Глава 7 1 страница
«Слушайте, говорит Джон Галт!»
Звонок в дверь прозвучал как сигнал тревоги — длинным, требовательным визгом, прерванным нетерпеливыми ударами чьих-то неспокойных пальцев.
Вскочив с постели, Дэгни заметила холодный, бледный солнечный свет позднего утра и часы вдалеке, которые показывали десять. Она работала у себя в кабинете до четырех утра и оставила записку, что придет не раньше полудня.
Искаженное паникой белое лицо, смотревшее на нее из дверного проема, принадлежало Джеймсу Таггарту.
Он сбежал! — закричал он.
Кто?
Хэнк Реардэн! Сбежал, смылся, пропал, исчез! Дэгни на мгновение замерла, держа в руках пояс от
халата, который завязывала; затем, когда она все поняла, ее руки плотно завязали пояс, почти надвое перерезав тело в талии, и она разразилась смехом. Смехом победителя.
Он ошеломленно посмотрел на нее.
— Что с тобой? — выдохнул он. — Ты что, не поняла?
Хватит, Джим. — Она презрительно отвернулась, проходя в гостиную. — О да, я поняла.
Он смылся! Сбежал, сбежал, как и другие! Оставив свои заводы, свои банковские счета, свою собственность — все! Просто исчез! Взял кое-какую одежду и все, что у него было дома в сейфе, — нашли открытый сейф в его спальне, открытый и пустой, — и это все! Ни слова, ни записки, ни объяснения! Мне позвонили из Вашингтона, но это все уже гуляет по городу! Новости, я имею в виду, происшествие! Это уже не скрыть! Они попытались, но... Никто не знает, как это просочилось, но на заводах уже все известно: слово вылилось наружу, как из доменной печи, и все знают... и пока собирались их остановить, вся шайка исчезла! Его заместитель, главный металлург, главный инженер, секретарь Реардэна, даже заводской врач! И Бог знает, кто еще! Дезертируют, ублюдки! Дезертируют, несмотря на все наши указы! Он смылся, и остальные смылись. А заводы про сто брошены и стоят себе не работая! Ты понимаешь, что это значит?
А ты? — спросила она.
Он швырял в нее всю эту историю, фразу за фразой, будто пытался стереть с ее лица улыбку, странную неподвижную улыбку горечи и торжества; ему не удалось стереть ее.
— Это национальная катастрофа! Да что с тобой? Не ужели ты не понимаешь, что это смертельный удар для нас? Он разрушит остатки морального духа и экономики страны! Мы не можем допустить его исчезновения! Ты должна вернуть его!
Ее улыбка погасла.
— Ты можешь! — кричал он. — Ты единственная, кто может! Ведь он твой любовник, разве нет?.. Да не смотри на меня так! У нас нет времени жеманничать! У нас осталось лишь время, чтобы вернуть его! Ты должна знать, где он! Ты можешь его найти! Ты должна встретиться с ним и вернуть его!
Взгляд, который она бросила на него, оказался еще ужаснее ее улыбки — она смотрела на него так, будто он стоял перед ней совершенно голый и этот вид вызывал у нее омерзение, которого она не могла сдержать.
Я не могу его вернуть, — сказала она, не повышая голоса. — И не сделала бы этого, даже если бы могла. А теперь — вон отсюда.
Но национальная катастрофа...
Вон отсюда.
Она не заметила, как он вышел. Она стояла одна посреди своей гостиной — голова опущена, плечи поникли, но при этом она улыбалась, улыбкой печали и нежности приветствуя Хэнка Реардэна. Она смутно поражалась, отчего так радуется, что он освободился, так уверена в его правоте, отказываясь все же сама от такого же освобождения. Два чувства боролись в ней: одно — как порыв торжества — он свободен, они его уже не схватят; другое напоминало молитву: ведь мы еще можем победить, но пусть я буду единственной жертвой...
Странно, размышляла она в последовавшие затем дни, разглядывая окружавших ее людей, эта катастрофа заставила их так много думать о Хэнке Реардэне, как ни одно из его достижений, как будто их сознание воспринимало лишь
несчастья, а не ценности. Некоторые, говоря о нем, грязно ругались, другие говорили шепотом, с виноватым и испуганным видом, как будто неведомый меч отмщения вот-вот упадет на их головы, третьи — уклончиво, делая вид, что ничего не произошло.
