Диалог между Мирандой и Калибаном 5 страница
Не ради него. Просто чтобы почувствовать, что я — живу.
1 ноября
С новым месяцем, с новым счастьем! Мысль о подкопе меня не покидает, но трудность в том, что нечем выковыривать цемент, скрепляющий плиты. Так было до вчерашнего дня. И вот во время «тюремной зарядки» в наружном подвале я заметила гвоздь. Огромный ржавый гвоздь лежал у стены в дальнем углу. Я уронила платок, чтобы, наклонясь, рассмотреть гвоздь получше. Поднять его не могла, К. все время пристально за мной наблюдает. Да и со связанными руками это очень неудобно. Сегодня, когда я была совсем близко к тому углу (К. всегда сидит на верхней ступеньке), я попросила (нарочно), сходите принесите мне сигарету. Они на стуле, у самой двери. Конечно, он возразил: «Что это вы затеваете? Не пойму». Я сказала, я буду здесь. С места не сойду. «А почему сами не сходите?» — Просто иногда хочется вспомнить то время, когда мужчины были со мною любезны. Всего-навсего.
Я и не надеялась, что это сработает. Но сработало. Он неожиданно решил, что я ничего такого не могу сделать, найти или подобрать (когда я выхожу сюда, он все запирает в шкаф). И он скрылся за дверью. На одну секунду. Я наклонилась — молниеносно, — схватила гвоздь и спрятала в карман юбки — специально ее надела — и стою как стояла. Он выскочил из двери, а я вроде и вправду с места не сдвинулась. Так я заполучила гвоздь. И убедила К., что он может мне доверять. Убила сразу двух зайцев.
Ерунда. А кажется — такая победа. Начала понемногу осуществлять свой план. Уже много дней твержу Калибану, что не понимаю, зачем оставлять М. и П. и всех остальных в неведении, жива я или нет. Он мог хотя бы сообщить им, что я жива и здорова. Сегодня после ужина сказала ему, что можно ведь купить конверты и писчую бумагу у Вулворта, браться за все это в перчатках и т. д. Как всегда, он попытался отвертеться. Но я не отставала. Разбила все его доводы. И под конец мне показалось, он склоняется к мысли, что в самом деле может это сделать.
Сказала ему, что можно послать письмо из Лондона, чтобы сбить с толку полицию. И что мне нужно купить в Лондоне множество вещей. Мне необходимо было, чтобы он уехал хотя бы часа на три-четыре. Из-за ревуна на двери. И потому, что хочу начать свой подкоп. Я рассудила, что, раз стены моего подвала (и наружного тоже) из каменных плит, не из цельного камня, за ними должна быть земля. И мне надо лишь проникнуть за каменную оболочку, чтобы добраться до мягкой земли (так я себе это представляю).
Может быть, это — бредовая затея. Но меня прямо лихорадит от нетерпения поскорее начать.
* * *
Об этой Нильсен.
Я встретилась с ней еще раза два, когда у Ч.В. были гости. Один из них — ее муж, датчанин, он что-то куда-то импортирует. Английским владеет в совершенстве, из-за этого его речь кажется не правильной. Нарочитой.
Как-то встретила ее в парикмахерской: она уже уходила, а я пришла договориться с мастером, Кэролайн просила. Ее лицо сразу приобрело тошнотворно-приторное выражение, взрослые женщины специально надевают его, когда встречаются с девчонками вроде меня. Минни называет его «Добро пожаловать в клан взрослых женщин». Оно должно означать, что с тобой будут обращаться как с равной, а на самом деле — никто из них взрослой тебя не считает и каждая завидует тебе.
Ей вздумалось угостить меня кофе. Я сглупила, надо было соврать что-нибудь. Начался кисло-сладкий тягучий разговор обо мне, о ее дочери, об искусстве. Она многих знает и старалась произвести впечатление, запросто называя знаменитые имена. Только я с уважением отношусь к тем, кто чувствует, понимает произведения искусства. Не к тем, кто что-нибудь о них слышал или с кем-нибудь ужасно известным знаком.
