СРЕДНЕВЕКОВАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ 17 страница
Материальная нестабильность объясняет в большой мере присущее человеку средних веков чувство неуверенности. Люсьен Февр хотел написать историю чувства безопасности, фундаментального стремления человеческих сообществ. Остается сделать это. Средневековье фигурировало бы в этой истории с отрицательным знаком. Люди в конечном счете обретали ощущение безопасности единственно в религии.
Безопасность в этом мире достигалась благодаря чуду, которое спасало рабочего — жертву несчастного случая на производстве: упавших с лесов каменщиков, которых святой чудесным образом поддерживал в падении или воскрешал на земле; мельников или крестьян, попавших в мельничное колесо и чудом вырванных из рук смерти; лесорубов, от которых молитва отводила падающее дерево. Такой случай произошел в XI в. со спутником святого лимузенского отшельника Гоше д'Орейлем. Чудо в средние века занимает место общественной безопасности.
Но в первую очередь безопасность была связана с потусторонним миром, где рай сулил избранным жизнь, свободную наконец от страхов, внезапных бед и смерти. Но кто мог быть уверен, что он спасется? Боязнь ада усугубляло чувство земной неуверенности.
Разумеется, материальная жизнь в средние века знала определенный прогресс. Правда, отсутствие точных количественных данных, а также то обстоятельство, что феодальная экономика плохо годится для применения тех статистических методов, с помощью которых оценивают темпы развития если не капиталистического, то по крайней мере денежного хозяйства, не позволяет достичь точности, присущей исследованиям по экономической истории Нового и Новейшего времени. Тем не менее можно сделать набросок средневековой экономической конъюнктуры и заметить долгую фазу экспансии, которая соответствует в определенной мере улучшению благосостояния.
Напомним основные данные этого подъема. Прежде всего демографический рост. Между концом X и серединой XV в. население Запада удвоилось: в Западной Европе, вероятно, проживало, согласно Дж. Расселу, от 22,5 млн. жителей около 950 г. до 54,5 млн. накануне «черной смерти» 1348 г., а во всей Европе, по подсчетам М. Беннета, от 42 млн. около тысячного года до 73 млн. в 1300 г. Демографический подъем был, по всей вероятности, особенно сильным около 1200 г. Выведенные Слихером Ван Басом индексы прироста населения за пятидесятилетний период дают 109,5 за 1000–1050 гг., 104,3 за 1050–1100 гг., 104,2 за 1100–1150 гг., 122 за 1150–1200 гг., 113,1 за 1200–1250 гг., 105,8 за 1250–1300 гг. С 1200 г. по 1340 г. население Франции возросло, очевидно, с 12 до 21 млн. человек, Германии — с 8 до 14 млн., Англии — с 2,2 до 4,5 млн. Эта фаза роста расположена между двумя периодами демографического спада, когда население Европы сократилось приблизительно с 67 млн. чел. в 200 г. до 27 млн. к 700 г. и с 73 млн. в 1300 г. до 43 млн. к 1400 г. Отметим, что число европейцев начала XIV в., по максимальной оценке, было чуть выше, чем в конце II в., в эпоху римского процветания. С демографической точки зрения Средневековье можно, кажется, количественно определить как простое наверстывание.
Такая же эволюция характеризует аграрное производство, цены и заработную плату. Численная оценка сельскохозяйственного производства на средневековом Западе невозможна — во всяком случае, для современного состояния исторической науки. Фрагментарно и грубо может быть прослежен один индекс — увеличение урожайности, о чем уже шла речь. Но как не забыть при этом, что расширение площади обрабатываемых земель способствовало росту сельскохозяйственного производства в большей мере, нежели интенсификация земледелия?
Индекс цен более надежен. Мы не располагаем в настоящее время кривыми цен до 1200 г., а для Англии — до 1160 г. Если принять за 100 уровень цен на пшеницу в 1160–1179 гг., то этот индекс возрастает, по подсчетам Слихера Ван Баса на основании данных лорда Бивериджа, до 139,3 (1180–1199), 203 (1000–1219), 196,1 (1200–1239), 214,2 (1240–1259), 262,9 (1260–1279), 279 (1280–1299), с высшей точкой в 324,7 во время сильного голода 1314–1315 гг. и относительным (по сравнению с аномальным вздорожанием предыдущего периода) снижением до 289,7 в 1320–1339 гг. Это делает очевидным тот феномен, который Майкл Постан назвал «подлинной революцией цен».