Газеты подобно марионеткам кричали одинаково воинственно и в один голос: «Приписывать дезертирству Хэнка Реардэна столь важное значение является изменой обществу. Это подмена общественной морали обветшалым убеждением, что личность может иметь какое-то значение для общества». «Изменой обществу является и распространение слухов об исчезновении Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не исчез, он в своем кабинете, руководит своими предприятиями как обычно. На заводах «Реардэн стил» все спокойно, если не считать мелочей вроде недавно имевшего место сведения личных счетов среди рабочих». «Это измена обществу — освещать в непатриотических тонах трагическую потерю Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не дезертировал, он погиб в автомобильной катастрофе, направляясь на завод, его убитая горем семья настояла на скромных похоронах».
Странно, размышляла Дэгни, узнавать новости только из отрицаний, как будто существование прекратилось, факты исчезли и только лихорадочные опровержения, произносимые официальными лицами и газетчиками, давали какую-то пищу для догадок о действительности, которую они отрицали. «Не соответствует действительности, что сталелитейный завод Миллера в Нью-Джерси прекратил свою деятельность». «Не соответствует действительности, что компания «Янсен моторе» в Мичигане закрыла ворота». «Порочно и антиобщественно распространять лживые измышления, что машиностроители и металлообработчики оказались на грани краха под угрозой дефицита стали. Нет никаких оснований ожидать, что ее может не хватить». «Преувеличены и необоснованны слухи, что программа координации сталелитейной промышленности подготовлена и одобрена мистером Ореном Бойлом. Адвокат мистера Бойла выразил резкий протест и заверил прессу, что мистер
Бойл является яростным противником подобного плана. Мистер Бойл, как стало известно, лечится в настоящее время от нервного расстройства».
Но некоторые перемены бросались в глаза прямо на улицах Нью-Йорка, в холодных, сырых сумерках осенних вечеров. Толпа собралась напротив магазина скобяных товаров, хозяин которого широко распахнул двери, приглашая покупателей самих распоряжаться тем, что осталось из его скудного запаса. А он в это время истерически хохотал, глотая рвавшиеся из груди рыдания, и на прощанье расколотил зеркальные стекла своей витрины. И толпа собралась у дверей ветхого жилого дома, рядом с которым ждала машина скорой помощи, а из дверей выносили трупы мужчины, его жены и троих детей, отравившихся газом в запертой комнате; мужчина владел небольшим предприятием по отливке изделий из стали.
Если сейчас они понимают ценность Хэнка Реардэна, думала Дэгни. почему они не понимали этого раньше? Почему они тогда не уберегли себя от неминуемой гибели и не спасли его от неблагодарных многолетних мучений? Она не находила ответа.
В тишине бессонных ночей Дэгни думала, что она и Хэнк Реардэн поменялись местами: он находится в Атлантиде, а она отрезана от него лучевым экраном; он, наверное, взывает к ней, как она пыталась подать сигнал его терпевшему бедствие самолету, но никакой зов не может пробиться сквозь этот экран.
И все же экран раздвинулся на очень короткое время — на длину письма, которое она получила спустя неделю после исчезновения Реардэна. На конверте не было обратного адреса, только штемпель какой-то деревушки в штате Колорадо. Письмо содержало два предложения:
«Я его встретил. Я не виню тебя. X Р.».
Она долго сидела неподвижно, будто не могла ни двигаться, ни чувствовать. Я ничего не чувствую, подумала она, потом заметила, что ее плечи дрожат непрерывной мелкой дрожью, и догадалась, что огромное напряжение в
ней рождено торжествующей благодарностью, благодарностью и печалью, радостью победы, которая позволила этим двоим встретиться, окончательной победы обоих; благодарностью, что они там, в Атлантиде, все еще считали ее своей и позволили ей в виде исключения получить письмо, и одновременно печалью от сознания, что ее бесчувствие — это борьба за то, чтобы не слышать вопросы, которые она слышит теперь. Бросил ли ее Галт? Ушел ли он в долину, чтобы встретиться со своей самой великой победой? Возвратится ли он? Отказался ли он от нее? Самое мучительное заключалось не в том, что у нее не находилось ответов, а в том, что ответы были настолько просты и настолько легко достижимы, и в то же время она не имела права сделать шаг и получить ответ на свои вопросы.
