X. Гибралтар 3 страница
— Вавилон еще не пал, — произносит Старик.
Шеф хлопает глазами, похоже, не узнавая его. А как в точности звучит эта цитата? Я напрягаю память. Вавилон пал? Не то.
Внезапно я слышу новый звук. Никакого сомнения, он раздается за бортом: ритмичная мелодия на высокой ноте с вплетенными в нее басами ударных. Опять они! Старик уловил ее в тот же момент, что и я. Он слушает ее, ощерив рот, со злобным лицом. Вибрация и завывание нарастают. Турбины! Следом наверняка будет Асдик. Все до единого замерли на месте — сидя, стоя, на коленях. Среди темных фигур вокруг меня я с трудом различаю, кто есть кто. Слева от перископа, должно быть, штурман. Его легко узнать, как обычно, по левому плечу, которое слегка выше правого. Фигура, согнувшаяся за столом операторов рулей глубины — это шеф. Слева от него, судя по всему — второй вахтенный офицер. Прямо под люком боевой рубки — помощник по посту управления.
Снова тиски сжимают мою грудь, горло пересохло.
Мой пульс бьется так же громко, словно молот о наковальню. Его, верно, могут расслышать все в отсеке.
Мой слух улавливает все еле слышимые звуки, которые не замечал раньше: например, поскрипывание кожаных курток, или напоминающий мышиный писк звук, издаваемый трущимися о железные пайолы подошвами сапог.
Тральщик с сетью? Асдик? Может, корабль, который был так увлечен описыванием победных кругов, не имел на борту глубинных бомб, а теперь пришла его замена. Я напряг каждый мускул, все мое тело окаменело. Нельзя выдавать свои эмоции.
Что происходит? Шум винтов чуть-чуть ослабел — или я просто сам себя обманываю?
Мои легкие болят. Осторожно, аккуратно, я позволяю своей грудной клетке расшириться. Делаю порывистый вдох, потом опять впускаю воздух в легкие. Так и есть — шум слабеет.
— Уходит, — тихо говорит Старик, и я тут же обмякаю.
— Эсминец, — безучастно продолжает он. — Присоединился к прочим кораблям, которые здесь. Они собрали все, что может держаться на воде!
Он хочет сказать этим, что корабль прошел над нами по чистой случайности. Камень падает с моего сердца.
Новые звуки бьют меня по нервам — на этот раз я подскакиваю от звона и стука инструментов. Очевидно, работа на корме опять закипела. Только теперь до моего сознания доходит, что на посту управления больше людей, чем должно было бы находиться. Эта попытка занять место под боевой рубкой, когда враг оказывается рядом — совершеннейший пережиток. Можно подумать, что «хозяева» не представляют, на какой глубине мы находимся. Здесь, глубоко на дне, у матросов нет преимущества перед командой техников в машинном отсеке. От спасательного снаряжения пользы — никакой. За исключением разве что индивидуальных кислородных картриджей, которые продлят нам жизнь на полчаса после того, как иссякнут запасы в основных баллонах.
Мысль, что Томми уже давно списали нас со счетов и уже много часов, как отрапортовали в британское адмиралтейство о нашем предполагаемом потоплении, вызывает у меня чувство, нечто среднее между презрением и ужасом. Еще нет, вы, сволочи!
Пока я остаюсь на борту, эта лодка погибнуть не может. Линии на моей ладони говорят, что я проживу долгую жизнь. Значит, мы обязаны прорваться. Главное, никто не должен узнать, что я неуязвимый, а иначе я, напротив, принесу одно несчастье. Они не смогли погубить нас, даже попав по нам! Мы еще дышим — правда, задыхаясь под толщей воды, но мы все еще живы.
Если бы только мы могли отправить сообщение! Но даже если бы наше радио не отказало к чертям собачьим, мы не смогли бы выйти в радиоэфир с глубины. И никто дома не узнает, как мы встретили свой конец. «С честью отдал жизнь, служа своей стране», — так обычно пишет главнокомандующий следующему поколению. Наша гибель останется тайной. Разве что британское адмиралтейство поведает по радио Кале, как они нас подловили.