Несколько возросла и заработная плата. В Англии реальная оплата труда сельскохозяйственных рабочих выросла с 1251 по 1300 г. на 5,1%, а дровосеков — на 9,4%. Однако это увеличение осталось слабым, и, несмотря на возрастание роли наемного труда, наемные рабочие все еще составляли меньшинство в трудящейся массе.
Это замечание, которое, впрочем, не ставит под сомнение реальность определенного экономического роста между X и XIV вв., показывает очевидную необходимость сопоставить данную конъюнктуру с эволюцией экономических и социальных структур, то есть с тем, что традиционно называется, с одной стороны, переходом от натурального хозяйства к денежному, а с другой — эволюцией феодальной ренты.
В середине прошлого века Бруно Гильдебранд разделил экономическое развитие общества на три фазы: Naturalwirtschaft, Geldwirtschaft и Kreditwirtschaft — натуральное хозяйство, денежное хозяйство и кредитное хозяйство. В 1930 г. Альфонс Допш в своей великой книге «Натуральное и денежное хозяйство в мировой истории» ввел эти термины и, во всяком случае, эту проблему в оборот медиевистов. Речь, стало быть, идет о том, чтобы оценить роль денег в экономике. Эта роль незначительна, когда мы имеем дело с натуральным хозяйством, где производство, потребление и обмен осуществлялись, за редким исключением, без вмешательства денег. Если, напротив, они являлись главным в функционировании экономической жизни, тогда перед нами денежное хозяйство.
Как же обстоит с этим дело на средневековом Западе?
Напомним прежде всего вслед за Анри Пиренном и Марком Блоком о некоторых необходимых уточнениях. Прежде всего меновая торговля играла весьма слабую роль в средневековых обменах. Под натуральным хозяйством на средневековом Западе следует понимать хозяйство, где все обмены были сведены до крайнего минимума. Натуральное хозяйство, следовательно, является почти синонимом замкнутого хозяйства. Сеньор и крестьянин удовлетворяли свои экономические потребности в рамках вотчины, а крестьянин главным образом в рамках своего двора: он питался за счет примыкающего к дому сада-огорода и той части урожая со своего держания, которая ему оставалась после уплаты сеньориальных поборов и церковной десятины; одежду изготовляли дома женщины, имелся у семьи и основной инвентарь — ручная мельница, гончарный круг, верстак.
Если в текстах указываются денежные оброки, это еще не значит, что они действительно были уплачены звонкой монетой. Денежное исчисление не было жестко связано с денежным платежом. Деньги были лишь отношением, «они служили мерой стоимости», были оценкой — apreciadura, как сказано в одном месте «Песни о Сиде» по поводу расчетов в товарах. Безусловно, нельзя сказать, что этот пережиток денежного словаря не имел никакого значения. Остаток, как и во многих других областях античного наследия, он был в конечном счете лишь свидетельством упадка. Тем более не следует принимать «за чистую монету» упоминания о монете в средневековых текстах: в христианской средневековой литературе сохранялись языческие выражения. Когда море называлось Нептуном, а лошадь, обещанная монахами Сен-Пер в Шартре в 1107 г., была представлена в акте двадцатью солидами, то в первом случае речь шла о языковой привычке, а во втором — об уточнении стоимости лошади, объекта сделки. Просто-напросто, поскольку церковь не сражалась против денежных исчислений с тем же рвением, как с выражениями, напоминавшими о язычестве, они лучше сохранились. Марк Блок обратил внимание на примечательный текст из Пассау, где слово «цена» употреблено парадоксальным образом для обозначения натурального эквивалента денежной суммы.
Ясно, наконец, что деньги на средневековом Западе никогда не исчезали из обихода. Не только церковь и сеньоры располагали все время определенной наличностью для престижных расходов, но и сам крестьянин не мог полностью обойтись без денежных покупок: он должен был, например, покупать соль, которую ему редко удавалось обменять на другой продукт. Возможно, что крестьяне, да и вообще бедняки, добывали несколько нужных им монет скорее милостыней, чем продажей своих продуктов. Во время голода, когда особенно жестоко ощущалось отсутствие у бедняков звонкой монеты, распределение продовольствия сопровождалось раздачей денег. Так поступал фландрский граф Карл Добрый в голодном 1125 г.: «Каждодневно, во всех городах и селениях, через которые он проезжал, вокруг него теснилась толпа, и он собственноручно распределял продукты, деньги и одежду». Когда голод кончился и наступила пора нового хорошего урожая, бамбергский епископ дал каждому бедняку «одно денье и серп», орудие труда и „подъемные“» [так].