Она не пыталась увидеться с ним. Каждое утро в течение месяца, входя в свой кабинет, она ощущала не пространство вокруг себя, а тоннель внизу, под полами здания, и, работая, ловила себя на том, что часть ее мозга с какой-то безжизненной активностью считала цифры, читала отчеты, принимала решения, тогда как остальная, живая, пребывала в бездействии и покое, застывшая и созерцательная, ей запретили идти дальше повторения одной и той же фразы: он там, внизу. Единственный шаг в сторону, который она себе позволяла, заключался в быстром взгляде на платежную ведомость рабочих терминала. Она видела его имя: Галт, Джон. Оно стояло прямо и открыто на листе бумаги свыше двенадцати лет. Рядом с именем она видела его адрес, и весь следующий месяц делала все, чтобы забыть его.
Прожить этот месяц оказалось трудно — даже теперь, когда она смотрела на письмо, но еще труднее оказалось переносить мысль, что Галт ушел. Даже ее отказ видеть его служил своеобразной связью с ним, ценой, которую она согласилась платить, победой, одержанной во имя его. А теперь уже ничего не осталось, если не считать вопроса, которого не следовало задавать. Его присутствие в тоннеле поддерживало ее в движении в течение всех этих дней, так же как его присутствие в городе поддерживало ее в течение
всего этого лета, так же как его присутствие где-то в этом мире поддерживало ее в течение тех лет до того, когда она впервые услышала его имя. Теперь она ощущала, что все замерло, остановилось.
Она продолжала движение, потому что у нее в кармане всегда лежала сверкающая пятидолларовая золотая монета — последняя капля горючего. Она продолжала движение, защищенная от внешнего мира своей последней броней — безразличием.
Газеты не печатали ничего о прокатившихся по всей стране вспышках насилия, но она следила за ними по отчетам проводников, сообщавших об изрешеченных пулями вагонах, разобранных путях, нападениях на поезда, осажденных станциях в Небраске, Орегоне, Техасе, Монтане, — тщетные, обреченные на провал вспышки, порожденные только отчаянием и кончавшиеся только разрушениями. В некоторых беспорядках участвовали лишь местные жители, другие распространялись шире. Целые районы поднимались в слепом мятеже, там арестовывали местных чиновников, изгоняли агентов Вашингтона, убивали налоговых инспекторов, затем провозглашали независимость от страны и доводили свои действия до крайних проявлений того самого зла, которое и сгубило их, словно борясь с убийством с помощью самоубийства: отнимали всю собственность, которую можно было отнять, объявляли каждого ответственным за всех и вся — и погибали в течение недели, проев свою жалкую добычу, полные ненависти ко всему и ко всем, в хаосе, где не существовало никаких законов, кроме закона грубой силы, погибали под равнодушным натиском нескольких усталых солдат, посылаемых Вашингтоном, чтобы навести порядок на руинах.
Газеты об этом не упоминали. В редакционных статьях по-прежнему утверждалось, что самоотверженность — единственный путь к прогрессу, самопожертвование — единственная моральная установка, жадность — враг, а любовь — решение проблемы, убогие фразы оставляли во рту противно сладковатый привкус, как больничный запах эфира.
Слухи распространялись по стране циничным испуганным шепотом — и все же люди читали газеты и вели себя так, будто верят в то, о чем читают, и каждый соревновался с другими, кто лучше отмолчится, каждый делал вид, что ничего не знает, хотя все знал, каждый внушал себе, что неназванное не существует. Все это напоминало вулкан, который вот-вот начнет извергаться, в то время как люди у его подножья не хотят ничего знать о внезапно появившихся трещинах, черном дыме, клокотании в жерле горы и продолжают верить, что единственная опасность для них — осознание, что все эти признаки реальны.
«Слушайте доклад мистера Томпсона о глобальном кризисе двадцать второго ноября!»
Так в первый раз прозвучало признание того, что ранее не признавалось. Объявление начали передавать за неделю до события, и оно продолжало раздаваться во всех уголках страны.
«Мистер Томпсон выступит перед народом с докладом о глобальном кризисе! Слушайте мистера Томпсона на всех радиостанциях страны и по всем телевизионным каналам в двадцать часов двадцать второго ноября!»
Вначале первые полосы газет и вопли дикторов объясняли: «Чтобы противодействовать страху и слухам, распространяемым врагами народа, мистер Томпсон двадцать второго ноября выступит с обращением к стране и даст полный отчет о ситуации в мире в момент глобального кризиса. Мистер Томпсон положит конец силам зла, чья цель — держать нас в состоянии страха и отчаяния. Он внесет свет в объявшую мир тьму и укажет путь решения наших трагических проблем — путь трудный, соответствующий тяжести положения, но путь славный, который принесет нам возрождение света. Обращение мистера Томпсона будет транслироваться всеми радиостанциями страны и всего мира, повсюду, где еще существует радиосвязь».