Они возвели некрологи в ранг настоящего искусства: с точными подробностями, чтобы наши дома поверили им: имена, даты рождений, размер командирской фуражки. А что наше командование? Они выждут время, прежде чем послать трехзвездочный рапорт, как они обычно поступают в отношении Добровольческого корпуса Деница. Кроме того, у нас ведь могут быть веские причины не передавать радиосигналы. Наверняка нам вскоре прикажут доложить о себе. Один раз, другой — все та же старая история.
Но, оценивая сложившуюся ситуацию, господа из штаба вскоре придут к заключению, — абсолютно верному — что мы не осуществили требуемый от нас прорыв. На самом деле, как хорошо знали в Керневеле, у нас было мало шансов достичь поставленной перед нами цели. Их полоумный рабовладелец спокойно примет известие, что у него стало одной подлодкой меньше, потопленной около Гибралтара — английского военно-морского порта — скалы, населенной обезьянами — в Средиземноморье — «волшебное место, где встречаются два восхитительных климата» — оно ведь так называется на самом деле! Боже! Не распускайся! Я уставился на свисающие с потолка акустической рубки бананы, которые потихоньку дозревают. Среди них есть два или три ананаса — изумительные экземпляры. Но от их зрелища мне становится только хуже: внизу — разбитые батареи, сверху — испанский сад!
Снова возникает шеф, открывает шкафчик, в котором хранятся свернутые чертежи, перебирает их, достает один и разворачивает на столе. Я прихожу ему на помощь, прижав загибающиеся углы книгами. Это продольный разрез лодки с нанесенными на нем черными венами и красными артериями трубопроводов.
Подлетает второй инженер, со спутанной гривой, запыхавшийся. Он склоняется над схемой вместе с шефом. От него тоже не слышно ни звука. Персонажи немого кино.
Все зависит от правильности их суждений. Они заняты решением нашей участи. Я сижу тихо. Не надо им мешать. Шеф показывает острием карандаша точку на чертеже и кивает своему коллеге, который кивает в ответ: «Понятно». Оба одновременно выпрямляются. Кажется, будто теперь шеф знает, как выгнать воду из лодки. Но как он сможет преодолеть забортное давление?
Мой взгляд падает на надкушенный кусок хлеба, лежащий на столе в офицерской кают-компании — мягкий белый хлеб с «Везера». Щедро намазанный маслом, с толстым куском колбасы сверху. Какая гадость! Мой желудок переворачивается. Кто-то ел как раз в тот момент, когда разорвалась бомба. Удивительно, что он не соскользнул со стола, пока лодка стояла на носу кормой вверх.
С каждой минутой все труднее дышать. Почему шеф не выпустит из баллонов побольше кислорода? Обидно, что мы настолько зависимы от воздуха. Стоит мне задержать дыхание на короткое время, как молоточки начинают отстукивать секунды в моих ушах, а потом приходит ощущение, словно меня душат за горло. У нас есть свежий хлеб, лодка доверху набита провизией — нам не хватает лишь воздуха. Нам очень доходчиво напомнили, что человек не может обойтись без него. Разве я размышлял когда-нибудь прежде, что я не могу существовать без кислорода, что в моей грудной клетке непрестанно расширяются и сужаются две дряблых мешочка — легочные доли. Легкие — я лишь однажды видел их приготовленными. Вареные легкие — любимое собачье лакомство! Пельмени с легкими, угощение, доступное за шестьдесят пфеннигов в тренировочном лагере, где из деликатесов подается также едва теплый суп с клецками, разлитый то по кувшинам из-под мармелада, то в котлы, в которых тушилась капуста вперемежку с опилками с пола — точнее, подавались, пока санитарный контроль не прикрыл харчевню.