Конечно, она не лесбиянка. Но она просто глаз не отрывала от моих губ, ловила каждое слово. Боялась заговорить о том, что и так у всех на виду, и в то же время явно хотела, чтобы ее расспрашивали.
Всем видом своим она говорила: «Вы ведь не знаете, что произошло и происходит между мной и Ч.В. А ну-ка, спросите меня об этом!»
Она все говорила и говорила о поэтах и художниках, о конце тридцатых и о войне, о встречах с Диланом Томасом и наконец добралась до Ч.В.
— Вы ему нравитесь, — сказала она.
— Я знаю, — спокойно сказала я.
Но была потрясена. И тем, что она это знает (неужели он ей сказал?), и тем, что ей хочется говорить на эту тему. Я чувствовала, ей этого ужасно хотелось.
— Он всегда влюбляется в настоящих красавиц, не может устоять.
Потом заговорила о дочери.
— Ей сейчас шестнадцать. Не могу пробиться к ней — никакого контакта. Порой, когда говорю ей что-нибудь, сама себе кажусь каким-то диковинным зверем в зоопарке. А она стоит поодаль от клетки и наблюдает.
Я сразу почувствовала — она уже говорила это кому-то. Или где-то вычитала. Это всегда заметно.
Все они одинаковые, эти взрослые. И вовсе не сыновья, не дочери-подростки — иные. Мы не иные, мы просто молодые. Это теперешние взрослые не такие, как раньше: изо всех сил стремятся доказать, что еще молоды, примазываются, пытаются жить нашей жизнью. Глупо, безнадежно. Не могут они быть такими, как мы. Мы не хотим этого. Мы не хотим, чтобы они одевались, как мы, говорили, как мы, жили теми же интересами. Взрослые до того бездарно нам подражают — невозможно относиться к ним с уважением.
И все-таки именно эта встреча помогла мне поверить, что Ч.В. меня любит (что его ко мне влечет). Что между нами существует некая глубинная связь; что он любит меня по-своему, а мне он очень нравится, я даже люблю его, тоже по-своему (без всякой физиологии). Возникло ощущение, что мы ощупью пробираемся навстречу друг другу. В поисках общности, сквозь разъединяющий нас туман неудовлетворенного желания и светлой печали. Вряд ли это доступно пониманию таких, как эта Н.
Двое в пустыне пытаются отыскать не только друг друга, но и оазис, где они смогут быть вместе.
Здесь я все время думаю, как жестока судьба, разделившая нас этими двадцатью годами. Почему ему не столько лет, сколько мне? Или мне не столько, сколько ему. Теперь для меня разница в возрасте перестала быть тем главным фактором, из-за которого о любви и речи быть не может; возраст стал чем-то вроде мрачной стены, возведенной меж нами роком. Только теперь мне уже не кажется, что стена эта — глухая, она — всего лишь перегородка на нашем пути друг к другу.
2 ноября
После ужина он вручил мне писчую бумагу и продиктовал совершенно абсурдное письмо. Деваться некуда — надо было писать под диктовку.
Потом начались неприятности. Я заранее приготовила записочку на папиросной бумаге, мелким-мелким почерком, и украдкой вложила ее в конверт, когда К. отвернулся. Бумажка была крохотная. По самым строгим канонам (самых лучших детективных романов) ее нельзя было обнаружить.
Но К. обнаружил.
Его прямо-таки передернуло. Он вдруг взглянул на происходящее в холодном свете реальности. Но больше всего его поразило то, что я его боюсь. Он даже и мысли не допускает, что меня можно убить или изнасиловать. А это уже что-то!
Я дала ему возможность некоторое время позлиться, но потом попыталась быть милой и хорошей (должна была убедить его отправить письмо). Прямо из кожи лезла вон. Никогда еще не видела его в таком раздражении.