Затем хор голосов окреп и продолжал нарастать каждый день. «Слушайте мистера Томпсона двадцать второго ноября!» — вещали заголовки ежедневных газет. «Не забудьте о мистере Томпсоне двадцать второго ноября!» — кричали
радиостанции в конце каждой программы. «Мистер Томпсон расскажет вам правду!» — твердили объявления в метро и автобусах, плакаты на стенах зданий, а потом и листовки на ограждениях заброшенных шоссе.
«Не теряйте надежды! Слушайте мистера Томпсона!» — вещали флажки на правительственных машинах. «Не сдавайтесь! Слушайте мистера Томпсона!» — взывали в конторах и магазинах. «Не отчаивайтесь! Слушайте мистера Томпсона!» — возвещали в церквах. «Мистер Томпсон даст вам ответ!» — выписывали в небе военные самолеты, буквы распадались в небесном пространстве, и ко времени, когда фраза бывала завершена, оставалось только последнее слово.
Задолго до двадцать второго на площадях Нью-Йорка водрузили уличные громкоговорители. Они хрипло просыпались к жизни каждый час, в одно время с перезвоном отдаленных часов, чтобы послать сквозь поредевший шум автомобилей над головами плохо одетой толпы звучный механический, как у будильника, крик: «Слушайте сообщение мистера Томпсона о глобальном кризисе двадцать второго ноября!» Крик прокатывался в морозном воздухе и исчезал среди окутанных туманом крыш, под пустой страницей календаря, на котором отсутствовала дата.
Днем двадцать второго ноября Джеймс Таггарт передал Дэгни, что мистер Томпсон хотел бы встретиться с ней для беседы перед своим выступлением.
В Вашингтоне? — недоверчиво осведомилась она, глядя на часы.
Ну что ж, я должен заключить, что ты не читаешь га зет, чтобы быть в курсе важных событий. Разве тебе не известно, что мистер Томпсон будет вести передачу из Нью- Йорка? Он приехал сюда посовещаться с ведущими деятелями в области промышленности, а также профсоюзов, науки, культуры и людьми из руководства страны. Он по требовал, чтобы я привел на совещание и тебя.
Где оно состоится?
Прямо на студии.
Надеюсь, от меня не ждут речей на публику в поддержку их политики?
Не беспокойся, скорее всего тебе не позволят даже сесть близко к микрофону! Им просто хочется выслушать твое мнение, и ты не можешь отказаться, не в этот чрезвычайный для нации момент, не тогда, когда тебя лично при гласил мистер Томпсон. — Он говорил неприветливо, стараясь не встречаться с ней глазами.
Когда начнется совещание?
В семь тридцать вечера.
Не слишком много времени для совещания по случаю чрезвычайного положения в стране, тебе не кажется?
Мистер Томпсон очень занятой человек, а теперь, пожалуйста, не спорь, не начинай все снова. Я не понимаю, почему ты...
Ладно, — безразличным тоном произнесла она, — я буду. — И добавила под влиянием чувства, не позволявшего ей отправиться на бандитскую стрелку без свидетелей: — Но я привезу с собой Эдди Виллерса.
Он нахмурился, задумался на минуту, лицо его выражало скорее недовольство, чем тревогу.
— А, ладно, если тебе хочется, — пожав плечами, резко бросил он.
Она приехала в радиостудию вместе с Джеймсом Таггартом в качестве надзирателя с одной стороны и Эдди Виллерсом в качестве телохранителя — с другой. Лицо Таггарта было злым и напряженным, на лице Эдди застыла покорность, и все же он выглядел удивленным и заинтересованным. Сцена, уставленная временными перегородками, находилась в углу широкого темного пространства, представлявшего собой нечто среднее между импозантной приемной и скромным кабинетом. Полукруг пустых кресел заполнял сцену, напоминая о групповом снимке из семейного альбома, а микрофоны походили на наживки на подставках-удочках, развешанных между креслами.
