чай.
Тетя Йос слушала Бет совершенно спокойно.
А я – нет.
Я все время думал: что это с Бет, ведь таких вещей маме не говорят.
Теперь я остался наедине с тетей Йос.
Она неспешно сняла пальто, отдала его мне.
Я вскочил, взял пальто, бегом добежал до передней и аккуратно его повесил.
В гостиной тетя Йос стояла рядом с патефоном.
– Ах, малыш, как это все тяжело… Но я больна, и ничего не поделаешь.
– Хотите, я попрошу Бет сделать для вас грелку?
– Какой ты вежливый! Почему ты перестал говорить на своем уличном языке, почему? Так даже неинтересно.
– Вам не понравилось в Харлеме? – спросил я.
– Они милые люди, – сказала тетя Йос, – они думают, что война закончилась, им хочется всего того, чего еще не достать, они гордятся новой парой обуви и любят музыку по радио, а я живу в другом времени, и это жаль; ты понимаешь, о чем я?
Я помотал головой.
– Ты такой худющий.
– Но я не такой худой, как вы.
– Ты не знаешь и половины, – сказала тетя Йос, – на мне гора одежды, я такая худая, что меня почти нет.
Она засмеялась. И смеялась чуть‑чуть долговато.
– Мы ходили на Ден Тексстрат, – сказал я.
– Нет, малыш, не рассказывай ничего. Я рада, что я дома. Убери патефон, и мы просто забудем весь этот день, договорились?
– Завтра воскресенье, – сказал я.
Тетя Йос долго смотрела на меня и дрожала так, как умеет дрожать только она.
И вот мы со Званом сидим вместе в большой кровати, прислонясь спинами к большущим подушкам. Зван не до конца отмыл лицо, кое‑где осталась чернота от жженой пробки.
– Я как выжатый лимон.
– Сидя в кровати так не говорят, – сказал Зван, – так говорят только вдали от дома, когда до ночлега еще топать и топать.
– Я слишком уморился, чтобы заснуть, – сказал я.
– Камин топится, – сказал Зван, – тетя Йос, наверное, уже спит.
– Ну и денек у нас выдался! – сказал я. – Я так ничего и не понял. Бет одна у себя в комнате.
– Почему ты это говоришь?
– Понятия не имею.
– Она к этому привыкла. Никогда больше не буду слушать «Sonny Boy».
Что‑то в словах Звана меня насторожило; меня поразило, что он больше не хочет слушать эту песню, я чувствовал, что он подразумевает что‑то другое, – по мне, так лучше прямо сказать все, что у тебя на уме.
– Я бы хотел увидеть и услышать Эла Джолсона на самом деле, – сказал я.
– Для этого надо поехать в Америку.
– А как туда попасть?
– На корабле.
– На каком корабле?
– Корабле голландско‑американской пароходной компании.
– Надо наняться юнгой, да?
– Тетя Йос, – сказал Зван, – слишком нас любит.
Я опять почувствовал, что он недоговаривает.
– Лучше прямо скажи, куда ты клонишь, Зван, – сказал я ему строго.
– Слишком сильно любить людей – это эгоистично, – сказал Зван. – Она не может без нас и дня прожить. Знаешь, иногда она не хочет, чтобы мы с Бет вообще выходили на улицу, она боится, что мы попадем под трамвай, а однажды, когда я пришел домой позже обычного, она от страха заболела.
– Мама мне тоже всегда задавала взбучку.
– Да, – сказал Зван, – и это правильно.
– А мне очень нравится тетя Йос.
– Да, с тех пор как ты у нас живешь, она стала намного лучше.
– Она очень переживает, что ее муж погиб, да ведь?
– Не то слово! – сказал Зван.
Я сбоку поглядел на него. Пусть он себе разглагольствует… хотя с такой перемазанной физиономией лучше говорить поменьше.
– Тебе когда‑нибудь кажется, что ты уже умер? – спросил Зван.
– Нет, никогда, – сказал я.
– А я вот иногда думаю, – сказал Зван, – почему все мои близкие умерли, а я жив? Иногда я стою на Амстелвелде, вижу вокруг уйму людей, они не обращают на меня внимания, не видят меня. И тогда я знаю точно: ты, мальчик, умер, время от времени тебе просто снится, что ты еще жив. Хотя, конечно, если ты умер, тебе не может сниться, что ты жив. Вот когда ты жив, тебе может сниться, что ты умер. Тебе не кажется, что начинает немного теплеть?
