Пролетая над гнездом кукушки. Памяти Кена Кизи

 

Автор программы Марина Ефимова
Ведущий Иван Толстой

Марина Ефимова: Весной 1964 года вдоль калифорнийских холмов двигался по шоссе автобус, направляясь на Восток. Это был обычный школьный автобус, только старый. Впрочем, ветхость его была незаметна, поскольку автобус был разрисован ярчайшими красами - оранжевой, зеленой, красной. В крыше автобуса были проделаны дыры для света и вентиляции. Внутри - сделана проводка для электрогитар. А маленький холодильник был набит бутылями с апельсиновым соком, в котором был разведен наркотик ЛСД или кислота, как его называли. Обитатели автобуса - молодые люди, все красивые, все в радужных нарядах, с лентами в волосах. Они наигрывали на мандолинах и губных гармошках, напевали, приплясывали и приветливо раскланивались с местными жителями. Вот как описывает прибытие этого автобуса в город Феникс, штат Аризона, Томас Вулф, ныне известный американский прозаик, а тогда - молодой журналист.

Диктор: В Фениксе шла подготовка к предвыборной компании кандидата в президенты Барри Голдуотера. И надо же, чтобы как раз в момент появления на главной улице босховского автобуса над ней растянули плакат: «Голосуя за Барри, вы голосуете за развлечения». Странный плакат, если учесть, что Голдуотер был суровым консерватором. И развлечение не заставило себя ждать. Фильм, снятый одним из пассажиров автобуса Майком Хагеном, запечатлел граждан Феникса: возмущенных, изумленных, восхищенных, остолбеневших. Запечатлел брошенные украдкой взгляды тех, кто явно хотел показать, что их ничем не удивишь, и тех редких людей, чьи улыбки говорили: «Ах, как я хотел бы быть с вами. Если бы мог».

Марина Ефимова: Душой этого босховского, как его назвал Вулф, автобуса был автор прогремевшего на всю страну романа «Пролетая над гнездом кукушки», который он написал в 27 лет. Автобус вез Кизи в Нью-Йорк, где должен был выйти его второй роман «Времена счастливых озарений».

В нашей передаче участвует профессор-эмеритус Орегонского университета Джордж Уикс.

Джордж Уикс: В 1964 году Кизи организовал знаменитый психоделический тур на автобусе по всей стране с группой, которую он назвал «Веселые проказники». Водителем автобуса был Нил Кесседи - знаменитость предыдущего десятилетия. Он был попутчиком Джека Керуака в подобном же и не менее интересном путешествии по Америке, описанном Керуаком в книге «На дороге». Путешествие Керуака было первой ласточкой культуры битников, которую представляли Керуак и поэт Ален Гинзберг. Путешествие Кизи было первой ласточкой так называемой психоделической культуры. Поэтому их автобус был раскрашен в немыслимо яркие, психоделические цвета.

Марина Ефимова: Термин «психоделический» был введен психиатром Хэмфри Османдом для обозначения особого эффекта, который производят на мозг некоторые наркотики. Их действие, временное, разумеется, напоминало психоз. Военный госпиталь Мендлер-парк предлагал за участие в опыте с этими наркотиками (так называемые кислотные проверки) по 75 долларов в день. И Кизи с приятелем, тогда 20-тилетние, решили подзаработать. <…>

Марина Ефимова: Почему все же столько народу поддалось его [К.Кизи – Г.Б.] влиянию?

Джордж Уикс: Видите ли, 50-е годы были временем тихих конформистов. Как тогда говорили, «молчаливого большинства». В обществе были порядок и скука. Протест 60-х начался, главным образом, против конформизма, осторожности, рутины. И Кен Кизи был не то чтобы нарушитель закона, но разрушитель канонов.

Марина Ефимова: Более образное и яркое объяснение феномена Кена Кизи дает все тот же Том Вулф в статье «Что вы думаете о моем Будде?».

Диктор: О, что мы были за поколение, подростки 50-х годов! Эпоха подарила нам реактивные самолеты, телевидение, атомные подводные лодки и комфортабельную пригородную жизнь. Мы чувствовали иммунитет против всякой беды. Мы не знали депрессий, не помнили войны. Мы были первым поколением супер-подростков. Первым поколением маленьких дьяволов. Мы росли во времена неонового ренессанса. Нашими героями были не Геракл, Орфей и Улисс, а супермен, капитан-Америка и пластиковый человек. Это был уже фантастический мир. Так почему не сделать его еще более фантастическим? Проглоти экспериментальный наркотик и стань суперменом!