Следует заметить, что сфера денежного хозяйства была гораздо большей, чем это кажется на первый взгляд, если принять во внимание два весьма распространенных на средневековом Западе явления: употребление сокровищ, предметов роскоши и ювелирных изделий как денежных резервов и существование других денег, кроме металлических.
Действительно, Карл Великий продал, кажется, часть своих самых драгоценных рукописей, чтобы помочь беднякам. Вот один пример из сотен: в 1197 г. некий немецкий монах встретил своего поспешно идущего собрата. «Я спросил у него, куда он бежит, и услыхал в ответ: „Менять. Накануне жатвы нам приходится забивать скот и закладывать чаши и книги, чтобы кормить бедняков. Но только что Господь послал нам человека, который дал золота, коего достаточно для покрытия наших долгов. И вот я иду менять его на деньги, дабы выкупить залоги и восстановить стада“».
Но эта форма тезаврации, которая отступает только перед нуждой, свидетельствует о слабости и негибкости денежного обращения.
Равным образом и существование неметаллических денег (бык или корова, кусок ткани и особенно перец) является бесспорным признаком архаизма, проявлением экономики, которая с трудом переходит от натуральной стадии к денежной. Впрочем, и природа металлической монеты сама долгое время оставалась архаичной. В самом деле, монета оценивалась по стоимости не как знак, но как товар; она стоила не столько, какова была ее теоретическая стоимость, написанная на лицевой или оборотной стороне (на последней вообще ничего не пишут), но столько, какова была реальная стоимость содержащегося в ней драгоценного металла. Чтобы узнать это, ее взвешивали. Как сказал Марк Блок, «монета, которую надо положить на весы, очень похожа на слиток». Лишь в самом конце XIII в. французские легисты с трудом начали различать ее действительную стоимость (вес в золоте) и нарицательную, то есть ее трансформацию в денежный знак, инструмент обмена.
Впрочем, на каждой фазе средневековой истории денег явления, которые часто интерпретировались как признаки возрождения денег, свидетельствуют гораздо скорее о пределах денежного хозяйства.
В Раннее Средневековье увеличилось число монетных дворов. Многие исчезнувшие ныне населенные пункты (особенно в вестготской Испании), которые, несомненно, были лишь местечками, имели мастерскую, где чеканили монету. Но, как справедливо заметил Марк Блок, «главной причиной монетной раздробленности было то, что деньги мало циркулировали».
Монетная реформа Карла Великого, который ввел систему «ливр — су — денье» (1 ливр = 20 су, 1 су = 12 денье), отвечала необходимости приспособиться к упадку денежного хозяйства. Золотые монеты больше не чеканились. Ливр и су были не реальными монетами, но переводными, счетными. До XIII в. единственной монетой, которую действительно чеканили, было серебряное денье, то есть очень маленькая единица, но вроде бы только в нем и была нужда. Однако это исключало существование еще более мелкой разменной монеты для еще более скромных обменов. Показательна реакция участников Второго крестового похода, попавших в 1147 г. на территорию Византии. «Там, — пишет Эд Дейльский, — мы впервые увидели медные и оловянные монеты. За одну из них мы, к несчастью, отдали, а вернее сказать, подарили пять денье».
Монетный ренессанс XIII в. особенно ослепил историков возобновлением чеканки золотых монет: gênois и флорина в 1252 г., экю Людовика Святого, венецианского дуката в 1284 г. Но, сколь бы значительно ни было это событие, оно — ввиду малого количества монет в обращении — является скорее симптомом, нежели экономической реальностью. Реальность же состоит в том, что чеканили серебряный грош в Венеции (1203 г.), Флоренции (около 1235 г.), во Франции (около 1265 г.), в Монпелье (1273 г.), во Фландрии (около 1275 г.), в Англии (1275 г.), в Чехии (1296 г.). На этом среднем уровне обменов находился тогда прогресс денежного хозяйства. Ибо этот прогресс реален.