Триста метров. Сколько весит столп воды, прижавший лодку к грунту? Я должен помнить: цифры отпечатались у меня в голове. Но теперь они померкли, мой мозг еле соображает. Я не в состоянии думать из-за тупой боли, постоянно давящей внутри черепной коробки.
В левом кармане штанов я ощущаю свой талисман — продолговатый кусочек бирюзы. Я разжимаю левый кулак и, едва касаясь, провожу по камню кончиками пальцев — словно по гладкой, слегка выпуклой коже. Живот Симоны! И сразу же я слышу, как она шепчет мне на ухо: «Это мой маленький nombril — как это по вашему? Пуговка в животе? Пупок. Смешно — pour moi c'est ma boite a ordure — regarde — regarde! ». [106]Она выуживает немножко какого-то пуха из своего пупка и, хихикая, показывает его мне. Если бы она смогла увидеть меня сейчас, на глубине трехсот метров. Не где-то там, посреди Атлантики, но по вполне определенному адресу: Гибралтарский проезд, вход с африканской стороны. Вот здесь мы пока и квартируем в нашем крохотном домишке на пятьдесят одного жильца: круглая железяка, груженая плотью, костьми, кровью, спинным мозгом, качающими воздух легкими и бьющимся пульсом, моргающими веками — пятьдесят один мозг, в памяти каждого из которых хранится свой собственный мир.
Я стараюсь представить ее волосы. Как она их зачесывала в конце, перед самым нашим расставанием? Я напрягаю свои извилины, но не могу вспомнить. Я пытаюсь приблизить ее образ, увидеть ее волосы, но ее облик по-прежнему видится смутно. Неважно. Он нежданно вернется ко мне. Не надо слишком стараться. Воспоминания возвращаются по своей воле.
Я вижу ее вызывающе яркий джемпер. И желтую повязку на голове, и розовато-лиловую блузку с мелким узором, который, если приглядеться, складывается в повторяемое тысячу раз «Vive la France». [107]Золотисто-апельсиновый оттенок ее кожи. А теперь я вспомнил и ее безумную прическу. Пряди, всегда пересекавшие ее лоб — вот что всегда возбуждало меня. Для Симоны было важно выглядеть по-артистичному нарочито небрежно.
Было совсем нехорошо с ее стороны стащить мой новый бинокль для своего папаши. Наверно, он захотел испытать его, чтобы выяснить, действительно ли, что новая конструкция намного лучше прежней. Должно быть, его заинтересовало появившееся голубоватое затенение, которое серьезно улучшает видимость наших линз в ночное время. А что Симона? Неужели она просто вздумала пошалить? Моник получила игрушечный гробик [108], Женевьева тоже, и Жермен — но не Симона.
Старик с шефом снова совещаются. Они склонились над чертежом. До меня доносятся слова: «вручную в дифферентную цистерну». Ага, это, должно быть, о воде, которая набралась внутрь лодки! Вручную? Сработает ли? Как бы то ни было, они оба кивают головами.
— Потом из дифферентной цистерны — за борт при помощи вспомогательных помп и сжатого воздуха…
Голос шефа заметно дрожит. Удивительно, что он еще держится на ногах — он был измотан еще до того, как началась вся эта заваруха. Ресурс каждого, у кого за плечами остались две дюжины глубинных преследований, можно считать выработанным на все сто процентов. Вот почему его должны были списать на берег. Всего лишь еще один поход!
А теперь вот это! На его лбу выступили крупные капли пота, но он так изрезан морщинами, что они не могут скатиться. Когда он поворачивает голову, становится видно его лицо, блестящее от пота.
— …грохот… не миновать… невозможно… третья цистерна плавучести…
Что он там говорит о третьей цистерне? Уж она-то, расположенная внутри корпуса высокого давления, никак не могла быть повреждена. Достаточно одной третьей цистерны, чтобы лодка сохраняла плавучесть — но учитывая такое большое количество воды на борту, совершенно ясно, что одна эта цистерна не создаст достаточной подъемной силы — никоим образом. Значит, все сводится к тому, что необходимо как можно быстрее избавиться от воды. Я понятия не имею, как он собирается перекачать воду с поста управления в дифферентные емкости, а затем из дифферентных емкостей — за борт. Но он знает, что делает. Он никогда не предложит ничего такого, в чем сам не уверен.