— Может быть, все-таки покончим со всем этим и вы отпустите меня домой?
— Нет.
— Чего же вы хотите? Уложить меня к себе в постель?
Он так взглянул на меня, будто я и в самом деле веду себя совершенно неприлично.
Тут на меня снизошло вдохновение, и я разыграла шараду. Восточная рабыня целиком в его власти. Он обожает, когда я валяю дурака. Глупейшие глупости кажутся ему остроумными, если их творю я. Он даже пытается как-то участвовать, неуверенно, неуклюже, как слон в посудной лавке. Правда, и я делаю все это не так уж блестяще.
Словом, он разрешил мне написать еще одно письмо. Тщательно проверил конверт.
Потом я упросила его поехать в Лондон (все по плану). Вручила ему длиннющий список покупок (большинство из этих вещей мне никогда не понадобятся, но хотелось задержать его там подольше). Сказала, что невозможно выявить, откуда на самом деле письмо, если оно отправлено из Лондона. В конце концов он согласился. Обожает, чтобы я пресмыкалась перед ним, вот скотина.
И еще одна просьба. Впрочем, нет, не просьба, требование. Велела ему попытаться приобрести одну из картин Чарлза Вестона. Составила список картинных галерей, где это можно сделать. Даже попробовала уговорить его прямо пойти в студию к Ч.В.
Но ведь студия — в Хэмпстеде, и он сразу почувствовал, что пахнет жареным. Захотел выяснить, знакома ли я с этим Чарлзом Вестоном. Я сказала, да что вы, просто известное имя. Но прозвучало это вовсе не убедительно. Кроме того, я боялась, что картины Ч.В. нигде не купить. Так что пришлось сказать, мол, это случайное знакомство, он уже совсем пожилой, но очень хороший художник, и если купить прямо у него, это будет намного дешевле, не придется платить комиссионные. Впрочем, вижу, вы боитесь, сказала я, так что прекратим этот разговор. На эту удочку К., разумеется, не попался.
Поинтересовался, может, это мазила из современных. Я только взглянула выразительно.
К. Я пошутил.
М. Напрасно.
Через некоторое время К. сказал, он ведь захочет узнать, кто я и откуда.
Я посоветовала ему, что ответить, и он сказал: «Подумаю». На калибанском языке это значит «нет». Конечно, я слишком многого требую, да и вряд ли можно где-нибудь купить его картины.
Да я и не беспокоюсь, я не предполагаю завтра в это время все еще быть здесь. Собираюсь бежать.
Он уедет после завтрака. Заранее приготовит мне обед. Так что у меня будет четыре-пять часов (конечно, если он не схитрит и не вернется без покупок. Правда, раньше он никогда не подводил).
Сегодня мне жаль Калибана. Он в самом деле будет страдать без меня. Останется один на один со своими комплексами, и социальным, и сексуальным; один на один с собственной бесполезностью и пустотой. Сам виноват. Так что на самом деле мне его не жаль. Но не так уж абсолютно не жаль.
4 ноября
Вчера не могла писать. Я больше так не могу.
Господи, до чего же я тупа. Заставила его уехать на целый день. Целый день, чтобы устроить побег. Но ничего толком не продумала. Была уверена, что доберусь до мягкой, рыхлой земли и горстями стану ее выгребать. Гвоздь оказался никуда не годным, цемент слишком твердым. Я боялась — скорее раскрошится гвоздь. Часы понадобились, чтобы вытащить одну плиту. За ней оказался камень размерами гораздо больше, чем эта плита, известняк. Я даже край его не смогла отыскать. Выковыряла еще одну плиту из стены — все напрасно. За ней все тот же камень. Пришла в совершенное отчаяние. Поняла, с подкопом ничего не выйдет. Стала биться в дверь, пыталась взломать ее при помощи гвоздя. Повредила руку. Вот и все. Весь результат. Ободранные руки и обломанные ногти.
Без инструментов у меня не хватит сил. С инструментами тоже.