Я слушал Звана с недоверием.
– Нет, – сказал я, – мороз как стоял, так и стоит.
– Ледяные узоры на окнах начали подтаивать, – сказал Зван, – ты не заметил?
Я вылез из кровати, подошел к окну и отдернул занавески. Окна были по‑прежнему покрыты узорами. Но сквозь них уже было что‑то видно, и я со злостью задвинул занавеску.
– Неправда, – сказал я.
Зван лег – спиной ко мне.
Я лег рядом.
– Бет не сделала нам грелок, – сказал я, вздрогнув от холода; потом я лег, как и он, на бок и подтянул колени к животу.
– Ничто на свете не остается постоянным, – сказал Зван. – Если я тебя когда‑нибудь предам, Томас, то дай мне хорошенько по башке. – Он вздохнул. – Или напиши злое‑презлое письмо, если я буду далеко.
– Ладно, обещаю. Но кто сказал, что ты меня предашь?
– Всякое бывает, – сказал Зван. – Что уж тут попишешь…
– Все, я уже задрых.
– Что это с вами случилось?
Посреди ночи мы со Званом проснулись от резкого голоса Бет.
Испуганно сели в кровати и чуть не стукнулись друг о друга головами.
Бет стояла в своей голубой ночной рубашке у нас в ногах и освещала комнату свечой на блюдечке, закапанном стеарином.
Зван уставился на пляшущий огонек, словно это был призрак. Он, как и я, испугался до полусмерти.
– Почему вы не спите?
– Ты о чем? – сонно спросил Зван.
– Ой, ребята, простите, – сказала Бет.
– Что значит «простите»? – сказал я. – Ты нас разбудила. Ты чокнулась, что ли? Буду дрыхнуть дальше.
Я снова лег и положил голову на подушку.
– Простите, что я не сделала для вас грелки, – сказала Бет. – Это из‑за мамы, после ссоры с ней я не могла заснуть.
– Поэтому ты решила, что мы тоже не можем заснуть, – сказал Зван. – Ну и ну.
Он тоже лег обратно.
– Я замерзла, – сказала Бет.
От радости я чуть не захрюкал. Мы со Званом лежим спим, а рядом стоит и дрожит замерзшая Бет. Это было не хуже теплой грелки.
Вдруг рядом со мной что‑то зашевелилось.
Я опять немедленно сел, и Зван тоже.
Бет исчезла. Блюдце с горящей свечой стояло на низком столике – между моими штанами и свитером.
И тут из‑под одеяла рядом с подушками вынырнула голова Бет.
Оказывается, Бет залезла к нам в кровать.
Теперь мне все‑таки пришлось проснуться, а то я мог пропустить самое интересное.
Бет сидела в кровати между нами. Мы все трое невольно подтянули одеяло повыше.
– Что ты здесь делаешь, Бет? – спросил Зван.
– Я пришла к вам спать, у вас тут веселее, – сказала она.
– Почему?
– Одной тоскливо. А кровать у вас достаточно большая.
– Так нельзя, Бет.
– Почему?
– Мы же мальчики.
– Что ж поделаешь. А вообще‑то какая разница?
– Действительно – какая разница? – спросил я.
– Да, правда, – согласился Зван, – никакой разницы.
Мы оба стали смотреть на Бет, которую было так странно здесь видеть.
– Нет, ребята, – сказала она, – не смотрите так, а то мне неловко. Лучше расскажите о самом плохом, что вы сделали в жизни. И чур не вилять, не отмалчиваться, выкладывайте напрямую – самое плохое, самое‑самое плохое.
– Давай ты первая, – сказал Зван.
– Кто, я? – спросила Бет.
– Ты же сама это придумала, – сказал Зван.
– Однажды я сказала маме… я сказала: меня папа любил намного больше, чем тебя.
Бет закрыла глаза.
– Я это не просто так сказала, – спокойно продолжала Бет, – я сжала кулаки и орала во весь голос – мама чуть не упала от моего крика.
– И что ты потом сделала? – спросил Зван. – Что ты сделала потом, что было самым плохим в твоей жизни?