Я понимаю, что он не хочет пробовать оторвать лодку ото дна, пока не будет выполнен весь необходимый ремонт. Похоже, второй попытки у нас уже не будет.
— Лодка… сперва поставить ее… на ровный киль! — это Старик. Ну конечно, проклятый дифферент на корму! Но ведь и речи быть не может о том, чтобы перекачать воду на нос. И как быть?
— …воду с кормы вручную на пост управления.
«Вручную». Боже мой — вручную? Кастрюлями? Передавая их по цепочке из рук в руки? Я смотрю на Старика и жду, что он объяснит смысл своих слов, затем я слышу слова: «расчет с ведрами». Именно это он и подразумевает в буквальном смысле слова.
Пожарный расчет выстраивается в унтер-офицерской каюте и камбузе, и я тоже присоединяюсь к нему. Мое место — возле люка. Хриплым шепотом отдаются команды, перемежаемые проклятиями. Ведро вроде того, которое стюард использует для мытья посуды, доходит до меня. Оно заполнено наполовину. Я тянусь за ним и, качнув словно гирю в форме буквы U, передаю его в проем люка помощнику по посту управления, который принимает его у меня. Я слышу, как он выливает его в трюм центрального поста рядом с перископом. Противно слышать резкий, неприятный звук выплеснутой воды.
Все больше и больше пустых ведер возвращается в обратном направлении, на корму. Мгновенно возникает неразбериха. Свистящим шепотом отдавая указания, шеф разруливает пустые и полные ведра.
Человек, передающий мне ведра — Зейтлер, одетый в вонючую рваную рубаху. Принимая от него ведро, каждый раз вижу его исполненное мрачной решимости лицо. Из-за его спины доносится хрипы и шепот: «Осторожно!» — приближается особенно увесистое ведро. Мне приходится схватить ручку обеими руками. И все равно оно плещется через край, намочив мои штаны и ботинки. Моя спина уже мокрая, но это от пота. Пару раз, передавая ведро, я замечаю, как Старик одобрительно улыбается мне. Это уже хоть что-то.
Иногда цепочка останавливается из-за того, что где-то на корме происходит какая-то заминка. Несколько приглушенных ругательств, и конвейер запускается вновь.
Помощнику по посту управления не обязательно осторожничать. Он стоит последним в цепи и может позволить воде проливаться на пайолы. Я вижу, что в каюте младших офицеров палуба тоже мокрая. Но под палубными плитами каюты находится вторая аккумуляторная батарея. Не повредится ли она? Я успокаиваю себя, что шеф рядом — он позаботится обо всем.
Вода снова выплескивается — на этот раз прямо на мой живот. Черт!
Глухой звон, проклятия, цепочка снова встает: на этот раз, по всей видимости, ведро стукнулось о край люка, ведущего на камбуз.
Может, мне только кажется? Или лодка действительно наклонилась на несколько градусов ближе к горизонтальному положению?
Теперь на посту управления воды по щиколотку.
Который сейчас час? Наверно, уже больше четырех часов утра. Как плохо, что я лишился часов. Конечно, кожаный браслет жалеть не стоит — клееный, не прошитый. Современное дерьмо. Но сами часы были хорошие. Они отходили у меня десять лет без единой починки.
— Осторожно! — рявкает Зейтлер. Проклятие, надо быть аккуратнее. Мне больше нет надобности сгибать руку. Если Зейтлер правильно подает ведро, я могу ощутимо сберечь свою силу. Правда, ему приходится нелегко: надо подавать ведро через люк, и ему приходится делать это обеими руками. Я же справляюсь одной правой. Я даже перестал замечать, как она сама протягивается и, ухватив ведро, позволяет ему пролететь подобно акробатической трапеции сквозь проем люка, чтобы его подхватили с другой стороны.