Особняком стоит, быть может, пример Испании, так как близость мусульманской экономики (эмиры Кордовы не прекращали чеканку золотых монет, а с продвижением Реконкисты это продолжали делать христианские короли — например, в Толедо в 1175 г.) внесла в испанскую экономику некий элемент соблазна. Работы испанских и аргентинских медиевистов (Клаудио Санчес-Альборноц, Луис Гарсиа да Вальдевиллано, Рейна Пастор да Тогнери) показали, однако, что и там очень ясно обнаружился — с некоторым отрывом от остального христианского мира — цикл «натуральное хозяйство — денежное хозяйство». Наличие мусульманских центров производства на Юге продлило до начала XI в. фазу повышения цен, которая совпала с концом периода денежной экономики. В XI и в первой половине XII в. произошло падение цен, отразившее наступление фазы натуральной экономики, после того как с предыдущей фазой завершилась «демонетизация» христианских королевств. С середины XII в., напротив, снова развивается фаза денежной экономики.
Об этой экономической эволюции косвенно осведомляет нас также отношение к монете и к деньгам вообще. Конечно, в христианстве заключено недоверие к злату и серебру, однако редкость денег в Раннее Средневековье придала им скорее некий престиж, усиленный тем фактом, что чеканка монеты была признаком власти. Короче, деньги стали символом политической и социальной мощи в большей мере, нежели экономического могущества. Суверены чеканили золотые монеты, которые не имели экономического значения, но служили для демонстрации престижа. Сцены чеканки монет занимают изрядное место в иконографии: мы их видим в Сен-Мартен-де-Бошервиле, Сувеньи, Вормсе. Монеты и монетчики были причастны к сакральному и одновременно проклятому характеру кузнецов и вообще металлургов; это усиливалось особым очарованием драгоценных металлов. Роберт Лопес назвал монетчиков аристократией Раннего Средневековья. Аристократия — да, но скорее магическая, чем экономическая. Подъем денежного хозяйства вызывал, напротив, взрыв ненависти против денег. Действительно, начавшийся экономический прогресс совершался к пользе определенных классов и представал, следовательно, как новый гнет. Св. Бернар Клервосский метал громы и молнии против проклятых денег. Обличалась за жадность церковь, которой эта эволюция в своем начале пошла особенно на пользу, так как благодаря платам за требы, пожертвованиям и церковной фискальной системе она накопила большие богатства и могла быстро пустить часть денег в обращение.
Вырисовывается эволюция и в морали. Superbia, гордыня, по преимуществу феодальный грех, до этого рассматриваемая обычно как мать всех пороков, начинала уступать первенство avaritia, сребролюбию.
Осуждалась также и другая группа, которая выиграла от экономической эволюции и которую мы ради простоты будем называть буржуазией, то есть высший слой нового городского общества. Ее клеймили писатели и художники, состоявшие на службе традиционных правящих классов: в церковных скульптурах показан, к отвращению и ужасу верующих, ростовщик, отягощенный мошной, которая влечет его в ад.
Медленное замещение натурального хозяйства денежным достаточно продвинулось к концу XIII в. для того, чтобы привести к важным социальным последствиям.
Несмотря на превращение части натуральных поборов в денежные, относительная «жесткость» структуры феодальной ренты и уменьшение вследствие быстрой порчи монеты ее денежного эквивалента привели к обеднению части сеньориального класса в тот самый момент, когда рост престижных расходов усиливал его нужду в деньгах. Это и лежало в основе «кризиса XIV века» — первого кризиса феодализма.
Перед лицом этого кризиса сеньориального мира раскололся и крестьянский мир. Меньшинство, способное извлечь доход из продажи своих излишков, богатело и образовывало привилегированную категорию, класс кулаков[5]. Мы встречаем эту категорию как в документах английских маноров, так и в литературных текстах. Вот, к примеру, «Роман о Лисе»:
«Наступает рассвет, встает солнце, освещая заснеженные дороги, и мессир Констан Дегранж, зажиточный фермер, выходит из дому в сопровождении своих работников. Он трубит в рог, зовя собак, а потом приказывает, чтобы ему привели коня... Однажды Ренар подкрался к ферме, стоявшей близ леса: там было множество кур и петухов, а также уток и гусей. Она принадлежала мессиру Констану Десно, фермеру, который имел дом, наполненный всякими припасами, и сад, где росло множество фруктовых деревьев, приносивших вишни, яблоки и прочие плоды. Дома у него были в изобилии и жирные каплуны, и соленья, и ветчины, и сало. Все это добро защищал крепкий палисад из дубовых кольев и колючего кустарника...»