В конце концов я вставила плиты на место, растолкла цемент, как могла, смешала с водой и тальком и замазала щели, чтобы как-то замаскировать дыру. Очень характерно для настроений, которые мною здесь овладевают: я вдруг решила, что на подкоп уйдет много дней, что глупость моя лишь в том, что я рассчитывала успеть за несколько часов.
Потратила много времени, чтобы замести следы.
Все напрасно. Какие-то куски постоянно вываливались, и место это было все на виду, так что он никак не мог не заметить.
И я сдалась. Вдруг решила, все это недостойно, глупо, бесполезно. Как плохой рисунок. Непоправимо.
Когда К. наконец вернулся, он сразу все понял. Вечно вынюхивает, высматривает, все ли в порядке, как только появляется здесь. Проверил, как глубоко я прокопала. Я сидела на кровати и наблюдала. Потом швырнула в него гвоздем.
* * *
Он вставил на место и зацементировал плиты. Сказал, подвал вырублен в цельном камне.
Я с ним не разговаривала. Не взглянула на покупки, хотя и видела, что среди них есть картина в раме.
Приняла снотворное и сразу после ужина улеглась в постель.
Сегодня утром (проснулась очень рано) перед его приходом решила вести себя так, будто ничего не произошло. Нормально.
Не опускать руки, не уступать.
Распаковала покупки. Прежде всего — картину. Рисунок Ч.В. Молодая женщина. Обнаженная. Рисунок совсем не похож на те, что я до сих пор видела, думаю, очень давний. Но несомненно его. Характерная простота линий, нелюбовь к показухе, красивости. Вполоборота к зрителю, она снимает с крючка (или вешает) платье. Красиво ли лицо? Трудно сказать. Тяжеловатое тело, как у Майоля. Похуже тех его картин, что я знаю. Но все равно это — настоящее.
Развернула картину — и поцеловала. Смотрела на эти линии не как на линии. Как на что-то, чего касалась его рука. Все утро. И сейчас тоже.
Не любовь. Человеколюбие.
Калибан поразился — я казалась просто веселой, когда он вошел. Поблагодарила его за покупки и сказала, нельзя быть настоящей пленницей, если не пытаешься бежать. А теперь — давайте забудем об этом, договорились?
Он рассказал, что обзвонил все галереи (по моему списку). И нашел только этот рисунок.
— Огромное вам спасибо. Можно, я повешу ее здесь, внизу? А когда я уеду, я ее вам отдам. (Даже не собираюсь. Все равно он сказал, что лучше повесит наверху какой-нибудь мой рисунок.) Спросила, отправил ли он письмо. Он сказал «да», но сильно покраснел при этом. Ну, я сказала, что верю, потому что было бы низостью письмо не отправить и что он на это не способен.
А я почти уверена, он его порвал и выкинул. Так же, как тот чек. Это абсолютно в его духе. Но что бы я ни сказала, все равно не поможет. Так что будем делать вид, что он письмо отправил.
Полночь. Бросаю. Он пришел.
Слушали пластинки, которые он привез из Лондона.
Барток: «Музыка для ударных и челесты».
Замечательно.
Почему-то вспомнилось, как мы вчетвером ездили в Коллиур и вместе с французскими студентами поднимались наверх, на смотровую площадку сквозь рощу каменных дубов. Каменные дубы. Совершенно новые сочетания цветов: удивительные оттенки орехового, красновато-коричневого, ржаво-и пламенно-красного, кровавого там, где срезана кора. Цикады. Свобода лазурного моря из-за строя стволов, и зной, и запахи всего, что плавится и сгорает в этом зное. Пирс, я и все остальные, кроме Минни, чуточку опьянели. Заснули в тени, а когда проснулись, над нами, сквозь листву, — синий кобальт неба. И я подумала: невозможно все это написать; невозможно бездушными красками передать эту живую трепетную синеву. Вдруг почувствовала, что больше не хочу заниматься живописью, это не настоящее. Надо жить, вбирать в себя окружающий мир, познавать его, набираться впечатлений и опыта.
