Историческое повествование
Основными памятниками исторического повествования в XV в., как и в предшествующий период, были летописи — своды русской истории.
Летописные своды XV века. В отличие от летописных сводов предшествующих годов своды XV в. дошли до нас не только в поздних списках, но часто в своем подлинном составе или в близких по времени редакциях. Сравнивая между собой эти редакции, мы можем с достаточной точностью восстановить их общий источник— летописный свод.
Наиболее замечательным памятником русского летописания XV в., оказавшим влияние на все последующее общерусское и новгородское летописание, был свод, лежащий в основе двух летописей (Софийской I и Новгородской IV) и условно называемый в научной литературе сводом 1448 г. Мы не знаем точной даты написания этого свода, но он был составлен во всяком случае уже после 1418-1425 гг. (до которых доходит совпадающий текст обеих летописей), во время жестокой борьбы за престол в Московском княжестве между великим князем Василием II (Темным) и его двоюродными братьями. И именно эта борьба заставила летописца, составителя свода (вероятно, он был связан с одним из митрополитов всея Руси), особенно решительно выступать против межкняжеских распрей — «братоненавидения», призывать к единству в борьбе с еще не свергнутым монголо-татарским игом, широко соединять в своем своде летописание Новгорода и Северо-Восточной (Владимиро-Московской) Руси. Уже в летописях более ранних веков постоянно приводились известия из жизни других, соседних княжеств, но это были именно отдельные известия, часто очень бедные (во владимиро-московских летописях очень мало сообщалось о событиях в жизни Новгорода, в новгородских летописях еще меньше — о владимиро-суздальских делах; обособленно развивалось летописание Твери и Пскова). Составитель свода 1448 г. по-настоящему слил новгородское и владимиро-московское летописание, добавив большие вставки из летописей Твери и Пскова, суздальские и ростовские известия. Мы уже упоминали повесть о Михаиле Черниговском, тверские повести о Михаиле Ярославиче, о Щелкане, псковскую повесть о Довмонте, новгородскую повесть о битве на Липице. В общерусское летописание все эти повести были введены именно в своде J448 г., а из него были заимствованы в другие летописи XV-XVI вв. По неизвестным источникам составитель свода 1448 г. ввел в рассказ о расселении славян легендарную фигуру новгородского старейшины Гостомысла, он создал по нескольким источникам (новгородским, владимирским, южным, возможно, ростовскому) сводные рассказы о битве на Калке (с упоминанием богатыря Александра Поповича и погибших с ним «10 храброе») и нашествии Батыя. Впервые в своде 1448 г. появились пространные рассказы о борьбе с татарами при Дмитрии Донском — о Куликовской битве и нашествии Тохтамыша, житии Дмитрия Донского. Взяв за основу краткий и чисто фактический рассказ Троицкой летописи о Куликовской битве, составитель свода 1448 г. особенно подчеркнул предательскую роль Олега Рязанского, как «душегубивого» злодея, «поборника бесерменского» (мусульманского) — ему был противопоставлен образ «смиренного» и благочестивого Дмитрия. Таким же переделкам подвергся и первоначальный краткий рассказ о нашествии Тохтамыша в 1382 г.: в него были введены конкретные подробности обороны города, например: рассказ о простом горожанине, суконнике Адаме, который, увидев с городской стены знатного татарина, выстрелом из самострела «уязви в сердце его гневливое», описание вероломства татар, обманом захвативших город.
Через все рассказы свода 1448 г., заимствованные из других сводов или впервые введенные в летописание, проходила одна мысль — о необходимости отказа от «братоненавидения» и об объединении против внешнего врага. Именно поэтому краткий рассказ более ранних сводов об убийстве Святополком его братьев Бориса и Глеба был заменен здесь подробным житийным текстом, в рассказ об убийстве Андрея Боголюбского вставлено осуждение злоумышленников, выступивших против своего «кормителя и господина», повесть о битве на Липице дополнена вымышленной речью боярина Творимира о необходимости подчиняться старшему брату; таким же духом было проникнуто житие Михаила Ярославича Тверского и другие вставные повести свода 1448 г. В обстановке феодальной войны середины XV в. все это имело острый политический смысл.
Составленный еще до окончательного завершения феодальной войны, свод 1448 г. довольно скоро после своего появления стал подвергаться изменениям. Ближе всего текст этого свода был передан Софийской I летописью; однако последняя часть свода, рассказывавшая о феодальной войне и составленная, как можно предполагать, в примирительном духе, уже в Софийской I летописи подверглась изменениям. После победы Василия Темного весь конец свода 1448 г., описывающий его княжение и борьбу с соперниками, был отброшен (старшая редакция) или сильно сокращен (младшая редакция). В Новгородской IV летописи произошли другие изменения. Летопись эта составлялась в Новгороде, который занял теперь враждебную Москве позицию и дал приют побежденному сопернику Василия Темного — Дмитрию Шемяке. К основному тексту свода 1448 г. здесь было сделано много чисто новгородских добавлений (о новгородских посадниках, событиях в городе), большие общерусские повести сокращены [1].
К 70-м годам XV в. относятся первые доступные нам летописные своды великих князей Московских.
Наиболее ранний из них — свод начала 70-х годов, дошедший в составе Никаноровской и Вологодско-Пермской летописей. Положив в основу свод 1448 г., великокняжеская летопись тщательно удалила содержащиеся в его тексте упоминания о том, как новгородцы по своей воле приглашали и изгоняли неугодных им князей: вместо «посадиша в Новгород» или «выгнаша из Новгорода» (такого-то князя) здесь всюду указывается, что такой-то князь «прииде в Новгород» или «выиде из Новгорода». Кроме того, в великокняжеском своде начала 70-х годов проявился рассказ о борьбе Василия II за престол, исполненный сочувствия этому князю. Особенно ярко (возможно, на основе воспоминаний самого Василия Темного) описана история заговора его противника Дмитрия Шемяки и Ивана Можайского, пленивших Василия в 1446 г. Василий укрылся было в храме Троицкого монастыря, но, не надеясь на право убежища, сам вышел оттуда, «кричанием моляся, захлипаяся», но Иван Можайский кратко бросил одному из своих бояр: «Возьми его». Василия бросили в «голые» (ничем не прикрытые) сани и отвезли в Москву на ослепление [2].
В 1479 г. был составлен новый великокняжеский Московский свод. Теперь Новгород уже был окончательно присоединен к Москве; в отличие от свода начала 70-х годов Московский свод 1479 г. не скрывал поэтому существования прежних новгородских вольностей, а прямо отмечал и осуждал их: «Таков бе окаянный обычай смердов изменников». Заканчивался Московский свод 1479 г. рассказом об окончательном присоединении Новгорода и строительства главного храма Москвы — нового Успенского собора [3].