Зато пауперизация основной массы усилилась. Демографический подъем проявился не только в расширении площади обрабатываемых земель и повышении в некоторых случаях их плодородия. Еще с большим основанием можно утверждать, что он повлек за собой дробление держаний, в результате чего мелкие крестьяне должны были либо наниматься в услужение к своим более состоятельным соседям, либо залезать в долги. В этом крестьянском мире, эксплуатируемом сеньорами или его же собственными более богатыми сочленами, где земля была скупа, а рты многочисленны, задолженность представляла собой великое бедствие. Это была задолженность городскому ростовщику, часто еврею, или более богатому крестьянину, обычно достаточно ловкому для того, чтобы избежать клейма ростовщика, которым был отмечен только еврей.
Преобладание мелких держаний видно на примере Бёврекена, вблизи Булони, где на землях, принадлежавших аббатству Сен-Бертен, в 1305 г. из 60 держаний 43% имели площадь менее 2 га; 27% — от 2 до 4 га; 20% — от 4 до 8 га и только 10% — свыше 8 га. В Видон-Беке (Англия) с 1248 г. по 1300 г. доля крестьян, владевших менее чем 6 га, выросла с 20,9% до 42,8%.
Крестьянская задолженность ростовщикам-евреям выявляется на примере Перпиньяна, где нотариальные регистры показывают, что около 1300 г. среди дебиторов городских ростовщиков 60% составляли крестьяне, из которых 40% делали займы осенью, когда играли свадьбы и платили сеньориальные поборы, причем 53% должников обязывались погасить заем в августе и сентябре, после жатвы и сбора винограда. Кредиторами были также итальянские купцы и менялы, которых называли ломбардцами. Их можно было встретить повсюду — будь то Намюруа (Фландрия), где документы показывают, как между 1295 г. и 1311 г. у них в долгу оказались почти все жители одной деревни, или Альпы, где в начале XIV в. ростовщики из Асти имели ссудно-залоговые лавки (casana) почти в каждом маленьком местечке во владениях Савойского дома.
Развитие денежного хозяйства больше всего, по-видимому, пошло на пользу купцам. Действительно, рост городов был связан с прогрессом денежной экономики, а «возвышение буржуазии» представляло собой появление общественного класса, экономическая власть которого покоилась скорее на деньгах, чем на земле. Но каков был численный вес этого класса к 1300 г. или к 1350 г.? Сколько мелких купцов являлись всего лишь уличными торговцами, во всем сходными с теми ростовщиками более близких к нам времен, о которых мы знаем, что они имели малое отношение к капитализму? Что же касается меньшинства крупного купечества или (что не одно и то же) городской элиты, к которой мы еще вернемся — назовем ее патрициатом, — то какова была природа его доходов, экономического поведения и воздействия на экономические структуры?
Купцы лишь в малой мере вмешивались в сельскохозяйственное производство. Несомненно, те ростовщики, о которых у нас только что шла речь, в особенности из Намюруа, камуфлировали займом под залог опережающую скупку урожая, который затем они продавали на рынке. Однако доля сельскохозяйственной продукции, которая поступала таким путем в торговлю при их посредничестве и к их выгоде, оставалась слабой.
Купец в начале XIV в. — это всегда главным образом продавец особенных, редких, роскошных и экзотических товаров, растущий спрос на которые со стороны высших общественных категорий влек за собой увеличение численности и значения коммерсантов. Они были неким дополнением, привносили ту малую часть необходимого избытка, которую не могла произвести местная экономика. И в той мере, в какой они были «побочным элементом» и не посягали на основы экономической и социальной структуры, понятливые клирики их извиняли и оправдывали. Так, Жиль Ле Мюизи, аббат монастыря Сен-Мартен в Турени, писал в своем «Сказе о купцах»:
Чтобы могла страна всем нужным ей снабдиться,
Приходится купцам в поте лица трудиться,
Чтоб все, чего в ней нет, привесть [так] со стороны.
Преследовать же их не должно без вины.
Поскольку, по морям скитаясь беспокойны,
Везут в страну товар, за что любви достойны.