Лучшие представители руководства, стоявшие группками в нервном ожидании, выглядели остатками от распродажи в прогоревшей лавочке: Дэгни заметила Висли Мауча, Юджина Лоусона, Чика Моррисона, доктора Ферриса, доктора Притчета, Матушку Чалмерс, Фреда Киннена и горстку скверно одетых бизнесменов, среди которых виднелась и фигура испуганного и польщенного одновременно мистера Муэна из Объединенной компании по производству стрелок и сигнальных систем, который — совершенно невероятно! — получил приглашение в качестве промышленного магната.
Но присутствие среди собравшихся еще одного человека явно оказалось для нее ударом: она узнала доктора Роберта Стадлера. Она не думала, что можно так состариться за столь короткое время. Выражение бьющей через край энергии, мальчишеского задора покинуло его, и ничто не напоминало прежнего Стадлера, если не считать морщин, говоривших о презрительной горечи. Он стоял один, отдельно от других, и Дэгни видела, что он заметил ее появление; он выглядел как человек в публичном доме, который вполне спокойно принимал существовавшее положение дел, пока вдруг не был обнаружен там собственной женой; в его глазах появилось выражение вины, которая вот-вот превратится в ненависть. Затем она увидела, как Роберт Стадлер, ученый, отвернулся, будто не заметил ее, будто его отказ видеть мог отменить факт ее присутствия здесь.
Мистер Томпсон расхаживал между группками, рявкая наугад на окружающих с беспокойным видом человека дела, который презирает себя за необходимость произносить речи. Он сжимал тонкую пачку отпечатанных листов, будто у него в руках была груда старой одежды, от которой надо избавиться.
Джеймс Таггарт перехватил его на полушаге, чтобы произнести неуверенно и громко:
Мистер Томпсон, могу ли я представить вам свою сестру, мисс Дэгни Таггарт?
Рад вас видеть, мисс Таггарт, — сказал мистер Томпсон, пожав ей руку, будто очередному избирателю, чье имя он никогда раньше не слышал, затем он быстро пере шел к другим.
Где же совещание, Джим? — спросила она, поглядывая на часы — гигантский циферблат с черной стрел кой, как нож нарезавшей минуты и двигавшейся к восьми часам.
Что я могу сделать! Я здесь не командую! — оборвал он ее.
Эдди Виллерс взглянул на нее с горечью смиренного изумления и подошел ближе.
Из радиоприемника слышались военные марши, передаваемые из другой студии, в помещении раздавались звуки нервных голосов, шум торопливых и бесцельных шагов, скрежет металлической аппаратуры, направляемой на сцену для съемки.
Настройте свои приемники, чтобы слышать доклад мистера Томпсона о глобальном кризисе! — по-военному рявкнул приемник, а между тем стрелка на циферблате показывала семь сорок пять.
Побыстрее, ребята, побыстрее! — покрикивал мистер Томпсон, а приемник взорвался еще одним маршем.
В семь пятьдесят Чик Моррисон, глава Комитета по агитации и пропаганде, который, казалось, отвечал и за передачу, закричал:
— Все в порядке, ребята, все в порядке, занимайте свои места! — Он махнул, как жезлом, свертком бумаги для записей в сторону залитого светом полукруга кресел.
Мистер Томпсон устремился к центральному креслу — словно спешил занять свободное место в вагоне метро.
Помощники Чика Моррисона направляли толпу к кругу света.
— Все вы сейчас — одна счастливая семья, — пояснил Чик Моррисон, — страна должна видеть нас большой, единой, счастливой... Что там такое?
Музыка в приемнике внезапно стихла, запнувшись о какую-то странную помеху как раз в середине музыкальной Фразы. Было семь часов пятьдесят одна минута. Чик Моррисон пожал плечами и продолжил:
— ...счастливой семьей. Побыстрей, ребята. Вначале мистера Томпсона крупным планом.
Стрелка часов продолжала нарезать минуты, в то время как фотографы щелкали своими аппаратами лицо мистера Томпсона — кислое и неприветливое.
— Мистер Томпсон сядет между наукой и промышленностью! — провозгласил Чик Моррисон. — Доктор Стадлер — в левое кресло от мистера Томпсона. Мисс Таггарт, сюда, пожалуйста, справа от мистера Томпсона.
Доктор Стадлер повиновался. Дэгни не сдвинулась с места.
— Это не для прессы. Это для телезрителей, — объяснил ей Чик Моррисон, стараясь действовать убеждением.
Она сделала шаг вперед.
Я не приму участия в этой программе, — ровным голосом произнесла она, обращаясь к мистеру Томпсону.