Кроме московского великокняжеского летописания во второй половине XVI в., продолжало существовать местное (до 70-х гг. — новгородское, до 80-х гг. — тверское и до XVI в. включительно — псковское) летописание, также независимые от великокняжеской власти летописи, ведшиеся, вероятие всего, в каких-либо монастырях. Наиболее яркая из этих летописей — Ермолинская летопись, единственный список которой, дошедший до нас, составлен очевидно, по заказу выдающегося московского архитектора и строителя-подрядчика Василия Ермолина (здесь перечислены строительные работы, осуществленные им). В основе Ермолинской летописи и сходных с нею летописец (Сокращенных сводов конца XV в.), очевидно, лежал свод, составленный Кирилло-Белозерском монастыре в 1472 г. Свод этот не был враждебен объединению Русского государства московскими князьями, — напротив, он считал московского князя «великим осподарем (государем) по всей подсолнечной (вселенной)», но он резко осуждал жестокости князя и злоупотребления его воевод Так, здесь рассказывается, как Дмитрий Шемяка, бежавший после своего поражения в Новгород, был отравлен по наущению московского дьяка собственным поваром: повар дал ему «зелье в куряте» (яд внутри вареной курицы); когда Василию Темному сообщили об убиении его врага, он на радостям пожаловал вестника новым чином. Рассказывалось здесь и о том, как безжалостно расправился Василий Темный с дворянами заточенного им Серпуховского князя — он велел их «казнити, бити и мучити, и коньми волочити» (т. е. волочить привязанных к хвостам коней). Но особенно острым было Ермолинской летописи описание присоединения ярославских земель, которые великий князь забрал себе, дав ярославским князьям вместо этого земли других, далеких землях. Летописец начал рассказ об этом как будто бы совсем с иной темы — он рассказал, как в Ярославле «явились» (т. е. были найдены мощя местных святых, как эти мощи стали «прощати» (т. е. исцелять от болезней как бы простив им их грехи) многих больных и калек. Но далее летописец замечал, что эти «чудотворци явишася не на добро всем князьям Ярославским: простилися они со своими вотчинами навек». Он иронически прибавлял, что тогда в Ярославле появился «новый чудотворец» — наместник великого князя, «чюдес» которого невозможно «исписати, ни исчести», ибо он «во плоти сущий цьяшос» (последнее слово было зашифровано — оно означает «дьявол») [4]. Начальная часть Кирилло-Белозерского свода 1472 г. (до 1425 г.) не сохранилась в Ермолинской летописи: она почти полностью была заменена в этой летописи текстом, близким к Московскому своду 1479 г. Но некоторое представление об этой части Кирилло-Белозерского свода дают сокращенные своды конца XV в.: здесь приводятся, например, более полно, чем в Софийской I и Новгородской IV летописях, ростовские сказания о богатырях Александре Поповиче и Добрыне, которым приписывается участие не только в битве на Калке, но и битве на Липице в 1216 г.
Еще один независимый летописный свод, составленный в конце 80-х годов XV в., дошел до нас в составе Софийской II и Львовской летописей. Этот свод резко критиковал великого князя Ивана III, в частности за его попытки удалить с митрополичьего престола главу церкви — митрополита Геронтия, но сам свод не был летописью митрополита: здесь критиковался (за недостаточное уважение к погребениям его предшественников) и сам митрополит. В свод был включен ряд литературных памятников, в том числе «Хожение за три моря» Афанасия Никитина. В своде 80-х гг. осуждалось притеснение Иваном III его братьев-князей и тверских бояр, помощь, которую Иван III оказывал крымскому хану, разграбившему Киев (входивший тогда в состав Литовского государства), колебания Ивана III во время последнего нашествия хана татарской Орды Ахмата. Когда Иван III, не решившись на битву, вернулся в Москву, то московские горожане стали роптать на князя, который выдает их «царю (хану) и татаром». Боясь «гражан мысли злыя поимания» (т. е. того, что у горожан возникнут замыслы против него), Иван III вынужден был выступить против хана (чем и закончилось в 1480 г. татарское иго) [5].
В конце 80-х годов XV в. независимое летописание в Русском государстве (кроме Пскова) прекратилось; все общерусские летописи с этого времени стали исходить от московской великокняжеской власти [6].
Летописные рассказы о победе над Новгородом. Из летописных повестей XV в. особого внимания заслуживают повести о победе над Новгородом в 1471 г. До нас дошло несколько таких повестей. Две из них московские: рассказ великокняжеского свода и отдельные «Словеса избранна от святых писаний».
Одна из них, под названием «Словеса избранна от святых писаний о правде и смиренномудрии, еже сотвори (которые сотворил) благочестия делатель, благоверный великий князь Иван Васильевич всея Руси...», служит как бы дополнением к своду 1448 г. и завершает Софийскую I летопись, другая помещена в великокняжеском своде начала 70-х гг. (Никаноровская и Вологодско-Пермская летописи) и Московском своде 1479 г.
Кроме того, сохранился и новгородский рассказ об этих событиях. В московских повестях мы обнаруживаем черты, напоминающие «Житие Александра Невского» или летописную повесть о Куликовской битве. Враги (новгородцы) гордятся и «ярятся», забыв библейские поучения; великий князь (Иван III) скорбит, проливает слезы, молится богу и только тогда, когда чаша его долготерпения переполняется, вступает в бой; победа великокняжеских войск имеет черты чуда и совершается с божественной помощью. В «Словесах избранных» «дьявольское прельщение» новгородцев доказывается, в частности, тем, что в роли их предводителя выступает «окаянная жена»—вдова посадника Марфа Борецкая, о которой почти ничего не сообщают остальные летописи и которая стала известна историкам и писателям («Марфа посадница» постоянно упоминается в научной и художественной литературе XIX-XX вв.) именно из «Словес избранных». Чудеса сопровождают в «Словесах избранных» весь путь московских войск по Новгородской земле: по божьей воле пересыхают болота, москвичи переходят вброд полноводные реки, новгородцы при виде великокняжеского войска колеблются «яко пьяни» и обращаются в бегство. Они устрашаемы «невидимою силою живаго бога и помощью великаго архангела Михаила, воеводы небесных сил»; всюду, даже где никто за ними не гонится, слышится новгородцам страшный «ясак» (клич) великокняжеских полков: «Москва!»
В рассказе великокняжеских сводов черты чуда выражены не так явно, но и здесь схема рассказа та же; о чудесном характере победы сообщают сами новгородцы, говоря, что, помимо московских войск, они видели «еще иные полки» — «и тако ужас нападе на ны (нас), и страх объятны, и прият нас трепет». Некоторое отличие рассказов о войне с Новгородом от повестей о Куликовской битве и подобных ей рассказов заключалось, правда, в том, что там в роли врагов выступали обычно «нехристи» и гонители христианства; но летописец уверял, что новгородцы, вступив в сговор с литовским князем-католиком (против великого князя), тем самым впали в «латинство» (католичество) и «отступничество».
Совсем по-иному рассказывалось о победе Москвы над Новгородом в Новгородском летописном своде, составленном незадолго до присоединения Новгорода к Русскому государству (в окончании Новгородской IV летописи, продолжающей свод 1448 г.). Никаких признаков чуда в победе великого князя новгородцы не видели; причины своего поражения они находили не на небе, а на земле. Новгородский архиепископ, которому по местному обычаю подчинялась конница, не решился «на великого князя руку подынути». Существовала и прямая измена: сторонник великого князя, некий Упадыш, заколотил железом 5 новгородских пушек. Рисуя рознь и «мятеж» в родном городе, летописец рассказывал о том, как во время битвы новгородцы «вопили» на своих «больших людей», то требуя решительного сражения, то ссылаясь на недостаток оружия: «Аз (я) человек молодый, испротеряхся (обеднел, имею недостаток) конем и доспехом» [7].
Русский хронограф. Интерес к всемирной истории, не исчезавший на Руси с XI века, когда в распоряжении русских книжников появились переводы византийских хроник: «Хроники Георгия Амартола» и «Хроники Иоанна Ма-лалы», на рубеже XV-XVI вв. получил особое развитие. В это время обширный хронографический свод—Русский хронограф, который в своих различных редакциях продолжает существовать и переписываться вплоть до середины XVIII в. Первая редакция Русского хронографа [8] содержала изложение всемирной истории от сотворения мира до 1453 г. — года, когда Константинополь был завоеван турками и прекратила свое существование Византийская империя.
Примерно половину текста Хронографа занимает краткий пересказ библейских книг (из которых взяты по преимуществу сюжетные рассказы и сведения по истории древнего Израильско-Иудейского государства), затем повествуется об истории стран Востока, истории Рима и особенно подробно о Византии. В заключительной части Хронографа читаются сведения об истории Руси с древнейших времен и до середины XV в., а также рассказывается об истории Болгарии и Сербии. В Хронограф вошла несколько сокращенная переработка Хронографической «Александрии» (с дополнениями из «Александрии» Сербской), «Повесть о Троянской войне».
Хронограф представлял большой интерес не только как памятник историографии, но и как литературное произведение. Особенно большое впечатление на русских книжников произвели рассказы о византийских императорах, извлеченные составителем Русского хронографа из перевода византийской Хроники Константина Манассии — эмоциональный стиль изложения, яркие характеристики исторических персонажей, насыщенность повествования поражающими воображение картинами. Все эти черты хронографического повествования окажут впоследствии большое влияние на стиль и манеру собственного русского исторического повествования, например на Казанскую историю или на повести о Смутном времени — о событиях начала XVII в. [9]
«Повесть о Царьграде» [10]. Своеобразным памятником исторического повествования была «Повесть о Царьграде», автор которой именовал себя «многогрешным и беззаконным Нестором-Искандером». В XVI в. «Повесть» была включена в дополнительную часть Русского Хронографа 1512 г.; но дошла она и в отдельном виде.