— Когда начнет светать? — спрашивает Старик у штурмана. Крихбаум проводит большим пальцем по своим таблицам:
— Светать начнет в 07.30.
Значит, осталось очень мало времени!
Уже может быть позже, чем четыре часа. Если мы вскоре не предпримем нашу попытку, ни о каком всплытии днем не может быть и речи — придется ждать до самого вечера. Это значит у противника наверху будет много прекрасных солнечных часов, которые он может провести, забавляясь с нами.
— Стой, — шепотом передается по цепочке от одного к другому. — Перерыв — перерыв — перерыв.
Если Старик собирается рвануть к берегу — при условии, что попытка всплыть будет удачной — то ему будет необходимо прикрытие темноты. Мы ведь даже не добрались до самого узкого места пролива. До берега нам отсюда неблизко, так что если у нас все получится, то времени у нас будет еще меньше. Хватит ли сохранившегося в уцелевших батареях заряда, чтобы вращать наши электромоторы? И что толку латать оба аккумулятора, если накрылись подшипники винтовых валов? Опасения шефа — не пустой звук.
Боже, взгляни на этих людей! Позеленевшие лица, пожелтевшие лица, воспаленные, с красной окаемкой глаза в зеленовато-черных глазницах. Рты, распахнутые от нехватки воздуха, похожи на черные дыры.
Шеф возвращается, чтобы доложить, что моторы целы. Тем не менее, он хочет, чтобы из главного машинного отсека вычерпали еще больше воды.
— Хорошо, — отвечает командир как ни в чем не бывало. — Продолжайте!
Стоит мне снова потянуться за ведром, как я понимаю, насколько устали мои мышцы. Я едва преодолеваю боль, чтобы возобновить правильные качающиеся движения.
Тяжело дышащие легкие, раздувающиеся в надежде ухватить хоть сколько-нибудь воздуха. Его почти не осталось внутри лодки. Но в одном можно не сомневаться: мы определенно возвращаемся на ровный киль.
Командир заглядывает в люк.
— Все в порядке? — спрашивает он у кормового отсека.
— Jawohl, господин каплей!
Я готов свалиться на этом самом месте, прямо в грязную жижу, растекшуюся повсюду на пайолах — мне уже все равно. Я считаю ведра. Когда я досчитываю до пятидесяти, с кормы поступает команда: «Прекратить вычерпывание!»
Слава богу! Я принимаю еще четыре или пять ведер от Зейтлера, но пустые больше не возвращаются от помощника по посту управления: они передаются вперед, к носу.
Теперь надо снять с себя мокрую одежду. В унтер-офицерской каюте воцаряется хаос, потому что всем надо переодеться в сухое. Я хватаю свой свитер, мне даже удается найти на койке свои кожаные штаны. Невероятно! Сухие вещи! А теперь влезем в сапоги. Локоть Френссена врезается меж моих ребер, в то время, как Пилигрим прыгает на моей правой ступне, но в конце концов я исхитряюсь обуть их. Я шлепаю через центральный пост, проталкиваясь среди окружающих, словно уличный шпаненок через городскую толпу. Только в кают-компании я наконец-то могу протянуть ноги.
Потом я слышу «кислород». Из уст в уста по лодке разносится команда:
— Приготовить картриджи с углекислым калием! Всем свободным от вахты разобраться по койкам!
Второй вахтенный офицер испуганно смотрит на меня.
Еще одно сообщение передается от одного к другому:
— Следите друг за другом. Смотрите, чтобы ни у кого во сне трубка не выпала изо рта.
— Давненько не доводилось пользоваться этой штуковиной, — доносится бормотание боцмана из-за соседней переборки.