Марина Ефимова: Кен Кизи, - говорилось в одной из недавних статей о нем, - заварил ту кашу, в которой заварились ферменты всех культурных явлений эпохи. От психоделической живописи до кислотно-роковых групп, таких, как «Грейтфул дед» и танцевальных фестивалей в Сан-Франциско. Но главное, одной своей поездкой по стране он вывернул наизнанку сознание целого поколения.

<…>

Джордж Уикс: Роман «Пролетая над гнездом кукушки» чрезвычайно традиционен для американской литературы. Как и многие наши произведения, этот роман написан о противоборстве одиночки-индивидуалиста с жесткой общественной структурой. Общество в романе это население и обслуга больничного отделения. Одиночка - симулянт Мак Мерфи, свободная душа. А цербер, стоящий на страже рутины, стандартов и правил, - старшая медсестра Рэтчел. Популярность этого романа в Америке трудно преувеличить. Его до сих пор преподают в школах, по нему сделан режиссером Милошем Форманом замечательный фильм, и он, бесспорно, является значительным вкладом в американскую литературу.

Марина Ефимова: Когда роман в 1962 году вышел в свет, журнал «Тайм» напечатал такую рецензию:

Диктор: Этот роман - рев протеста против правил, по которым живет общество посредственностей, и против тех невидимых стражей, которые проводят эти правила в жизнь.

Марина Ефимова: Есть и более прямые объяснения романа. В свое время Кен Кизи с увлечением читал книги психиатра-диссидента Томаса Заза, который утверждает, что современная психиатрия забрала слишком много власти. Психиатры, - пишет Заз, - придумали медицинские названия для поведения нежелательного или неудобного обществу. Объявили эти названия медицинскими диагнозами и пытаются менять человеческое поведение с помощью психиатрического лечения. Кизи переписывался с Зазом. Он даже поработал санитаром в психиатрической клинике и таким образом набрал материал для книги. Принципиально другую интерпретацию дает роману наш коллега Александр Генис.

Александр Генис: У этого сюжета длинная и многозначительная история. И в Средние века, и в эпоху Возрождения сумасшедшие играли важную роль в жизни общества. Хотя бы потому, что их было много, и они были всегда на виду. Никто их еще не прятал по сумасшедшим домам. Безумцы были заурядной, неизбежной и даже необходимой частью общества. Сумасшествие внушало не столько страх или брезгливость, сколько интерес, смешанный с уважением. Безумцы постоянно появляются на картинах Брейгеля, Босха, Дюрера, о них пишут поэты и философы. Говорили даже об особой мудрости дурака, которому известно нечто такое, о чем не знают умные. Отсюда и тот дурак-шут, что вырос у Шекспира в грандиозную фигуру. Не меньшую, если не большую роль играли сумасшедшие в России, где юродивых возводили в ранг святых. Тот же тип безумного праведника узнается в народном представлении о диссидентах. Постепенно государство крепло, его становилось больше. Теперь оно не желало мириться с безумцами, и сумасшедшие попали под опеку специальных клиник, где их строго изолировали. В 20 веке этот процесс практически завершился, что и привело к важному результату: разум остался наедине с собой, он лишился собеседника. Голос безумия замолчал. 25-летнему Кизи посчастливилось найти эту большую тему и развить ее с той художественной силой, которая никогда уже больше к нему не возвращалась. Хотя роман сразу признала критика, всемирно популярным его сделал фильм Милоша Формана с гениальным Джеком Николсоном в главной роли. Завоевав в 75 году пять Оскаров, эта картина не только вошла в золотой фонд кино, но и серьезно повлияла на американское общество. Не случайно в эти годы в США родилось мощное антипсихиатрическое движение. В стране выпустили из сумасшедших домов чуть ли не всех пациентов. Как раз из них, считают многие, и формировалась армия бездомных в американских городах. Подлинный герой «Кукушки» - оставшийся без узды разум, отказавшийся вести тот вечный диалог, в котором здравый смысл вынужден учитывать чужую, безумную точку зрения. Собственно, потому разуму и необходим диалог с безумием, что, оставшись без конкурента, он становится опасным.