«Повесть о Царьграде» была посвящена важнейшему событию мировой истории XV в. — окончательному падению Византийской империи и завоевания ее столицы Царьграда (Константинополя) турками в 1453 г. Автор повести рассказывал про себя, что он «измлада» (т. е. еще с детства) попал в плен к туркам и был обращен в магометанство. Рассказ об осаде он ведет как бы. с двух точек зрения — осаждающих город турок и защищающих его греков. Трудно сказать, насколько сведения автора о себе самом соответствуют действительности, но раннее происхождение рассказа (вторая половина XV — начало XVI в.) не вызывает сомнений.
Характерными чертами «Повести о Царьграде» являются динамичность и острота повествования. При этом рассказ об осаде города, длившейся полгода, автор сводит к кратким сценам— описанию пяти или шести наиболее напряженных дней его обороны.
Повествование начинается с описания штурма города, происходящего на 14-й день осады. Турки обстреливают город, забираются на стены; возникают рукопашные схватки. Бой продолжается до наступления темноты; турки вынуждены отойти; утомленные защитники засыпают мертвым сном.
Турки опять готовят штурм, но в городе появляются новые силы; на помощь Царьграду приходит «фряг Зустунея» (итальянец Джустиниани) со своими воинами (Нестор-Искандер называет их «600 храбрых»), единственный, кто откликнулся на просьбу цесаря (императора Константина) о помощи. Он становится подлинным предводителем греков во время второго штурма. Огромная пушка, на которую рассчитывали турки, повреждает самое уязвимое место городской стены, защиту которого взял на себя Зустунея. Но Зустунея ночью успевает заделать пролом, построив стену из дерева. Утром турки вновь обстреливают и разрушают заделанную стену, но Зустунея, «навадив пушку свою», делает ответный выстрел, и у великой турецкой пушки взрывается «зелейник» (казенная часть). Разъяренный султан кричит «ягма» (штурм!) и заранее отдает город на разграбление неприятелю. Снова происходит рукопашная схватка, и снова осаждающие отступают, а защитники города погружаются в мертвый сон.
Третий штурм города начинается опять с обстрела его из великой пушки, укрепленной железными обручами, но с первого же выстрела она «разсядяся (расселась) на многия части». Осаждающие засыпают рвы и подкатывают туры — стенобитные башни, но в это время горожане взрывают мины — «сосуды зелейные», и турки взлетают на воздух. Эта неудача удручает султана, и он уже решает «отступить в свояси», но греки сами делают неверный шаг, предлагая султану мир и тем обнаруживая свою слабость. Война возобновляется.
Во время четвертого штурма туркам удается разрушить большую часть стены. На этот раз защитники города не могут заделать пролом; им удается только построить «башту» (башню) позади разрушенного места. Ворвавшиеся турки едва не убивают Зустунею, которого спасает греческий «стратиг» (военачальник). Но когда турки с победными криками устремляются в город, греки пускают в ход пушки, «тайне» установленные в «баште». В бой вступает и сам цесарь, который один, «имея меч в руце», гонит неприятелей в пролом и выбивает их из города.
Раздраженные неудачей четвертой попытки, турки готовят новую «ягму» — общий штурм. И в это время совершается событие, знаменующее собой скорую гибель столицы: из окон храма святой Софии исходит пламя и подымается к небесам. Патриарх объясняет цесарю, что это знамение означает отшествие святого духа от Царьграда. При пятом штурме у защитников, казалось бы, уже нет никаких надежд, но цесарь и Зустунея не считают еще борьбу законченной — «убо еще часу суда не приспевшу (не наступил еще час суда — смерти)».
Туркам удается разбить «башту», построенную Зустунеей, а когда он вновь пытается «созидати» ее, каменное ядро ударяет его в грудь. Но врагам удается поднять на ноги Зустунею, и, едва «отдохнувши от болезни», он вновь принимается за сооружение «башты». Однако шальное ядро вновь поражает героя. Цесарь плачет над умирающим Зустунеей, но не теряет духа и вновь, в последний раз, выбивает турок из города.
Даже накануне падения города гибель его не кажется неминуемой: султан вновь думает о снятии осады. Но над городом сгущается «тьма великая» и падает кровавый дождь, знаменующий гибель Царьграда.
Наступает день падения Царьграда. Несмотря на уговоры приближенных, цесарь бросается в последний бой на улицах города и погибает под мечами турок. Так сбывается древнее предсказание о Царьграде: «Констянтином создася и паки (снова) Констянтином скончася» (первым императором, правившим в Константинополе, был Константин Великий, последним — Константин XI). Завершается повесть описанием торжественного вступления султана в город и пророчеством о будущем освобождении Царьграда «русым родом».
«Повесть о Царьграде», богатая фактическими подробностями, основывалась, очевидно, на подлинных воспоминаниях очевидца или очевидцев (в связи с этим заслуживают внимания рассказы автора о себе, как о современнике и участнике событий). Но вместе с тем повесть обнаруживает явное влияние русских «воинских повестей» — «Повести о разрушении Рязани Батыем» и др. Мы встречаемся здесь со стилистическими оборотами, характерными для этих повестей («сеча велика и ужасна», кровь течет «потоком сильным» и т. д.), хотя в отличие от большинства русских повестей здесь нет резкого различия в изображении воюющих сторон — нет безоговорочного осуждения «поганых» (турок) и резкого противопоставления их христианам (грекам); автор относится к обеим воюющим сторонам с уважением. По своему жанру «Повесть о Царьграде» — памятник исторического повествования, и вместе с тем это повесть, подобная тем, которые, как мы увидим, занимают важное место в русской литературе второй половины XV в.
[1] Софийская 1 летопись издана: ПСРЛ, т. V-VI. Спб., 1851 — 1853 (с пропусками); ПСРЛ, т. V, изд. 2-е. Л., 1925 (не до конца). Новгородская IV летопись: ПСРЛ, т. IV. Пг.-Л., 1915-1925.
[2] Никаноровская летопись издана: ПСРЛ, т. XXVII. М.-Л.. 1962, с. 17-161; Вологодско-Пермская летопись: ПСРЛ, т. XXVI. М.-Л., 1959.
[3] Московский свод 1479 г. (в редакции 90-х гг. XV в.) издан: ПСРЛ т. XXV, М.-Л.. 1949.
[4] Ермолинская летопись издана: ПСРЛ, т. XXIII. Спб., 1910; Сокращенные своды конца XV в.: ПСРЛ, т. XXVII. М.-Л., 1962, с. 163—367.
[5] Софийская II летопись: ПСРЛ, т. VI. Спб., 1853 (рассказ о 1480 г. — с. 230—231); Львовская летопись: ПСРЛ, т. XX, ч. 1-2. Спб., 1910-1914.
[6] О летописях XV в. см.: Лурье Я. С. Общерусские летописи XIV-XV вв.Л., 1976.
[7] ПСРЛ, т. IV, ч. 1. Л., 1925, вып. 2, с. 446-449.
[8] Точка зрения А. А. Шахматова о создании первой редакции Русского хронографа в 1442 г. сейчас пересмотрена. См.: К лосе Б. М. О времени создания Русского хронографа. — «ТОДРЛ». Л., 1971, т. XXIV; Творогов О. В. Древнерусские хронографы. Л., 1975, с. 190-192. В рецензии на эту книгу Б. М. Клосс высказал мнение, что первая редакция Хронографа составлена в 1516-1522 гг. («История СССР», 1977, № 3, с. 183).
[9] Характеристику стиля русского хронографа см.: Лихачев Д. С. Русские летописи и их культурно-историческое значение, с. 331-354; Творогов О. В. К истории жанра хронографа. — «ТОДРЛ». Л., 1972; т. XXVII.