Картриджи с поташем. Вот и ответ на вопрос — значит, мы тут застряли надолго. Этим утром нам не видать розовеющего восхода. Второй вахтенный не произносит ни слова. Он даже не моргнул глазом, хотя, как мне кажется, ему не очень-то нравятся полученные приказания. По его часам я вижу, что уже наступило пять.
Я плетусь обратно на корму, хлюпая по воде на палубе центрального поста, замечая по пути окаменевшие лица команды. Использование поташевых картриджей означает, что мы можем не рассчитывать подняться на поверхность в течение нескольких следующих часов. Что также равнозначно приказу: «Ждем темноты!». Еще целый день проторчать на дне. Боже всемогущий! У мотористов будет полно времени, чтобы восстановить свое хозяйство. Теперь можно не спешить.
Трясущимися руками я шарю в изголовье своей кровати, пока не нащупываю свой картридж с углекислым калием, прямоугольную металлическую коробку в два раза больше, чем ящик с сигарами.
Прочие обитатели унтер-офицерской каюты уже заняты делом, навинчивая мундштуки на трубки и сжимая зубами резиновый наконечник — шноркель. Единственный, кто не преуспел в этом занятии — Зейтлер. Он ругается на чем свет стоит:
— Сраная штуковина! Я уже достаточно наебался и без нее!
Черные трубки уже свисают изо ртов у Пилигрима и Клейншмидта. Я надеваю на нос зажим, заметив при этом, как у меня дрожат руки. Я осторожно делаю первый глоток воздуха через картридж. Никогда не делал такого прежде. Я беспокоюсь, как у меня получится. При выдохе клапан мундштука дребезжит: этого не должно быть. Или я слишком сильно вдохнул? Ладно, попробую помедленнее, поспокойнее. Воздух, прошедший через этот хобот, имеет неприятный привкус резины. Надеюсь, он когда-нибудь выветрится.
Коробка тяжелая. Она висит у меня на животе, словно лоток уличного разносчика. В ней не меньше килограмма веса. Предполагается, что ее содержимое будет поглощать углекислый газ, который мы выдыхаем, или хотя бы такую его часть, чтобы во вдыхаемом нами воздухе его было бы не больше четырех процентов. Большее содержание опасно. Мы рискуем задохнуться воздухом, который сами же и выдыхаем. «Где химические проблемы, там и психологические», — мнение шефа. Насколько же оно верно!
На сколько нам в действительности хватит кислорода? VII-C предположительно может оставаться под водой трое суток. Значит, в цистернах кислорода должно хватить на три раза по двадцать четыре часа — не стоит забывать про милосердное продление нашего существования, заключенное в стальных баллонах индивидуальных спасательных комплектов.
Если бы Симона увидела меня сейчас, с трубкой во рту и коробкой с поташем на животе…
Я разглядываю Зейтлера, воспринимая его как свое зеркальное отражение: мокрые спутанные волосы, крупные капли пота на лбу, огромные, беспокойно взирающие глаза с лихорадочным блеском, с фиолетово-черными кругами внизу, нос наглухо сдавлен зажимом. Под ним из всклокоченной бороденки высовывается черный резиновый хобот — жуткая карнавальная маска.
Эти бороды уже обрыдли! Как давно мы вышли в море? Попробуем сосчитать: не то семь, не то восемь недель? Или девять? А может десять?
Мне снова является Симона. Я почему-то вижу ее словно на киноэкране, улыбающуюся, жестикулирующую, спускающую с плеч бретельки. Я моргаю — и она исчезает.
Брошу последний взгляд на пост управления, говорю я себе, и старательно лезу в люк. Чертов торгашеский лоток! Теперь я вижу облик Симоны, спроецированный прямо на трубопроводы, валы и манометры. Я вижу хитросплетение труб и штурвалов, перекрывающих клапаны, а за ними — Симону: груди, бедра, пушок лона, ее влажные, приоткрытые губы. Она перекатывается на живот, задрав ноги в воздух, дотягивается руками до лодыжек и делает «лебедя». [109]Полоски тени от жалюзи скользят взад-вперед по ее телу, раскачивающемуся полосатым лебедем. Я закрываю глаза.