Неописуемой красоты и чистоты солнечный диск на кроваво-красных стволах.
Когда вернулись, у меня был долгий разговор с милым, застенчивым мальчиком, Жаном-Луи. Его плохой английский и мой ужасный французский не мешали нам понимать друг друга. Он так робел. Боялся Пирса. И ревновал. Завидовал, что Пирс — наглец — запросто обнимает меня за плечи. А потом выяснилось, что Жан-Луи готовится стать священником.
Тогда Пирс стал невыносимо груб с ним. Ох эта идиотская, неуклюжая, типично английская жестокость: настоящий мужчина не должен ни в чем проявлять слабость. Пирс был не способен понять, как может Жан-Луи быть робким, раз я ему нравлюсь, раз его ко мне влечет. А это и не робость, это совсем другое. Решимость оставаться священником, даже живя мирской жизнью. Невероятным усилием воли достичь согласия с самим собой. Все равно как одним махом уничтожить все свои картины, чтобы начать с нуля. Только ему-то приходилось совершать это каждый день. Каждый раз, когда он видел девушку, которую полюбил. А Пирс не нашел ничего лучше как сказать: «Бьюсь об заклад, он видит про тебя гаденькие сны».
До чего отвратительны это высокомерие, эта бесчувственность мальчишек из привилегированных частных школ. Пирс не умолкая твердит, что терпеть не мог свою школу в Стоу. Будто это что-то меняет. Будто если ты чего-нибудь терпеть не можешь, оно перестает на тебя влиять. Я всегда замечаю, когда Пирсу что-то непонятно, он сразу становится циничным, начинает говорить гадости.
Когда много времени спустя я рассказала об этом Ч.В., он заметил только:
— Бедняга лягушатник, боюсь, ему пришлось на коленях молиться о том, чтобы забыть вас.
Мы смотрели, как Пирс швыряет камешки в море… Где же это было? Где-то недалеко от Валенсии. Прекрасный, словно юный бог, тело золотисто-коричневое от загара. Великолепная шапка темных вьющихся волос, узенькие плавки… И Минни сказала (она лежала на песке рядом со мной, Господи, как ярко я все это вижу), так вот, Минни сказала:
— Ох, если б только он не раскрывал рта! — А потом спросила:
— А ты могла бы стать его любовницей?
Я ответила:
— Нет! — А потом:
— Не знаю.
Тут подошел Пирс и спросил, что это ее так рассмешило.
— Нанда только что выдала мне одну тайну. Про тебя.
Пирс попытался сострить, но не вышло, и он отправился с Питером к машине за свертками с едой.
— Интересно, что это за тайна? — спросила я.
— Тело берет верх над разумом.
— Ну и дока Кармен Грей, все-то знает, всех умней!
— Так и знала, что ты это скажешь, — ответила Минни. Она пальцем чертила узоры, а я легла животом на горячий песок и следила за ее рукой.
— Я просто хотела сказать, он так потрясающе хорош собой, что порой забываешь, до чего он глуп. Тебе может вдруг взбрести в голову что-нибудь вроде «могу выйти за него замуж и перевоспитать». Верно? Но ты ведь понимаешь, что это невозможно. А то вдруг возьмешь и станешь его любовницей, просто из интереса. И в один прекрасный день обнаружишь, что влюблена в это тело и жить без него не можешь. И застрянешь на всю жизнь рядом с этим жалким, грязным умишком…
Потом спросила:
— А тебя это не пугает?
— Не больше, чем все остальное.
— Нет, серьезно. Если ты выйдешь за него замуж, я перестану с тобой знаться. Навсегда.
Она и в самом деле говорила серьезно. Смущенный взгляд серых глаз и лицо, полное решимости. Маленький воин. Я поднялась, чмокнула ее в щеку и пошла помочь мальчишкам. А она осталась сидеть и все чертила узоры на песке, не поднимая головы.