[10] Текст повести см.: Русские повести XV-XVI вв. М.-Л., 1958, с. 55-78. Ср.: Сперанский М. Н. Повести и сказания о взятии Царьграда турками. — «ТОДРЛ», М.-Л., 1954, т. X, с. 138-165; Скрипиль М. О. «История» о взятии Царьграда турками Нестора Искандера. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1954, т. X, с. 166-184.
Агиография
Жития второй половины XV в. тесно связаны с житиями предшествующего периода. Традиции Епифания Премудрого развивались агиографами в течение всего XV столетия; один из важнейших представителей этой традиции Пахомий Логофет продолжал трудиться до конца века. Однако для житийной литературы второй половины XV в. характерны все же некоторые новые черты, незнакомые агиографии предшествующего времени.
В письменности второй половины XV в. встречаются, с одной стороны, «неукрашенные» жития, написанные, по-видимому, живыми свидетелями жизни видных церковных деятелей как материал для агиографии, а с другой стороны, жития-повести, основанные на рассказах и легендах, ходивших в устной традиции.
К первому типу житий принадлежит, например, записка о последних днях жизни игумена Боровского монастыря Пафнутия, написанная его келейником (прислужником в келий) Иннокентием.
Это бесхитростный, очень живой и правдивый рассказ о болезни и смерти основателя и руководителя крупнейшего монастыря, тесно связанного с великокняжеской властью. Заботы еще не совсем оставили этого властного и деятельного старика, но он уже чувствует, что впереди «ино дело... неотложно»: разрушение «соуза» (союза) души и тела. К нему все еще идут с делами; он уже не желает принимать посетителей, но трепещущий перед влиятельными лицами маленький человек Иннокентий докучает старцу их просьбами. «Что тебе на мысли?.» — досадливо и совсем не «смиренно» (как полагалось бы святому) восклицает Пафнутий. — Не даси (не даешь) мне от мира чего ни на один час отдохнути!» 60 лет, по словам Пафнутия, он угождал «миру и мирским человеком, князем и боярам», «совался» в их дела. «А того и не вем (не знаю): чесего ради? Ныне познах (понял) — никая мне от всего того польза!» [1]
Правдивость этого образа умирающего старика — это правдивость «человеческого документа», добросовестной записи подлинных дел и речей человека XV в. Но обнаруженная Иннокентием способность схватить и зафиксировать живые детали, живую речь была весьма важной для литературы последующих веков — и не только житийной, но и исторической и повествовательной.
«Житие Михаила Клопского». Новгородское «Житие Михаила Клопского» не было записью очевидца, как записка Иннокентия, а рассказом, основанным на устных легендах о жизни и чудесах новгородского святого-юродивого, сочувствовавшего московским князьям. Но житие это тоже не сходно с традиционными житиями святых: оно гораздо более походит на сказку-новеллу.
Необычно для агиографической литературы было уже самое начало жития — оно начиналось не рассказом о рождении и воспитании святого, как большинство житий, а описанием неожиданного и таинственного появления не названного по имени героя в Клопском монастыре, невдалеке от Новгорода. Перед нами как бы «закрытый» сюжет, вызывающий недоумение и естественное любопытство читателя.
В конце Иванова дня в ночь поп Игнатий явился в свою келью в монастыре, но она оказалась отомкнутой и в ней «старец седит на стуле, а перед ним свеща горит». Изумленный поп попятился и привел в келью игумена Феодосия; келья на этот раз оказалась запертой. Заглянув через окно, игумен приветствовал незнакомца молитвой; незнакомец ответил той же молитвой; это повторялось три раза. «Кто еси ты, человек ли еси, или бес? Что тебе имя?» — спросил после этого игумен. «Человек ли еси или бес? Что ти имя?» — повторил тот же вопрос незнакомец. Игумен спросил вторично: «Человек ли еси или бес?» Незнакомец опять повторил его слова; то же произошло и в третий раз. Взломав дверь в келью, игумен стал кадить; старец заслонился от дыма кадила, но осенил себя крестным знамением. Это успокоило игумена, и незнакомец был принят в монастырь. Тайна его происхождения раскрылась уже позже, когда приехавший в монастырь князь Константин Дмитриевич сообщил монахам, что незнакомец — знатный человек, «своитянин» (свойственник) князя [2].
Михаил Кдопский был юродивым, и этим в значительной степени оправдывался эксцентрический, иногда комический характер рассказов о нем. Эта особенность жития связывает «Житие Михаила» со светской литературой такого характера, о которой мы будем говорить в дальнейшем, например со сказаниями о Соломоне и Китоврасе, где «дивий зверь» Китоврас, как и Михаил, «насквозь видит» настоящее и будущее своих собеседников и скрывает за «юродством» глубокую мудрость. Необычность построения «Жития Михаила» ощущалась читателями и последующими редакторами жития. В XVI в. при включении этого жития в крупнейший свод церковной литературы «Великие Минеи Четий» оно было переделано. Редакторы постарались прежде всего уничтожить необычный, «закрытый» сюжет жития, при котором повествование начиналось как бы с середины (с прихода безвестного старца в монастырь), и текст стал излагаться в обычной для житийной литературы последовательности и без всяких тайн. Редакторы, правда, выражали огорчение по поводу того, что не знают, «откуду же явися дивный сей светильник» и кто были его родители, но сразу же объясняли, что в Клопский монастырь явился не какой-то незнакомец, а «дивный сей Михаил», решивший уйти из мира и найти себе для этого подходящее место. В связи с этим был исключен тот необыкновенный диалог, с которого начиналась первая редакция жития, когда Михаил точно повторял обращенные к нему слова настоятеля. Редактор просто объяснял, что Михаил «тая же вещаше» (говорил), что слышал от игумена. Так же были переделаны и остальные сцены: показ событий, их драматическое изложение заменялись их описанием.
Таким образом, в последующем столетии обнаружилось неодобрительное отношение книжников к особому, «сюжетному» типу житий, к которому принадлежало «Житие Михаила». Но у такого типа житий были и свои сторонники. Об этом свидетельствует и существование других житий, в центре которых оказывался необычный герой, мудрость которого раскрывается неожиданно для окружающих и для читателя. Таково было, например, «Житие муромских святых Петра и Февронии», дошедшее до нас в редакции XVI в., но в своем первоначальном виде сложившееся, вероятно, еще в XV в.
«Повесть о Петре Ордынском». Житием-повестью, основанным на устной традиции, было и «Житие Петра, царевича Ордынского». Герой жития —благочестивый татарский царевич Петр, живший в Орде, услышавший там проповедь приехавшего «в татары» архиепископа и крестившийся под именем Петра. Петр поселился в Ростове, и во сне ему явились апостолы, дали два мешка с золотом и велели возвести на эти деньги храм. Апостолы явились во сне и ростовскому владыке (епископу) и приказали помочь Петру. Но для постройки Петру необходимо разрешение местного ростовского князя, а князь требует за землю для храма столько золотых монет, чтобы ими можно было обложить весь участок, уступленный Петру. Петр соглашается, приобретает участок, с находящимся на нем озером, окапывает его по ордынскому обычаю рвом и выкладывает по границам своего участка столько денег (вынимая их из волшебных мешков), что ими наполняют присланные князем «возила» (возы) и колесницы. После построения храма Петр собирается вернуться к себе в Орду, но князь уговаривает его жениться и остаться в Ростовской земле; после смерти Петра «в глубоце старости» на земле, отданной ему князем, был устроен монастырь. Остальная часть жития посвящена рассказу о судьбе этого монастыря и потомков Петра Ордынского и описанию споров между монастырем и горожанами-ростовцами из-за озера, расположенного на монастырской земле [3].