<…>

Марина Ефимова: Кен Кизи умер тогда, когда о нем, казалось, никто уже не помнил. 10 ноября 2001 года в своем родном Орегоне в возрасте 66 лет от рака печени. Однако «Нью-Йорк Таймс» посвятила его памяти не только огромный некролог, но даже редакционную статью. «Есть имена, за которыми стоит не человек, а идея или даже время. Яркая вспышка энергии Кена Кизи, творческой, поэтической, бунтарской, мелькнула одновременно со взрывом, покончившим с целой эпохой. И этот взрыв приписали Кену Кизи».

(http://archive.svoboda.org/programs/OTB/2002/OBT.031002.asp)

 

 

Приложение III

 

КИЗИ К.ПРОЛЕТАЯ НАД ГНЕЗДОМ КУКУШКИ Вику Ловеллу, который сказал мне, что драконов не бывает, а потом привел в их логово. ...Кто из дому, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом. Считалка.Часть первая Они там. Черные в белых костюмах, встали раньше меня, справят половую нужду в коридоре и подотрут, пока я их не накрыл. Подтирают, когда я выхожу из спальни: трое, угрюмы, злы на все - на утро, на этот дом, на тех, при ком работают. Когда злы, на глаза им не попадайся. Пробираюсь по стеночке в парусиновых туфлях, тихо, как мышь, но их специальная аппаратура засекает мой страх: поднимают головы, все трое разом, глаза горят на черных лицах, как лампы в старом приемнике. - Вон он, вождь. Главный вождь, ребята. Вождь швабра. Поди-ка, вождек. Суют мне тряпку, показывают, где сегодня мыть, и я иду. Один огрел меня сзади по ногам щеткой: шевелись. - Вишь, забегал. Такой длинный, яблоко у меня с головы зубами может взять, слушается, как ребенок. Смеются, потом слышу, шепчутся у меня за спиной, головы составили. Гудят черные машины, гудят ненавистью, смертью, другими больничными секретами. Когда я рядом, все равно не побеспокоятся говорить потише о своих злых секретах - думают, я глухонемой. И все так думают. Хоть тут хватило хитрости их обмануть. Если чем помогала мне в этой грязной жизни половина индейской крови, то помогала быть хитрым, все годы помогала. Мою пол перед дверью отделения, снаружи вставляют ключ, и я понимаю, что это старшая сестра: мягко, быстро, послушно поддается ключу замок; давно она орудует этими ключами. С волной холодного воздуха она проскальзывает в коридор, запирает за собой, и я вижу, как проезжают напоследок ее пальцы по шлифованной стали - ногти того же цвета, что губы. Оранжевые прямо. Как жало паяльника. Горячий цвет или холодный, даже не поймешь, когда они тебя трогают. У нее плетеная сумка вроде тех, какими торгует у горячего августовского шоссе племя ампква, - формой похожа на ящик для инструментов, с пеньковой ручкой. Сколько лет я здесь, столько у нее эта сумка. Плетение редкое, я вижу, что внутри: ни помады, ни пудреницы, никакого женского барахла, только колесики, шестерни, зубчатки, отполированные до блеска, крохотные пилюли белеют, будто фарфоровые, иголки, пинцеты, часовые щипчики, мотки медной проволоки. Проходит мимо меня, кивает. Я утаскиваюсь следом за шваброй к стене, улыбаюсь и, чтобы понадежней обмануть ее аппаратуру, прячу глаза - когда глаза закрыты, в тебе труднее разобраться. В потемках она идет мимо меня, слышу, как стучат ее резиновые каблуки по плитке и брякает в сумке добро при каждом шаге. Шагает деревянно. Когда открываю глаза, она уже в глубине коридора заворачивает в стеклянный сестринский пост - просидит там весь день за столом, восемь часов будет глядеть через окно и записывать, что творится в дневной палате. Лицо у нее спокойное и довольное перед этимделом. И вдруг... Она заметила черных санитаров. Они все еще рядышком, шепчутся. Не слышали, как она вошла в отделение. Теперь почувствовали ее злой взгляд, но поздно. Хватило ума собраться и лясы точить перед самым ее приходом. Их лица отскакивают в разные стороны, смущенные. Она, пригнувшись, двинула на них - они попались в конце коридора. Она знает, про что они толковали, и, видно, себя