Вдруг прямо перед моим носом, словно при двойном увеличении, появляется лицо с тянущимся изо рта хоботом. Я подскакиваю от неожиданности: это второй вахтенный офицер. Он уставился на меня. Кажется, он хочет что-то сказать мне. Неуклюже выдергивает резиновый наконечник изо рта, из которого свешивается слюна.
— Воздержитесь от использования пистолетов. Опасность взрыва! — гнусит он в нос, подняв брови.
Разумеется! Водород от аккумуляторных батарей.
Он снова заглатывает свое успокоительное средство и подмигивает мне левым глазом, прежде чем усесться на свою койку. Я даже не могу ответить ему: «Очень смешно, идиот!»
Двигаясь нетвердыми шагами, словно пьяный, я нащупываю свою дорогу вдоль шкафчиков, дотрагиваюсь до занавески Стариковского закутка, затем снова ощущаю облицованные стены. Больше не надо изгибаться подобно акробату, чтобы попасть в кают-компанию. Пайолы вновь уложили на свои места. Похоже, аккумуляторную батарею еще рано списывать со счетов. Возможно, еще получится выжать оставшийся в ее банках заряд, которого хватит для работы на короткое время, пускай даже не на полную мощность.
Горит свет. Если мы оставим включенной лишь эту лампочку, может, она будет светиться вечно. Электрическая лампочка в сорок ватт за целую неделю изведет меньше энергии, нежели потребуется для одного-единственного оборота винтов. Вечный свет на трехсотметровой глубине!
Кто-то уже более-менее прибрался здесь. Фотографии, пусть даже и без стекол, снова водружены на стены. Даже книги возвращены на полки, даже в каком-то подобии порядка. Первый вахтенный офицер, должно быть, лежит на своей койке. Во всяком случае его штора задернута. Второй вахтенный сидит в левом углу шефской койки, его глаза крепко закрыты. Лучше бы он лег как следует вместо того, чтобы свалиться мокрым мешком. Он так плотно забился в свой угол, что кажется, будто он вовсе не собирается покидать его.
Никогда прежде здесь не было такого спокойствия. Никакого движения, никаких сменяющихся вахт. Фотографии и книги. Привычный свет лампы, красивая деревянная обшивка с прожилками, черный кожаный диван. Ни тебе труб, ни белой корабельной краски, ни единого квадратного сантиметра поврежденного корпуса. Если еще повесить на лампу зеленый шелковый абажур с бахромой из стекляруса, то был бы прямо дом родной. Букет цветов на столе — я согласился бы и на искусственные — и скатерть с бахромой, и получилась бы точь-в-точь гостиная честного бюргерского дома. Конечно же, над кожаным диваном должна была бы висеть либо деревянная доска с выжженной надписью, либо вышитый крестиком девиз «Хоть и дешевая вещь, зато моя».
Надо признать, что второй вахтенный несколько портит идиллическую картину. Точнее говоря, его дыхательная трубка. В нашей гостиной никакие маскарады непозволительны!
Какая тишина внутри лодки! Словно на борту нет никого из всей команды, словно мы вдвоем — второй вахтенный и я — единственные, кто остались в этих четырех стенах.
Второй вахтенный свесил голову на грудь. Ему вполне успешно удалось уйти от забот окружающего мира. Никакие проблемы не волнуют нашего маленького офицера, нашего садового гнома. Как же ему удалось именно сейчас отключиться от его бед и тревог? Или он покорился своей судьбе подобно большинству людей? Или для него особо сильнодействующим снотворным стала неколебимая вера в Старика? Слепая убежденность в способностях шефа, в мастерстве ремонтной команды? Или это просто дисциплина? Приказано спать — он и спит?
Он периодически всхрапывает или сглатывает свою слюну: не просыпаясь, втягивает ее в себя с хлюпающим звуком, словно поросенок, пристроившийся к материнской титьке.