Ужасно: мы обе слишком многое видим. И понимаем. Ничего не можем с этим поделать. Минни еще всегда говорит, я убеждена в том-то, я поступлю так-то. И еще — надо, чтобы это был человек по крайней мере равный тебе по духу, способный видеть и понимать все не хуже тебя. А физиология должна быть на втором месте, это не главное. И я втайне боюсь, что у нас в семье будет одной старой девой больше. Все это слишком сложно, не вмещается в застывшие схемы.
Но теперь я думаю о Ч.В., сравниваю его с Пирсом. И у Пирса — никаких преимуществ. Всего лишь золотисто-коричневое тело; мальчишка, бездумно швыряющий камешки в морскую волну.
5 ноября
Ну и скандал я закатила сегодня вечером. У него наверху.
Начала швырять на пол всякие вещи. Сначала подушки. Потом — тарелки. Мне давно не терпелось их разбить.
Но я и в самом деле вела себя безобразно. Как истеричка. А он терпел. Никакой твердости. Надо было просто дать мне пощечину.
Все-таки он меня схватил, чтобы не дать разбить еще одну из этих его жалких декоративных тарелок. Он редко ко мне прикасается. Было ужасно противно. У него руки как ледышки.
Прочла ему целую лекцию. Про то, какой он и что должен в жизни совершить. Но он не слушает. Ему просто нравится, когда я о нем говорю. А что говорю — не имеет значения.
Бросаю писать. Читаю «Разум и чувствительность» и должна поскорее выяснить, что же случится с Марианной. Марианна — это я. Элеонора — тоже я, такая, какой должна быть.
* * *
А вдруг он погибнет в автокатастрофе? Или от удара? Или еще от чего-нибудь? Что тогда?
Я умру.
Я же не выберусь отсюда. Все, чего я смогла добиться позавчера, это доказать себе, что выбраться отсюда невозможно.
6 ноября
День. Сижу без обеда.
Еще одна попытка. На какой-то момент показалось, что вот-вот… Ничего подобного. Он просто дьявол во плоти.
Притворилась, что у меня приступ аппендицита. Придумала давным-давно. Держала про запас, как последнее средство. Обдумывала, чтобы не сорвалось из-за плохой подготовки. Не писала об этом, боялась, вдруг попадет к нему в руки.
Натерла лицо тальком. Когда он утром постучал в дверь, быстро проглотила заранее припасенную соль с водой и засунула два пальца в рот. Расчет был точный. Он вошел и увидел, что меня рвет. Разыграла целый спектакль. Скорчилась в постели, волосы спутаны, руками держусь за живот. Не одета, только пижама и халат. И постанываю, не очень громко: храбро превозмогаю боль. А он стоял у кровати и повторял:
— Что случилось, что с вами?
И начался нудный прерывистый разговор, я упрашивала, а Калибан пытался отвертеться, не хотел везти меня в больницу; я требовала, грозила, что умру. И вдруг он будто бы согласился. Пробормотал что-то вроде: «Это конец» — и выбежал из подвала.
Я услышала (лежала лицом к стене), как открылась и закрылась железная дверь, но засов не был за-двинут, потом открылась наружная. И — тишина. Это было так необычно. Так странно. Так неожиданно. Свершилось! Сработало! Натянула первые попавшиеся носки, сунула ноги в туфли и бросилась к двери. Она подалась на несколько сантиметров: не заперта. Я подумала, возможно, это ловушка. Продолжала спектакль. Открыла дверь, позвала его слабым голосом, заковыляла полусогнувшись по наружному подвалу и — наверх по ступенькам. Светилась щель — наружную дверь он тоже не запер. Молниеносная мысль: так он и должен был поступить. Ни к какому врачу он не пойдет. Просто сбежит. Струсит. Но он должен вывести машину, так что я услышу звук мотора. Однако ничего не было слышно. Я подождала несколько минут. Должна была бы догадаться, но уже не было сил ждать…
Дернула дверь, она открылась, и я выскочила наружу. Там стоял он. Прямо у двери. В ярком свете дня.