И сюжет этой повести, где нет обычного для жития мученичества и страданий за веру, и ее отдельные образы далеки от традиционных житий. Очень своеобразна фигура ростовского князя, уступившего Петру земли для церкви и монастыря. В отличие от благочестивого татарского царевича, это расчетливый и лукавый политик. К «ужасти» Петра и ростовского владыки перед явлением апостолов он относится с насмешкой, явно подтрунивая над царевичем: «Владыка тебе церковь устроит, а аз место не дам. Что сотвориши?» Свободный от мирских забот, Петр смиренно отвечает: «Повелением, княже, святых апостол аз куплю у тебя, елико отлучит благодать твоя от земли сия». Услышав эти слова и увидев мешки в руках Петра, князь решает про себя «отлучить», т. е. извлечь как можно больше пользы из «ужасти» своих собеседников — заработать побольше денег (что ему и удается). Столь же практически-политический характер имеет и дальнейшее поведение князя, решившего удержать у себя крещеного татарского царевича: «Аще (если) сей муж, царево племя, идет в Орду, и будет спона (урон) граду нашему... Петр, хощеши ли, поймем за тя невесту?»
Несомненно, к фольклору восходит важнейший мотив повести— непомерная Цена, запрошенная князем за участок земли, и чудесное выполнение Петром этого поставленного перед ним условия. К фольклору восходит и рассказ второй части жития, повествующий о спорах из-за монастырского озера. Спор этот начинается со своеобразного соревнования городских и монастырских (петровских) рыбаков: монастырские «ловцы» вылавливают рыбу «паче градских ловцев»: «Аще бы (как бы) играя, петровстии ловци ввергли сеть, то множество рыб извлечаху (извлекали), а градстии ловци, труждающеся много, оскудеваху (оставались ни с чем)». Обиженные за своих «ловцов» потомки князя решают лишить потомков Петра (владетелей монастырской земли) права на ловлю рыбы, ссылаясь на то, что предок их уступил Петру землю, но не озеро. Разрешение этого спора опять оказывается типично сказочным, причем в роли справедливого судьи выступает посол татарского царя. Он спрашивает у ростовских князей, могут ли они снять воду с дарованной Петру земли. «Вода наша есть отчина, господине, а сняти ея не можем, господине», — отвечают князья. «Аще не можете сняти воду, то почто своею именуете?» — решает посол.
Как и «Житие Михаила Клопского», житийная «Повесть о Петре Ордынском» подвергалась в последующем столетии переделкам. Редакторов смущал, например, необычный образ ростовского князя — покровителя Петра. Если в первоначальной редакции он говорил о своем желании «отлучить» побольше денег у татарского царевича, то в последующих переделках он сам вздыхал «от ужасти» по поводу видения Петра и владыки, хотя по-прежнему запрашивал у царевича непомерный выкуп за свою землю. Его желание удержать Петра в Ростове объяснялось не расчетом, а благочестивыми причинами — страхом, как бы Петр в Орде не отступил от христианства.
Но это были уже последующие переделки житийных рассказов. В XV в. жития-повести были довольно распространенным типом житий: их сюжетная занимательность, юмор, фольклорные и бытовые мотивы — все это сближало их со светскими повестями XV в.
[1] Записка Иннокентия издана в кн.: Ключевский В. О. Древнеруские жития святых как исторический источник. М., 1871, с. 439-453.
[2] См.: Повести о житии Михаила Клопского. Подготовка текстов и статья Л. А. Дмитриева. М.-Л., 1958.
[3] См.: Повесть о Петре Ордынском. — В кн.: Русские повести XV-XVI вв., с. 98-105.
Повести
Повести XV в., в отличие от более ранних, рассказывают не только об исторических событиях и известных деятелях русской истории, а о самых различных людях, в жизни которых происходят какие-либо занимательные для читателя события. Это были произведения беллетристики, сходные по построению с художественной прозой нового времени. Переводные памятники такого типа были известны на Руси и раньше (например, «Повесть об Акире Премудром»), но в XV в. их становится больше, чем прежде, и, что еще важнее, появляются оригинальные русские памятники такого типа.
Сербская «Александрия». Из числа переводных повестей, появившихся на Руси во второй половине XV в., в первую очередь должна быть, названа так называемая Сербская «Александрия», роман о жизни и приключениях Александра Македонского [1]. Роман этот проник на Русь в XV в. и стал более популярным, чем Хронографическая-«Александрия» (входившая в хронографические своды).
Древнейший русский список Сербской «Александрии» переписан рукой инока Кирилло-Белозерского монастыря Ефросина. Сербская «Александрия» восходила, по-видимому, к греческому оригиналу XIII-XIV вв., но на Русь она проникла в южнославянской (сербской) версии. Сербская «Александрия» отличалась от Хронографической рядом существенных особенностей. Александру в Сербской «Александрии» приписывалось завоевание Рима и Иерусалима; царь здесь посещает Трою и вспоминает героев «Илиады» Гомера, но вместе с тем он чтит единого бога и поддерживает дружбу с библейским пророком Иеремией. Значительно усилены были в Сербской «Александрии» и черты средневекового романа: важное место занимала здесь тема (совершенно неизвестная Хронографической «Александрии» и другим сказаниям о царе Александре) любви Александра и Роксаны: Александр сообщает матери, что именно эта «женская любовь», «устрелившая» его сердце, побудила его впервые подумать о своих «домашних»; когда же он умирает, Роксана кончает самоубийством.
Повесть начинается с описания «чудесного» рождения Александра: отцом его, как и в Хронографической «Александрии», оказывается не македонский царь Филипп, а египетский царь — волшебник Нектанав (Нектанеб); уже при рождении Александру предсказано, что он будет «подсолнечным» царем, великим «благочестием и радостью и мудростью», но проживет не более 40 лет.
После смерти Филиппа Александр становится «самовластием», завоевывает «Афины мудрые» и другие греческие земли, а затем начинает войну с персидским царем Дарием.
Александр в романе постоянно ставит себя в трудные положения, как бы бросает вызов судьбе — «главу свою назад мещет», по выражению его полководцев. Он переряжается в чужие одежды, выступая то в роли одного из своих сподвижников, то в качестве собственного посла. Особенно дерзко поступает он, посетив самого Дария под видом македонского посла накануне решающего сражения с персами. Мнимый посол на пиру у Дария, испивая поданную ему чашу вина, прячет ее затем под одежду — «в недра своя». Когда же, обманув персов, Александр поспешно покидает дворец, припрятанные чаши оказываются для него пропуском, обеспечивающим беспрепятственное бегство: «Возьми чашу сию, держи! Дарей царь посла мя стражи утвердити (т. е. установить, проверить стражу)», — быстро говорит он «вратарям», и те, поверив ему, выпускают его из города.
За рассказом о приходе Александра к Дарию следует описание решительной битвы между ними. Дарий побежден, и его собственные коварные советники, пронзив царя мечами и «исколов» его, бросают его на дороге. Там его находит Александр, берет на плечи и несет в царский дворец. Если в сценах, описывающих приключения и поступки Александра, речи действующих .лиц были лаконичны и выразительны, то в сценах, изображающих сильные чувства, герои говорят возвышенно и пространно: Дарий, найденный Александром еле живым, произносит речь «мало дыша», но это не уменьшает ее пространности и высокопарности; в конце концов Дарий, «много плакався», дает Александру в жены свою дочь Роксану и умирает. Александр с «честию великою» хоронит Дария и казнит его убийц. После победы над Дарием Александр так же успешно побеждает и индийского царя Пора, а затем отправляется в путешествия по диковинным землям. Во время этих путешествий он посещает, между прочим, пещеру мертвых, где встречает своих бывших поверженных противников — Дария и Пора.
Неожиданные повороты в судьбе героя не могли не волновать читателя «Александрии». Еще не зная предстоящего исхода приключений Александра, читатель «Александрии» переживал эти приключения, волновался и радовался, когда они оканчивались благополучно. Но вместе с тем в романе постоянно повторялся мотив бренности и непрочности человеческих достижений. Успехи, достигнутые с таким трудом и опасностями, в конечном счете не приводили ни к чему — ранняя смерть была предсказана герою с рождения, и избежать ее он не мог. Во время своих странствий Александр посещает живущих близ рая рахманов (брахманов), которые именуются «нагомудрецами», ибо «наги», т. е. совершенно лишены не только одежды, но и всякого имущества и «всякой страсти». Щедрый царь предлагал дать им любую вещь, которой нет в их земле. «Дай же нам, царю Александре, бесмертие: помираем бо (ибо мы умираем)!» — восклицают рахманы. «Не бесмертен аз (я) есмь; каково бесмертие вам подам?» — отвечает царь. Единственного, в чем нуждались рахманы, не имеет и сам Александр. «Пойди с миром, Александре, всю Прием (приобретя) землю, последи и сам в ню (нее) поидеши», — говорит ему на прощание старейшина рахманов. Тема эта вновь и вновь возникает в романе. «О премудре в человецех Александре, — спрашивает Дарий в пещере мертвых, — да и ты ли осужден еси с нами быти?» А в конце романа пророк Иеремия, явившись к Александру во сне, извещает его о скорой смерти, и полководец устраивает прощальный смотр своим войскам. Описание этого предсмертного смотра — одна из самых сильных сцен романа. Мимо обреченного на смерть полководца проходят его победоносные воины; идут греки, македонцы, египтяне, все народы, входящие в его войско. Глядя на них, Александр качает головой и говорит: «Зриши ли всех сих? Вси бо те под землю зайдут!»