– То, что я это сказала, и было самым плохим. Мама еще сегодня плакала и говорила: я так скучаю без него. Она дрожала и плакала, а я вспоминала об этом, самом плохом. Я дала маме снотворный порошок и легла спать, но это самое плохое стучало у меня в голове. Самое‑самое плохое невозможно исправить, от этого я не могла заснуть, а когда посреди ночи не спишь, то чувствуешь себя очень одиноко. А теперь вы расскажите.
– Мне всего десять лет, – сказал Зван.
– Давай‑давай, – сказала Бет. – Я хочу знать. Тогда ты давай, Томас.
Я воспротивился:
– Мне тоже всего десять лет!
– У меня самый‑самый плохой поступок еще впереди, – сказал Зван.
Я засмеялся.
– Почему ты смеешься, Томас? – спросила Бет.
– Я однажды вытащил деньги у мамы из кошелька, – сказал я.
– И это было самое плохое?
– Две монетки по десять центов и одну в двадцать пять, – сказал я. – И еще я однажды обозвал ее дурой.
– С вами просто невозможно разговаривать, – сказала Бет.
– Зачем ты тогда к нам сюда пришла?
– Вы ничего не понимаете. А ты, Зван, все время темнишь; почему ты сказал, что самое плохое у тебя еще впереди? Что ты затеял? Скажи честно.
– Ничего, – сказал Зван.
– Ты недавно получил письмо от дяди Аарона, так ведь?
– Тебя это не касается.
– Чего он от тебя хочет?
– Он спрашивает, как поживаете вы с тетей Йос.
– Что ты задумал, Пим?
– Это неважно.
Бет больше ничего не сказала, я больше ничего не сказал и Зван больше ничего не сказал.
Свеча почти догорела. Надо было ее задуть, потому что она начала коптить.
Я подумал о троих детях на заборе.
А мы были троими детьми в кровати. Или не совсем детьми? Одна глупая девчонка и два пацана.
Бет подула на свечу. Но она была слишком далеко, и свеча долго не гасла.
Я смотрел на Бет.
Она дула и дула, надув щеки. Я впервые заметил, что у нее на носу и на щеках уйма веснушек. Самая большая и красивая веснушка была прямо под правым глазом. Мне захотелось ее поцеловать, но я побоялся.
Бет перестала дуть.
– Знаете, мальчики, – сказала она, – когда лежишь в кровати одиноко, и сердишься на себя, и чувствуешь себя такой несчастной, и знаешь, что больше никогда в жизни не сможешь уснуть, – тогда хочется умереть. А теперь мне уже не хочется умирать, мне тут у вас хорошо. И я еще не скоро усну. А вы?
Мы что‑то пробормотали в ответ.
Совершенно неважно, думал я, сидят ли трое детей на заборе или лежат в кровати, но вечно так продолжаться не может.
Те трое на заборе пошли потом домой, а то папа с мамой стали бы волноваться. Они играли друг с другом и ссорились, они росли и росли, и никогда больше не сидели на заборе, потом они женились и родили детей, один уехал в Америку, а двоих других посадили на поезд и отправили в какую‑то страну на востоке, где их уничтожили, и о заборе они в конце концов больше не думали.
Я вздохнул.
Всю жизнь я хочу помнить об этой тройке детей в кровати, думал я.
Мы заснем, потом проснемся, и встанем, и пойдем в школу, мы будем ссориться и взрослеть, человек растет каждую минуту, нет, каждую секунду, и тут ничего не поделаешь. И никогда больше я не буду лежать рядом с Бет и Званом в большой кровати, при свете горящей свечи, посреди ночи, а до утра еще далеко‑далеко.
Я уже начал грустить о том, что эти трое никогда больше не будут так лежать в одной кровати.
Чушь. Ведь мы все еще лежим здесь все вместе. Просто наше единство миновало еще до того, как оно миновало. И я никому не могу об этом рассказать – ни Бет, ни Зван не поймут, почему это я тоскую о том, что еще не кончилось, даже я сам не совсем это понимаю.
– Что случилось, Томми? – тихо спросила Бет. – Почему у тебя такой вид, будто у тебя болит зуб?
– Все в порядке, – сказал я. – Со мной все в порядке.
Зван вылез из кровати и задул свечу. Ну вот и все.
Дата добавления: 2014-11-29; просмотров: 803;