не помнит от ярости. В клочья разорвет черных паразитов, до того разъярилась. Она раздувается, раздувается - белая форма вот-вот лопнет на спине – и выдвигает руки так, что может обхватить всю троицу раз пять-шесть. Оглядывается, крутанув громадной головой. Никого не видать, только вечный швабра - Бромден, индеец-полукровка, прячется за своей шваброй и не может позвать на помощь, потому что немой. И она дает себе волю: накрашенная улыбка искривилась, превратилась в оскал, а сама она раздувается все больше, больше, она уже размером с трактор, такая большая, что слышу запах механизмов у нее внутри - вроде того, как пахнет мотор при перегрузке. Затаив дыхание, думаю: ну все, на этот раз они не остановятся. На этот раз они нагонят ненависть до такого напряжения, что опомниться не успеют - разорвут друг друга в клочья! Но только она начала сгребать этими раздвижными руками черных санитаров, а они потрошить ей брюхо ручками швабр, как из спален выходят больные посмотреть, что там за базар, и она принимает прежний вид, чтобы не увидели ее в натуральном жутком обличье. Пока больные протерли глаза, пока кое-как разглядели спросонок, из-за чего шум, перед ними опять всего лишь старшая сестра, как всегда спокойная, сдержанная, и с улыбкой говорит санитарам, что не стоит собираться кучкой и болтать, ведь сегодня понедельник, первое утро рабочей недели, столько дел... - ...Понимаете, понедельник, утро... - Да, мисс Гнусен... - ...А у нас столько назначений на это утро... Так что если у вас нет особой надобности стоять здесь вместе и беседовать... - Да, мисс Гнусен... Замолкла, кивнула больным, которые собрались вокруг и смотрят красными, опухшими со сна глазами. Кивнула каждому в отдельности. Четким, автоматическим движением. Лицо у нее гладкое, выверенное, точной выработки, как у дорогой куклы, - кожа будто эмаль телесного цвета, бело-кремовая, ясные голубые глаза, короткий носик с маленькими розовыми ноздрями, все в лад, кроме цвета губ и ногтей да еще размера груди. Где-то ошиблись при сборке, поставили такие большие женские груди на совершенное во всем остальном устройство, и видно, как она этим огорчена. Больные еще стоят, хотят узнать, из-за чего она напала на санитаров; тогда она вспоминает, что видела меня, и говорит: - Поскольку сегодня понедельник, давайте-ка для разгона раньше всего побреем бедного мистера Бромдена и тем, может быть, избежим обычных... Э-э... Беспорядков - ведь после завтрака в комнате для бритья у нас будет столпотворение. Пока они оборачиваются ко мне, я ныряю обратно в чулан для тряпок, захлопываю дочерна дверь, перестаю дышать. Хуже нет, когда тебя бреют до завтрака. Если успел пожевать, ты не такой слабый и не такой сонный, и этим гадам, которые работают в комбинате, сложно подобраться к тебе с какой-нибудь из своих машинок. Но если до завтрака бреют - а она такое устраивала, - в половине седьмого, в комнате с белыми стенами и белыми раковинами, с длинными люминесцентными трубками в потолке, чтобы теней не было, и лица всюду вокруг тебя кричат, запертые за зеркалами, - что ты тогда можешь против ихней машинки? Схоронился в чулане для тряпок, слушаю, сердце стучит в темноте, и стараюсь не испугаться, стараюсь отогнать мысли подальше отсюда, подумать и вспомнить что-нибудь про наш поселок и большую реку Колумбию, вспоминаю, как в тот раз, ох, мы с папой охотились на птиц в кедровнике под даллзом... Но всякий раз, когда стараюсь загнать мысли в прошлое, укрыться там, близкий страх все равно просачивается сквозь воспоминания. Чувствую, что идет по коридору маленький черный санитар, принюхиваясь к моему страху. Он раздувает ноздри черными воронками, вертит большой башкой туда и сюда, нюхает, втягивает страх со всего отделения. Почуял меня, слышу его сопение. Не знает, где я спрятался, но чует, нюхом ищет. Замираю... (Папа говорит мне: замри; говорит, что