(Перев. А.X. Горфункеля)
По правде говоря, купцы являлись маргиналами. Основным предметом их сделок служили дорогие, но малообъемные товары: пряности, роскошные ткани, шелка. Это особенно верно по отношению к первопроходцам торговли — итальянцам. Их главная сноровка заключалась, по-видимому, всего-навсего в том, что, зная стабильные цены на Востоке, они могли заранее рассчитать свою прибыль. Руджеро Романо был, конечно, прав, видя в этом основную причину купеческого «чуда» в христианской Европе. Так же обстоит дело, хотя и в более слабой степени, с ганзейцами, но похоже, как это утверждал наряду с другими исследователями М. Лесников, что до середины XIV в. торговля зерном и даже лесом имела для ганзейцев второстепенное значение, тогда как воск и меха приносили им большие доходы.
Сама природа зачастую огромных купеческих прибылей от торговли предметами роскоши показывает, что эти операции совершались на «обочине» основной экономики. Об этом же говорит и структура торговых компаний: большинство купеческих ассоциаций, кроме прочных сообществ семейного типа, создавалось лишь для одной сделки, деловой поездки или на срок от 3 до 5 лет. Не было ни подлинной непрерывности в их предприятиях, ни долговременных инвестиций — если, конечно, не принимать в расчет долго сохранявшийся обычай растрачивать значительную, а иногда и основную часть своего состояния в посмертных дарениях.
Чего же домогались купцы и особенно городские патриции? Это либо землевладение, которое не только защищало их от голода, но и приобщало к более высокой категории земельного собственника, а при благоприятном случае, приобретя поместье, они могли даже возвыситься до ранга сеньора. Либо это были доходные земли и недвижимость внутри городских стен или займы сеньорам и князьям, а иногда и совсем скромным дебиторам. Но прежде всего это были вечные ренты.
Вспомним очерченную выше экономическую и социальную эволюцию. Высшие слои, сеньоры, вследствие развития феодальной ренты все больше превращались в «земельных рантье», по выражению Марка Блока, и все меньше занимались непосредственным ведением хозяйства. Деньги, которые они при этом могли извлечь, не вкладывались в той же мере в экономический прогресс. Существовавший в большинстве стран институт дерожеанции[6] мешал земельной аристократии делать дело, и средства, которые могли бы быть по меньшей мере вложены в землю и подпитать прогресс сельского хозяйства, бесследно исчезали во все более растущих и всепожирающих расходах на престиж и роскошь.
Как бы то ни было, неоспоримые успехи развития денежного хозяйства имели важные социальные последствия. Распространение наемного труда начинало заметно изменять статус различных классов — прежде всего в городе, но также все больше и в деревне. Все увеличивался ров между классами, а точнее, между социальными категориями внутри класса. Мы уже это видели на примере сельских классов: сеньоров и крестьян. Но это еще более справедливо в отношении городских классов. Высший слой отрывался от среднего и мелкого люда ремесленников и рабочих.
Но если очень часто основой их различий являлись деньги, то отныне социальная иерархия еще в большей мере определялась другой, новой ценностью — трудом. Действительно, городские классы завоевывали себе место благодаря важности их экономической функции. Сеньориальному идеалу, основанному на эксплуатации крестьянского труда, они противопоставили систему ценностей, в основе которой лежал свой собственный труд, сделавший их могущественными. Однако, ставший в свой черед классом рантье, высший слой нового городского общества заставлял принять и новую линию разграничения социальных ценностей, которая отделяла ручной труд от других форм деятельности. Это соответствует, впрочем, и эволюции крестьянских классов, где элита, состоявшая из «пахарей» — зажиточных крестьян, собственников рабочего скота и орудий труда, — противостояла остальной массе «батраков» и «поденщиков», у которых не было ничего, кроме их рук. В городской среде новый водораздел изолировал категорию «людей ручного труда», ремесленников и пока что немногочисленных наемных рабочих. Был момент, когда интеллектуалы из университетских кругов пытались определить себя как работников умственного труда, занятых — рука об руку с другими ремесленниками — на «строительной площадке» города. Они поспешили связать понятие элиты с представлением о собственноручном труде. Но даже нищий поэт Рютбеф гордо воскликнул: «Я не из тех, кто работает руками».
Глава VIII
Дата добавления: 2016-08-07; просмотров: 383;