Ждал.
Я не могла притвориться, что мне плохо. Я ведь надела туфли. У него в руке было что-то тяжелое (молоток?) и странно расширились глаза. Уверена, он собирался меня ударить. Так мы какое-то время стояли, застыв, друг перед другом, не знали, что делать дальше. Ни он, ни я. Потом я повернулась и бросилась назад. Не знаю почему: сделала это не задумываясь. Он — за мной. Но, увидев, что я вбежала к себе, остановился. (Подсознательно я была уверена, что так и будет. Единственное укрытие от него — здесь, внизу.) Слышала, как он подошел к двери и задвинул засов.
Уверена, я все сделала правильно. Это спасло мне жизнь. Если бы я закричала или пыталась бежать, он забил бы меня до смерти. Случаются минуты, когда он — словно одержимый. Совершенно теряет власть над собой.
Перехитрил.
* * *
(Полночь.)
Он принес мне ужин прямо сюда, вниз. Не произнес ни слова. Провела день рисуя. Рассказ в картинках. Приключения Калибана. «Страшная сказка про безобидного мальчика». Абсурд. Но мне нужно как-то отвлечься от действительности. Отогнать страх. Начинается сказка с приключений милого безобидного клерка, кончается его превращением в рыкающее страшилище из фильма ужасов.
Когда он собирался уходить, я показала ему эти картинки. Он даже не улыбнулся. Только внимательно их рассмотрел. И произнес: «Что ж, вполне естественно». Хотел сказать, для меня вполне естественно его высмеивать.
* * *
Я — один из экземпляров коллекции. И когда пытаюсь трепыхать крылышками, чтобы выбиться из ряда вон, он испытывает ко мне глубочайшую ненависть. Надо быть мертвой, наколотой на булавку, всегда одинаковой, всегда красивой, радующей глаз. Он понимает, что отчасти моя красота — результат того, что я — живая. Но по-настоящему живая я ему не нужна. Я должна быть живой, но как бы мертвой. Сегодня я почувствовала это особенно ясно. То, что я — живая, не всегда одна и та же, думаю не так, как он, бываю в дурном настроении — все это начинает его раздражать.
Он — чугунный, тяжелый, из цельного куска. Его не сдвинуть. Не переубедить. Как-то он показал мне сосуд. Называется морилка. Усыплять бабочек. Вот я и сижу в такой морилке. Бьюсь крыльями о стекло. Оттого, что оно прозрачно, мне кажется, что побег возможен. Что есть надежда. Только это всего лишь иллюзия.
Толстое стекло. Стена. Со всех сторон.
Выхода нет.
7 ноября
Как тянутся дни. Нескончаемое сегодня.
Единственное утешение — рисунок Ч.В. Все больше и больше захватывает. Он здесь — единственное живое, удивительное, неповторимое создание. Он — первый, с кем я встречаюсь утром, и последний, с кем прощаюсь вечером. Стою перед ним, смотрю не отрываясь. Знаю каждую линию наизусть. Одна ступня у него не получилась. И вся композиция немножко прихрамывает, будто где-то какой-то малости недостает. И все же рисунок живет.
После ужина (нормальные отношения возобновились) он вручил мне «Над пропастью во ржи» и сказал: «Прочел». По его тону я сразу поняла — «ничего особенного».
Спать не хочется. Запишу этот диалог.
* * *
М. Ну?
К. Не вижу, для чего это все.
М. Но вы же понимаете, что это замечательное исследование психологии подростка. Может быть, даже — самое замечательное из того, что было написано на эту тему.
К. По-моему, с ним не все в порядке.
М. Разумеется, с ним не все в порядке. Но он и сам это понимает. И пытается выразить свои чувства. Он — настоящий человек, несмотря на все его недостатки. Неужели вам его не жаль?
К. Мне не нравится, как он разговаривает.