Хотя время смерти Александра предсказано заранее, причина ее оказывается неожиданной. Александра коварно отравляет его вероломный виночерпий Вринуш, мечтающий стать преемником царя. Как и описание смерти Дария, рассказ о последних днях Александра чувствителен и высокопарен. Отравленный царь становится «студен» (холодеет) и начинает «трепетати», но произносит все же длинные речи, обращаясь к своим полководцам, Роксане и даже к злодею Вринушу. Когда же он умирает, Роксана оплакивает свое «македонское солнце» и закалывается над гробом мужа. После смерти Александр и Роксана оказываются погребенными вместе (в едином «столпе»).
Главной идеей, последовательно и очень выразительно проверенной через все это повествование, сказывается идея тщетности всякого земного величия. Однако для читателя, который, несомненно, мог оценить мужество и благородство героя и полюбить его, оставалась все-таки неясной посмертная судьба Александра. Автор сделал Александра сторонником единобожия, но все же не решился превратить его в христианина. Попадет ли герой в рай или в ад? Редактор русской редакции сделал характерное добавление, которого не было в греческих и южнославянских текстах — он сообщил, что после смерти Александра явился «аггел» и забрал его душу. Но куда именно должна быть отнесена душа великого, но некрещеного царя? Этот вопрос оставался для читателя открытым.
Троянские сказания. «Александрия» была не единственным в древней русской литературе памятником, восходящим в конечном счете к античной традиции. Конец XV — начало XVI в. — время проникновения на Русь нескольких развернутых сказаний о Троянской войне. До XV в. был известен пересказ мифов Троянского цикла в пятой книге Хроники Иоанна Малалы, но книга эта, как можно думать, не получила широкого распространения в древнерусской книжности. В XV в. на Руси становится известна (в болгарском переводе) византийская Хроника Константина Манассии, в которой подробно рассказывается о событиях, предшествовавших Троянской войне (ее называют обычно «Притчей о кралех»). Составитель Русского хронографа в начале XVI в. создал свою «Повесть о создании и попленении Тройском», объединив в ней отдельные тексты из основного текста Хроники Манассии и из «Притчи о кралех». Повесть эта вошла в состав одной из глав Хронографа редакции 1512 г., а также переписывалась в сборниках как отдельное произведение.
На рубеже XV-XVI в., видимо, с немецкого печатного издания конца XV в. был осуществлен перевод другого обширного романа о Троянской войне, написанного в конце XIII в. сицилийцем Гвидо де Колумна. В романе Гвидо подробно излагалась предыстория Троянской войны (поход аргонавтов, добыча Язоном золотого руна в Колхиде с помощью волшебницы Медеи, первое разорение Трои Язоном и Геркулесом), поход греков на Трою и взятие города после десятилетней осады, а затем и судьбы основных героев Троянской войны — Агамемнона, Одиссея (Улисса), Пирра. В романе Гвидо, наряду с описаниями битв, поединков, военных хитростей и подвигов героев, значительное место занимают «романические сюжеты», характерные для средневековых рыцарских романов: рассказывается о любви Медеи и Язона, Париса и Елены, о легкомысленной возлюбленной троянского царевича Троила Брисеиде, о любви Ахиллеса к дочери Приама Поликсене. Эти темы были редки в древнерусской книжности (если не считать уже упомянутой Сербской «Александрии»), но вызывали у читателей несомненный интерес — все эти сюжеты сохранились даже в кратких переработках «Троянской истории»! Гвидо, появившихся уже в XVI в., но особенное распространение) получивших позднее — в XVII в. [2]
Сказания о Соломоне и Китоврасе. Сербская «Александрия» и «Троянская история» были образцами «высокой», рыцарской литературы, проникшей в русскую письменность в XV в. Но тот же период на Русь проникает и ряд памятников иного, комического характера, близких к устному народному творчеству средневековья. Одним из первых образцов такого жанра были сказания о царе Соломоне и звере Китоврасе, упоминавшиеся в средневековых списках запрещенных книг (индексах), но уже с конца XV в. включавшиеся в древнерусскую «Толковую Палею» (изложение библейских рассказов с их толкованием) [3].
Прототипом средневековых сказаний о Соломоне был библейский рассказ о том, как царь Соломон разрешил спор двух женщин, каждая из которых объявляла себя матерью одного и того же «отрока». Царь приказал разрубить младенца пополам; когда же одна из женщин согласилась лучше уступить младенца сопернице, чем допустить его гибель, царь сразу же понял, что она — настоящая мать ребенка. По образцу этого библейского сказания были созданы апокрифические «Суды Соломона», не входивщие в Библию, но попавшие в «Толковую Палею». В одном из «Судов» рассказывалось о трех людях, обвинявших друг друга в том, что один из них, пока другие спали, похитил найденные ими «черосы» (кошельки) с золотом. Они обратились к Соломону, и он рассказал им притчу. Некая девица обручилась с юношей, который уехал в чужую землю и забыл о ней. Прошло время, отец решил выдать девицу замуж, но она призналась своему второму жениху, что уже обручена. Жених согласился отправиться с невестой к ее первому обручнику, и тот освободил девицу от данного слова. На обратном пути на молодых напал разбойник, но, когда девица рассказала свою историю, он отпустил их невредимыми. Выслушав притчу, один из слушавших признал самым лучшим поступок первого жениха, другой второго, а третий похвалил разбойника, до сказал, что ему следовало бы все-таки отобрать у жениха и невесты их имущество. «Друже, охочь есть до чюжого добытка, ты еси взял черосы...» — сказал Соломон [4].
Сказания о Китоврасе примыкают к рассказам о Соломоне, но здесь у царя появляется соперник, даже превосходящий его в мудрости. В этих сказаниях рассказывается о том, что, когда царь Соломон решил построить Иерусалимский храм, ему понадобилась для этого помощь «борзого зверя» Китовраса (сказочного Кентавра, полузверя, получеловека). Не надеясь уговорить его, бояре Соломона поймали Китовраса хитростью. Они наполнили колодцы вином и медом; Китоврас напился из них, а когда он заснул, бояре, заковав его, доставили к царю. Захваченный в плен Китоврас удивляет всех своим поведением: он смеется, увидев на рынке человека, выбирающего себе сапоги на семь лет, и сидящего на земле гадателя, и плачет при виде свадьбы; потом выясняется, что покупателю сапог осталось жить семь дней; скорая смерть ждет и жениха, а гадатель не знает, что под тем местом, где он сидит, зарыт клад. Китоврас подсказывает, как добыть камень «шамир», нужный для обтесывания плит будущего храма. Храм построен, но царь высказывает сомнение в мудрости Китовраса, ибо мудрость не спасла «борзого зверя» от пленения людьми. Тогда Китоврас просит царя снять с него цепи и забрасывает Соломона на край света, где его пришлось отыскивать мудрецам и книжникам. С тех пор царь так боялся Китовраса, что даже по ночам его постель стерегли 60 храбрых воинов.