Не примете? — без всяких эмоций спросил он с таким выражением лица, будто одна из цветочных ваз вдруг отказалась выполнять свои функции.
— Дэгни, ради Бога! — в панике закричал Джеймс Таггарт.
Но что с ней? — спросил мистер Томпсон.
Но, мисс Таггарт! Почему? — вскричал Чик Моррисон.
Вы все знаете почему, — обратилась она к окружающим. — Вам следовало бы получше это понять, прежде чем пытаться повторить.
Мисс Таггарт! — завопил Чик Моррисон, видя, что она уходит. — В чрезвычайное для нации вре...
В это время к мистеру Томпсону подбежал какой-то человек, и Дэгни, как и все остальные, остановилась — выражение лица этого человека повергло вдруг толпу в молчание. Это был главный инженер радиостанции, и было странно видеть его взгляд, в котором примитивнейший ужас боролся с остатками цивилизованного самообладания.
Мистер Томпсон, — сказал он, — мы... нам, возможно, придется отложить передачу.
Что!— вскричал мистер Томпсон.
Стрелка на циферблате установилась на семи пятидесяти восьми.
Мы пытаемся выявить их, мистер Томпсон, пытаемся понять, что это такое... но мы не можем уложиться в это время и...
О чем вы говорите? Что произошло?
Мы стараемся обнаружить...
Что произошло?
Я не знаю! Но... мы не можем начать трансляцию, мистер Томпсон.
На секунду все стихло, затем мистер Томпсон спросил неестественно низким голосом:
Ты что, спятил?
Должно быть. Мне бы хотелось, чтобы это было так. Станция вышла из строя. Я не могу заставить ее работать.
Техника отказала? — прервал его мистер Томпсон, вскакивая с места. — Отказала, черт возьми, в такое-то время? Так-то ты руководишь станцией...
Главный инженер медленно покачал головой — как делают взрослые, чтобы не испугать ребенка.
— Не только наша станция, — осторожно проговорил он. — Все до единой радиостанции страны, насколько нам удалось выяснить. А технические неполадки полностью отсутствуют. Оборудование в порядке, и об этом докладывают все, но... на волне семь пять один все радиостанции прекратили свою работу... И никто не может понять, в чем дело.
Но... — начал мистер Томпсон, запнулся, посмотрел вокруг себя и взвизгнул: — Не сегодня же! Вы не имели права допустить это сегодня, вы должны передать мое сообщение!
Мистер Томпсон, — медленно ответил главный инженер, — мы запросили электротехническую лабораторию ГИЕНа. Они... с таким никогда не сталкивались. Они говорят, что это может быть естественного происхождения. Что- то там в космосе, чего мы не знаем, только...
И что же?
— Только они так не думают. И мы тоже, кстати. Они говорят, что это похоже на радиоволны, только неизвестной им частоты, они никогда с такой не сталкивались.
Никто не откликнулся. Через мгновение главный инженер продолжил очень серьезным голосом:
Похоже, мощный поток заблокировал эфир, и мы не можем прорваться сквозь него, не можем его пробить... И более того, не можем обнаружить его источник, по крайней мере ни одним из наших обычных способов... Похоже, волны идут от передатчика, который... по сравнению с которым все имеющиеся у нас — детские игрушки!
Но это невозможно! — Этот крик прозвучал за спи ной мистера Томпсона, и все повернулись в направлении крика, испуганные странной нотой ужаса, явно различимой в нем; кричал доктор Стадлер. — Этого не может быть! Никто на свете не может сделать это!
Так сделайте же что-нибудь! — воскликнул мистер Томпсон, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Никто не шевельнулся, все молчали.
— Я не позволю этого! — продолжал мистер Томпсон. — И особенно сегодня! Я должен произнести эту речь! Сделай те что-нибудь! Решите же эту проблему наконец! Я приказываю вам - решите!
Главный инженер бесстрастно смотрел на него.
— Я всех уволю! Уволю всех электронщиков страны! Я прикажу судить всех специалистов за саботаж, дезертирство и измену! Вы слышите? Сделайте же что-нибудь. Черт бы вас всех подрал! Сделайте что-нибудь!
Главный инженер продолжал безучастно смотреть на него, как будто слова мистера Томпсона уже ничего не значили.
— Есть здесь кто-нибудь, кто подчиняется приказам? — кричал мистер Томпсон. — Неужели в стране не осталось ни одного мало-мальски толкового человека?