М. А мне не нравится, как вы разговариваете. Но ведь я не считаю, что было бы ниже моего достоинства отнестись к вам с вниманием и сочувствием.
К. Ну, наверно, это очень умная книга. Умно написана и всякое такое.
М. Я вам дала почитать эту книгу, потому что думала, он вам близок. Ведь вы тоже — Холден Колфилд. Он никуда не вписывается. Вы — тоже.
К. И неудивительно. Посмотрите, как он себя ведет. Он даже не пытается вписаться.
М. Он пытается придать своей жизни хоть какой-то смысл, сохранить порядочность.
К. Это нереалистично. Учится в пижонской школе, родители купаются в деньгах. Не может он так себя вести. По моему мнению.
М. Ну вот, я поняла, кто вы на самом деле. Вы старик-водяной.
К. Это еще кто?
М. Кошмарный старикашка, которого Синдбаду пришлось тащить на спине. И вы такой же: взбираетесь на спину всему, что только есть живого, порядочного, честного и свободного, и давите, давите, давите…
* * *
Не стану продолжать. Мы поспорили. Да нет, с ним невозможно спорить. Я что-то говорю, а он выкручивается.
Это правда: он старик-водяной. Терпеть не могу тупиц вроде Калибана, задавленных собственной мелочностью, низостью, эгоизмом. Сколько таких! А меньшинство обязано тащить на спине этот мертвый груз. Врачи, преподаватели, люди искусства. Конечно, и среди них есть отступники и предатели. Но если и осталась в жизни какая-то надежда, вся надежда — на них. Немногих. На нас.
Потому что и я — одна из них.
Я — одна из них. Я это чувствую. И пытаюсь доказать. Я поняла это еще в школе, в Ледимонте. Нас, тех, кому не все равно, было совсем немного. А тупиц, снобок, будущих «цариц бала», папиных душечек, тряпичниц и кошечек, помешанных на сексе, — хоть отбавляй. Никогда не поеду в Ледимонт. Даже на вечер встречи. Потому что не выносила этой затхлой атмосферы: все должно делаться «как принято», общаться можно лишь с «приличными людьми», вести себя «мило и достойно». (Боадисия начертала на моем сочинении: «…несмотря на странные политические взгляды» — и как только посмела?) Не хочу быть «своей» в клане этих выпускниц.
Почему мы должны мириться с их скотским калибанством? Почему живые, творческие, добрые и порядочные люди мучительно отступают перед бесформенной серой массой, заполоняющей мир?
В теперешней ситуации я — типичная представительница Немногих.
Мученица. Пленница, лишенная возможности расти, развиваться. Отданная на милость этому воплощению вечной обиды, согбенному под жерновами неприязни и злобной зависти, этому олицетворению всемирного калибанизма. Потому что все Калибаны мира ненавидят нас за то, что сами они не такие, как мы. Калибаны преследуют нас, вытесняют, отправляют под бомбы, на гибель, издеваются, смеются над нами, зевают нам в лицо, закрывают глаза и уши, чтобы только не замечать нас, не проявить — хотя бы случайно — уважения, пока мы живы. Зато пресмыкаются перед величайшими из нас, когда мы умираем. Готовы платить десятки, сотни тысяч за картину Ван Гога или Модильяни, которым при жизни плевали вслед. Гоготали. Отпускали грубые шутки по поводу тех же самых картин.
Ненавижу.
Ненавижу невежество и необразованность. Напыщенность и фальшь. Злобу и зависть. Ворчливость, низость и мелочность. Всех заурядных мелких людишек, которые не стыдятся своей заурядности, коснеют в невежестве и серости. Ненавижу тех, кого Ч.В. называет «новыми людьми», этих нуворишей, выскочек с их машинами, деньгами, телеками; ненавижу их тупую вульгарность и пресмыкательство перед старыми буржуазными семьями и рабское стремление им подражать.
Дата добавления: 2014-12-09; просмотров: 810;