Кроме этого сказания о Китоврасе, до нас дошло еще несколько рассказов о нем. В сборнике Кирилло-Белозерского книгописца Ефросина сохранился краткий, но очень интересный рассказ, в котором поимка Китовраса объяснялась действиями его коварной жены, которую этот «борзый зверь» прятал у себя в ухе. Но жена его все-таки сумела сказать «юноши, любовнику своему» о местонахождении колодцев, из которых Китоврас пил воду; после этого в них и налили вина. По-другому описывалась здесь и встреча Китовраса с Соломоном.«Что есть узорочнее (прекраснее всего) на свете семь?» — спросил царь. «Beeесть лучши своя воля», — ответил Китоврас, ринулся, «все переломал и поскочил на свою волю». Третий рассказ о Китоврасе. сохранившийся только в списках не ранее XVII в., также включает тему женского коварства, но жертвой его оказывается не Китоврас, а Соломон. С помощью волхва Китоврас похищает жену у Соломона. Соломон отправляется за нею, но из-за предательства жены попадает в руки Китовраса. Царя отправляют на «шибалицу» (виселицу), но он просит разрешения поиграть в рожок. На троекратный призыв рожка Соломана является его войско; освобожденный царь казнит Китовраса, свою жену и волхва [5].
Никакой оценки образа Китовраса в повестях о нем нет: мы не можем сказать, доброе это существо или злое. Он помогает Соломону построить храм, и он же забрасывает его на край света. Читателю приходилось решать самому, как ему относиться к такому главному персонажу повести.
«Стефанит и Ихнилат». Отсутствие ясно выраженной морали и связанного с нею окончания повести характерно и для другого памятника, проникшего в русскую письменность из южнославянской во второй половине XV в., — книги басен «Стефанит и Ихнилат» [6]. Сюжетное построение этой книги было довольно сложным. Восходившее к арабскому басенному эпосу «Калила и Дим-на» (а через него — к индийской «Панчатантре»), это произведение, подобно сборнику «Тысяча и одна ночь», представляло собой новеллистический цикл или, скорее, группу таких циклов, где в текст главных рассказов входят более короткие — вставные. Уже в греческом, а затем и в южнославянском переводе важнейшее место среди этих сюжетов занял рассказ о двух зверях: в арабском варианте — Калиле и Димне, в греко-славянском — Стефаните и Ихнилате (в арабско-греческом тексте это были шакалы, в славянских — неопределенные «звери»). Этот рассказ занимал две первые главы цикла; последующие главы, с другими рассказами, постепенно сокращались, а иногда и просто отбрасывались. Основной сюжет глав о Стефаните и Ихнилате, давших имя всему циклу, таков. По лесу ехала телега, запряженная «тельцами» (волами); один из тельцов завяз в трясине. Хозяин телеги не стал вытаскивать Тельца, бросил его и уехал. Но Телец не погиб, а, выбравшись из болота, стал есть сочную траву, стал тучным и сильным. Его громкий рев оглашает лес, в котором царствует Лев, но этот царь звериного государства вовсе не обнаруживает «храбрости, мужества и добродетели», присущих царям в «Александрии» и «Троянской истории». Напротив, он «вознослив и горд и скуден мудростью». Вокруг царя — льстивые придворные, а два мудрых зверя Стефанит и Ихнилат живут вдали от царского двора, в немилости. Рев таинственного «велегласного зверя» пугает Льва; вопреки своему обычаю, он даже не творит никаких «насилий». «Лукавый душой» Ихнилат является ко Льву и обещает ему узнать об источнике страшного рева.
При всем своем скудоумии Лев не слишком надеется на верность подданных. Послав Ихнилата с поручением узнать, кто это ревет поблизости, Лев сразу же раскаивается в своем поступке: Ихнилат, думает Лев, был когда-то «мудрейшим» из советников царя, затем впал в немилость; если он теперь узнает, что «велегласный зверь» сильнее Льва, он «к нему присвоится и возвестит ему неможения (слабости) моя». И даже когда Ихнилат возвращается к нему и сообщает, что таинственное существо оказалось Тельцом и от него не может быть вреда, Лев продолжает бояться — ничтожного Ихнилата неведомый зверь не тронул, но кто знает, как он отнесется к царю Льву.
Телец является ко двору, и царь на время отказывается от своих подозрений. Он делает Тельца своим главным советником; хитрец Ихнилат снова оказывается не у дел. Тогда он решает использовать мнительность своего повелителя и оклеветать Тельца. Он возбуждает у Льва подозрения против Тельца, а у Тельца — подозрения против Льва. Царь и его фаворит встречаются; каждый из них подозревает другого, и каждый обнаруживает враждебные намерения. Лев убивает Тельца.
Потом раскаявшийся Лев под влиянием приближенных отдает Ихнилата под суд. Ихнилат и здесь обнаруживает находчивость и остроумие. Он соглашается, что, «яко приятель Льва», высказал ему свои подозрения «о Телци». Но кто может доказать, что Ихнилат сознательно оклеветал Тельца? Может быть, он искренне подозревал его в измене? Ихнилат недаром сравнивает своих обвинителей с неумелыми врачами: ни один из них не способен предъявить ему никаких определенных обвинений. «Некто от боляр» требует от Ихнилата собственных чистосердечных признаний; мать Льва называет хитрого зверя «лукавым и неистовым»; царев «протомагер» (главный повар) ссылается на то, что Ихнилат «имат левое око мало и мъгливо (прищурено)» и когда «ходит, долу (вниз) главу прекланяет», — все это, по его словам, признаки клеветника. Ихнилат без труда отвергает эти обвинения, а повара даже уличает в том, что он сам выглядит не лучше Ихнилата — покрыт «смрадными струпьями», да еще осмеливается стоять перед царем и трогать руками царскую пищу. «Аще аз о себе не отвещеваю (если я сам не заступлюсь за себя), — говорит Ихнилат, — кому печаль отвещевати о мне?» И он «отвещевает» так, что оставляет в дураках всех своих обвинителей. Исход суда над лукавым зверем вовсе не оказывается торжеством, справедливости. Лев, убивший Тельца по пустому подозрению, оказывается не справедливым судьей, а безвольным деспотом, подчиняющимся чужому влиянию. «Виде убо Лев насилие матери своея, повеле, да убьют Ихнилата», — кончается рассказ о суде над Ихнилатом.
Другие басни и сказки, которые рассказывают друг другу герои книги, во многом напоминают историю Стефанита и Ихнилата. Так, в одной из сказок рассказывается о старом льве, который не мог уже сам ловить зверей и потребовал, чтобы они сами ежедневно приводили ему по одному из них на съедение. Жребий пал на зайца, который предложил остальным зверям избавить их от льва. Он явился к царю без сопровождающего зверя и с опозданием. Разъяренному ожиданием и голодному льву он объяснил, что тащил к нему на съедение «заеца друга своего», но по дороге на них напал другой лев и отобрал жертву, хотя ему было сказано, для кого она предназначалась. Царь потребовал, чтобы ему показали похитителя. Заяц привел его к глубокому колодцу и показал «сень» (отражение) льва и рядом с ним зайца. Разъяренный лев бросился в колодец и утонул.
Больной царь-лев, не способный уже ловить зверей, фигурирует еще в одной вставной басне. Среди его подданных были волк, лисица, ворон и приблудившийся к ним «иноземный» верблюд. Не сумев уговорить льва расправиться с верблюдом, волк, лисица и ворон прибегли к уловке: каждый из них предлагал себя в добычу льву, а остальные отвергали эту пищу как несъедобную. Рассчитывая на такой же результат, верблюд похвастался «сладостью» своего мяса и тоже предложил себя в жертву. «Истинну рекл еси, о велблуде!» — воскликнули остальные и растерзали его.
Легко заметить общую черту всех этих рассказов — во всех них сильные торжествуют над слабыми, и победить их может не правый, а хитрый. В отличие от большинства памятников древнерусской письменности в «Стефаните и Ихнилате», в сущности, нет по-настоящему положительных (как и вполне отрицательных) персонажей. В основном рассказе цикла Стефанит не участвует в коварных поступках Ихнилата и отговаривает его от них, но он все же ценит мудрость своего друга и искренне ему предан. В греко-славянской версии повести (в отличие от арабской) жизнь Стефанита завершается трагически: потрясенный заточением Ихнилата, он еще до казни друга кончает самоубийством, «шед напои себя ядом и издоше (издох)». Узнав о смерти Стефанита, Ихнилат горько плачет: «Не подобает ми, рече, уже живот (жизнь) днесь, зане такова друга верна и любовна лишихся!» Эта черта еще более усложняет образ Ихнилата: он оказывается способным и на благородные чувства.