Я уже тоже готов отрубиться. Случается, что я проваливаюсь в дремоту на несколько минут, чтобы потом заставить себя очнуться. Сейчас уже, верно, позже шести часов. Теперь второй вахтенный похож на уставшего пожарника.
Я должен продолжать двигаться, а не просто просиживать здесь свою задницу. Надо постараться сконцентрироваться на том, что происходит внутри лодки в этот самый момент. Приглядеться к мелочам. Сфокусировать внимание на чем-нибудь. Только не делать ничего такого, ради чего пришлось бы шевелиться. Например, я могу уставиться на блестящие резцы второго вахтенного. Затем остановить свой взгляд на мочке его уха: хорошо развитой, более правильной формы, нежели у первого вахтенного офицера. Я наблюдаю за вторым вахтенным с научной скрупулезностью, мысленно разделив его череп на несколько секций. Пристально рассматриваю его ресницы, брови, губы.
Я пытаюсь упорядочить свои мысли. Но эти попытки сродни потугам запустить неисправный мотор: он чихает пару раз и снова умирает.
Сколько часов мы уже пролежали здесь, на дне? Когда мы затонули, было где-то около полуночи — по корабельному времени, во всяком случае. Но это время не соответствует часовому поясу нашего нынешнего местонахождения, к тому же его надо изменить на час: здесь, на борту, мы живем по германскому летнему времени. Должен я вычесть этот час или прибавить его? Я не могу решить. Не в состоянии справиться даже с такой простой задачей. Я окончательно сбился с толку. По корабельному времени по меньшей мере должно быть 07.00. Как бы то ни было, у нас нет никакой возможности попытаться всплыть в начинающем сереть рассвете. Нам придется подождать пока там, наверху, вновь не сгустится темнота.
Должно быть, английские коки уже давно на ногах, поджаривают неимоверное количество яичницы и бекона — ежедневный завтрак на их флоте.
Голоден? Ради бога, только не думать об еде!
Старик предположил во всеуслышание, что мы попробуем всплыть перед рассветом лишь затем, чтобы у нас не опускались руки. Было очень предусмотрительно с его стороны не давать излишних обещаний на этот счет. Показной оптимизм? Ерунда! Он затеял это с одной целью — чтобы люди продолжали работать.
Неужели нам предстоит провести здесь целый день? Может статься, даже больше, и все оставшееся время — с постоянно торчащей изо рта трубкой. Боже мой!
Сквозь сон я слышу, как откашливается второй вахтенный офицер. Я с трудом прихожу в сознание, поднимаюсь на поверхность реальности из глубин сна и тяжело моргаю спросонья. Тру глаза согнутыми указательными пальцами. Голова тяжелая, словно череп наполнен свинцом. Боль внутри, за надбровными дугами, и чем дальше к затылку, тем она становится сильнее. Животное с хоботом, расположившееся в противоположном углу каюты — все тот же второй вахтенный.
Хотел бы я знать, который сейчас час. Должно быть, уже полдень. У меня были хорошие часы. Швейцарские. Семьдесят пять камней. Уже два раза терял их, но всегда находил — всякий раз просто чудом. Куда они могли завалиться теперь?
А вокруг — такой покой! Вспомогательные моторы не гудят. Все та же мертвая тишина. Поташевый картридж лежит у меня на животе, словно огромная, несуразная грелка.
Время от времени через каюту проходят люди с руками, по локоть испачканными маслом. На корме по-прежнему что-то еще не в порядке? Неужели наше положение нисколько не улучшилось за время моего сна? Появилась новая надежда? Спросить не у кого. Повсюду — сплошная секретность.
А откуда я узнал, что компас снова исправен — целиком и полностью? Или я расслышал что-то сквозь дремоту. Рули глубины восстановлены лишь частично и двигаются тяжело. Но это было известно еще до того, как я провалился в сон.
Дата добавления: 2014-12-06; просмотров: 966;