Стрелка часов достигла отметки восемь ноль-ноль.
— Леди и джентльмены, — прозвучал голос из радио приемника — четкий, спокойно-неумолимый мужской голос, совсем непохожий на те, что звучали в эфире уже много лет, — мистер Томпсон сегодня не будет говорить с вами. Его время истекло. С этого момента время принадлежит мне. Вы собирались выслушать сообщение о глобальном кризисе. Именно его вы сейчас и выслушаете.
Три человека одновременно ахнули, узнав этот голос, но в криках толпы никто уже не мог услышать их, потому что крики толпы были оглушительны. Один из негромких возгласов выражал торжество, другой ужас, третий изумление. Три человека узнали говорившего: Дэгни, доктор Стадлер и Эдди Виллерс. Никто не смотрел на Эдди Виллерса, но Дэгни и доктор Стадлер посмотрели друг на друга. Она увидела, что его лицо исказилось от нестерпимого страха, он понял, что она знает и что она смотрит на него так, будто этот спокойный голос ударил его по лицу.
— Вот уже двенадцать лет люди задают вопрос: «Кто такой Джон Галт?» Так вот — с вами говорит Джон Галт. Я человек, который любит себя и свою жизнь. Человек, который не жертвует своей любовью или своими ценностями. Человек, который отнял у вас жертвы и таким образом раз рушил ваш мир, и если вы хотите осознать, почему вы умираете, — вы, те, кто боится знаний, — я тот, кто вам сейчас это объяснит.
Из всех присутствующих сумел сдвинуться с места лишь главный инженер; он подбежал к стоящему в студии телевизору и начал лихорадочно крутить рычажки настройки, но экран оставался пустым: говоривший не пожелал, чтобы его видели. Только его голос наполнял эфир страны — всего мира, подумал главный инженер, и звучал так, будто он говорил совсем рядом, в этой комнате, и обращался не ко всем вместе, а к каждому в отдельности, голос его звучал не как на собрании — он звучал откровенно, обращаясь к сознанию каждого.
— Вы постоянно слышали, что наш век — век кризиса морали. Вы повторяли это, боясь и одновременно надеясь, что эти слова не имеют смысла. Вы кричали, что грехи человека разрушают мир. И проклинали человеческую природу за ее нежелание следовать тем добродетелям, которых вы
от нее требовали. Так как добродетель, считали вы, складывается из жертв, вы требовали все больше жертв при каждом последующем несчастье. Во имя возвращения к морали вы пожертвовали всем тем злом, с которым, вы считали, нужно бороться. Вы пожертвовали справедливостью во имя милосердия. Вы пожертвовали независимостью во имя единства. Вы пожертвовали разумом во имя веры. Вы пожертвовали богатством во имя бедности. Вы пожертвовали самоуважением во имя самоотречения. Вы пожертвовали счастьем во имя долга.
Вы разрушили все, что считали злом, и получили то, что, как вы считали, должно быть добром. Отчего же тогда вы дрожите от ужаса, глядя на тот мир, что окружает вас? Этот мир не порождение ваших грехов, он порождение и воплощение ваших добродетелей. Это ваш нравственный идеал, воплощенный в жизнь во всей своей полноте и совершенстве. Вы за это боролись, вы об этом мечтали, вы этого хотели, а я — я человек, который исполнил ваше желание.
У вашего идеала был неумолимый враг, уничтожить которого был призван ваш моральный кодекс. Я уничтожил этого врага. Я убрал его с вашего пути и из пределов вашей досягаемости. Я удалил источник всех тех зол, которое вы одно за другим приносили в жертву. Я закончил вашу битву. Я остановил ваш двигатель. Я лишил ваш мир человеческого разума.
Люди не живут разумом, говорите вы? Я убрал тех, кто им живет. Разум бессилен, говорите вы? Я убрал тех, чей разум силен. Есть ценности более высокие, чем разум, говорите вы? Я убрал тех, для кого разум наивысшая ценность.
В то время как вы тащили на заклание людей, веривших в справедливость, независимость, разум, богатство, собственное достоинство, я опередил вас, я пришел к ним первым. Я объяснил им суть той игры, в которую вы играете, и вашего морального кодекса, понять которые они, будучи слишком невинными и благородными, не могли. Я показал им, как можно жить, согласуясь с иной моралью — моей. И они предпочли следовать моей морали.
Дата добавления: 2014-12-01; просмотров: 501;