Построение основного рассказа цикла «Стефанит и Ихнилат», как и построение большинства вставных басен, отличалось, таким образом, от тех рассказов, где все действующие лица разделялись на его героев и злодеев. Многими чертами «книжица малая Ихнилат» (как называли ее на Руси) напоминала другое произведение о хитром звере — популярный в средневековой Западной Европе роман о Лисе («Ренар», «Рейнеке-фукс»).
Необычность «Стефанита и Ихнилата» по сравнению с большинством памятников древнерусской письменности приводила к тому, что читатели по-разному относились к этой книге.
Текст «Стефанита и Ихнилата» появился на Руси в XV в., и уже в это время была сделана попытка дополнить басни цикла церковно-аскетической моралью, которая никак не вытекала из самих басен. Так, в одной из басен рассказывалось о журавле, которому стало трудно ловить рыб. «Многими скорьбми подобает нам внити в царство небесное», — «объяснил» комментатор (хотя в дальнейшем рассказе говорилось вовсе не о «скорбех» журавля и спасении его души, а о том, как он решил перехитрить рыб). Такой же характер имели и другие толкования. Но находились и другие русские читатели и переписчики, которые выбрасывали из рукописи все моральные толкования своих предшественников (а заодно и некоторые моральные рассуждения, которые находились в греческом и арабском текстах). Таким образом, повесть жила в письменности активной жизнью — у нее были придирчивые читатели, стремившиеся «улучшить» текст, были и другие, которым такие «улучшения» казались лишними.
Рядом с переводной повестью, прочно усвоенной русской письменностью в XV в., на Руси создаются в этот период и оригинальные повести. Повести эти были весьма разнообразны по своему содержанию и характеру. Среди них были и рассказы о реальных и относительно недавних исторических событиях (близкие к уже упомянутому «Сказанию о Мамаевом побоище»), и легендарно-исторические повествования, и произведения, которые могут считаться первыми памятниками русской беллетристики.
«Сказание о Вавилоне». Сказание о Вавилоне-граде, появившееся в русской письменности уже в XV в., в последующие века получило большое распространение вместе с рядом публицистических памятников, прославляющих величие Русского государства. Но в своем первоначальном виде «Сказание» было не публицистическим, а скорее повествовательным памятником. Здесь рассказывалось о том, как православный царь Левкий-Василий решил добыть из Вавилона «знамения», принадлежащие трем святым отрокам (упомянутым в Библии) — Онании, Озарии и Мисаилу. Он послал трех юношей — грека Гугрия, «обежанина» Якова и русина Лавра. Такой выбор не случаен, как выясняется из последующего повествования. Послы добираются до развалин Вавилона, обросшего «былием» (травой), и оказываются перед огромным спящим змеем. Над змеем надпись, составленная на трех языках — греческом, «обезском» и русском, для того чтобы прочесть ее, и нужны три посланца, владеющие этими языками. 'Из подписи они узнают, как перелезть через змея и добраться до сокровища. В заброшенном царском дворце они находят венцы царя Навуходоносора, драгоценные камни и кубки, отпивают из кубков и хмелеют. На обратном пути один из них, «обежанин» Яков, задевает змея — «и восташа на змеи чешуя, аки волны морьския». Послы успевают добежать до своих коней и возложить на них поклажу, но в это время змей просыпается и издает свист, от которого они падают, «аки мертвии». Действие переносится в другое место, где греческий царь Василий ждет своих посланцев. Змеиный свист долетает через 15 дней до стана Василия повергает его и его войско на землю замертво. Потрясенный царь думает, что его послы погибли, но решает подождать их в течение нескольких дней. И на 16-й день, когда истекают все сроки ожидания, трое послов, которым удалось пробудиться, «яко от сна», являются к царю и приносят ему венцы и «знамения из Вавилона».
По своему характеру «Сказание о Вавилоне» — довольно сложный и неоднородный памятник. Это и легенда о добывании царских «знамений», связанная с библейским рассказом о трех отроках, и вместе с тем рассказ, который должен был привлекать читателя занимательностью приключений его героев, имена которых (Гугрий, Яков и Лавр) не имели исторического характера, ничего не говорили читателю и звучали как имена героев сказки (или художественных произведений нового времени). Неоднородна и манера изложения в «Сказании»: иногда она напоминает сухой стиль посольских отчетов («ехали три недели до Вавилона», «бяше (были) близ Вавилона по 15 дней»), иногда — живой рассказ; повествование в целом ведется в третьем лице, но в одном случае рассказчик переходит на первое лицо: «мы же, вземше (взяв) из кубка того, быхом веселе (охмелели)» [7].
Таким образом, «Сказание о Вавилоне» — своеобразный памятник переходного жанра: от легенды к сюжетному повествованию. В последующей судьбе памятника важную роль сыграл именно его легендарный характер — он был включен в житийный сборник «Великие Минеи Четий», соединился с политическими легендами XVI в.
«Повесть о старце, просившем руки царской дочери». Еще более типичный сказочный характер имела «Повесть о старце, просившем руки царской дочери».
Сюжет повести несложен. Здесь рассказывается, как некий старец был смущен словами евангелия от Матфея: «Толците (стучите) — отверзется (откроется) вам, просите — дастся вам, ищите — обрящете». Он добрался до царских палат и «толкнул» двери; царь впустил его. Обрадованный подтверждением первой части евангельских слов, старец просит царя: «Царю господине! Есть у тебя дщи (дочь) — дай ее мне!» «На утрие ответ дам ти, старче», — столь же кратко отвечает царь. Он не отказывает старцу в его просьбе, но предлагает добыть сперва «камень драгый самоцветный». В пещере мертвого отшельника в Лукоморье старец находит стеклянный сосуд, в котором «нечто борчит, аки мухи». В сосуде оказался бес, запечатанный положенным сверху крестом (мотив, встречающийся и в житийной литературе, ср. легенду о путешествии Иоанна на бесе). Старец согласился «испустить» беса из сосуда, если тот пообещает добыть ему из моря «камень драгый светлый». Бес, ставший огромным, как великий дуб, «искочи в море», возмутил его, «ветры великими и волнами силными», вынес камень и отдал старцу. Старец спросил беса, может ли он опять уменьшиться, чтобы залезть в сосуд — бес уменьшился и «вскочи ему на длань» (ладонь); старец снова «запечатал» его крестом. Конец повести оказывается неожиданным для читателя. Верный обещанию, царь, получив от старца «камень драгый», согласился отдать ему «свою дщерь». Но старец отказывается от царской дочери — он хотел только проверить истинность евангельских слов. «Дщи (дочь) твоа тебе, и камень драгый тебе», — заявляет он царю и возвращается в пустыню [8].
В «Повести о старце» еще яснее ощущается двойственность ее природы, чем в «Сказании о Вавилоне». Внешне повесть имеет поучительный смысл — она подтверждает евангельские слова «толците — отверзется вам, просите — дастся вам, ищите — обрящете». Но в действительности события повести лишь формально соответствуют этому поучению: поведение царя вовсе не подтверждает слова «просите — дастся вам», ибо он соглашается удовлетворить просьбу старца только в том случае, если старец решит явно невыполнимую задачу — добыть сокровище с морского дна; чтобы ее решить, старцу приходится обращаться за помощью к бесу. Сюжет повести — решение трудной задачи с помощью чудесного помощника — явно сказочный.
Читатели повести о старце, как и читатели «Стефанита и Ихнилата», воспринимали эту повесть по-разному. Некоторых из них смущала безымянность действующих лиц (неизвестный старец, царь, бес), обычная для сказки, но необычная для древнерусской письменности, и они придумывали им имена; других смущал поступок старца, обманувшего беса, и они искали объяснения этому поступку (в одном варианте старец даже вымаливает бесу прощение).
«Повесть о старце» перекликалась с хорошо известными русскому читателю XV в.
Дата добавления: 2016-08-07; просмотров: 1617;