собака почуяла птицу, где-то рядом. Мы одолжили пойнтера у одного человека в даллз-сити. Наши поселковые псы - бесполезные дворняги, говорит папа, рыбью требуху едят, низкий класс; а у этой собаки - у ней инстинкт! Я ничего не говорю, но уже вижу в кедровом подросте птицу - съежилась серым комком перьев. Собака бегает внизу кругами - запах повсюду, не понять уже откуда. Птица замерла, и покуда так, ей ничего не грозит. Она держится стойко, но собака кружит и нюхает, все громче и ближе. И вот птица поднялась, расправив перья, и вылетает из кедра прямо на папину дробь.) Не успел я отбежать и на десять шагов, как маленький санитар и один из больших ловят меня и волокут в комнату для бритья. Я не шумлю, не сопротивляюсь. Закричишь - тебе же хуже. Сдерживаю крик. Сдерживаю, пока они не добираются до висков. До сих пор я не знал, может это и вправду бритва, а не какая-нибудь из их подменных машинок, но когда они добрались до висков, уже не могу сдержаться. Какая тут воля, когда добрались до висков. Тут... Кнопку нажали: воздушная тревога! Воздушная тревога! - И включает она меня на такую громкость, что звука уже будто нет, все орут на меня из-за стеклянной стены, заткнув уши, лица в говорильной круговерти, но изо ртов ни звука. Мой шум впитывает все шумы. Опять включают туманную машину, и она снежит на меня холодным и белым, как снятое молоко, так густо, что мог бы в нем спрятаться, если бы меня не держали. В тумане не вижу на десять сантиметров и сквозь вой слышу только старшую сестру, как она с гиканьем ломит по коридору, сшибая с дороги больных плетеной сумкой. Слышу ее поступь, но крик оборвать не могу. Кричу, пока она не подошла. Двое держат меня, а она вбила мне в рот плетеную сумку со всем добром и пропихивает глубже ручкой швабры. (Гончая лает в тумане, она заблудилась и мечется в испуге, оттого что не видит. На земле никаких следов, кроме ее собственных, она водит красным резиновым носом, но запахов тоже никаких, пахнет только ее страхом, который ошпаривает ей нутро, как пар.) И меня ошпарит так же, и я расскажу наконец обо всем - о больнице, о ней, о здешних людях... И о Макмерфи. Я так давно молчу, что меня прорвет, как плотину в паводок, и вы подумаете, что человек, рассказывающий такое, несет ахинею, подумаете, что такой жути в жизни не случается, такие ужасы не могут быть правдой. Но прошу вас. Мне еще трудно собраться с мыслями, когда я об этом думаю. Но все - правда, даже если этого не случилось. <…> Часть четвертая <…> Два цветных санитара и белый санитар с курчавыми светлыми волосами ведут нас в главный корпус. По дороге Макмерфи болтает с белым санитаром как ни в чем не бывало. На траве толстый иней, а два цветных санитара пыхтят паром, как паровозы. Солнце расклинило облака, зажигает иней, вся земля в искрах. Воробьи, нахохлившись, скребут среди искр, ищут зерна. Срезаем по хрусткой траве, мимо сусличьих нор, где я видел собаку. Холодные искры. Иней уходит в норы, в темноту. Я чувствую этот иней у себя в животе. Подходим к той двери, за ней шум, как в разбуженном улье. Перед нами двое, шатаются от красных облаток. Один голосит, как младенец: - Это мой крест, спасибо, господи, больше ничего у меня нет, спасибо, господи... Другой дожидающийся говорит: - Мяч крепко, мяч крепко. Это спасатель из бассейна. И тихонько плачет. Я не буду кричать и плакать. При Макмерфи - ни за что. Техник просит нас снять туфли, а Макмерфи спрашивает, распорят ли нам штаны и побреют ли головы. Техник говорит: хорошего понемножку. Железная дверь глядит глазами-заклепками. Дверь открывается, всасывает первого. Спасатель упирается. Луч, как неоновый дым, вылетает из черной панели в комнате, захватывает его лоб с ямами от шипов и втаскивает, как собаку на поводке. До того, как закрылась дверь, луч поворачивает его три раза, лицо его - болтушка из страха. - Блок раз, - кряхтит он, - блок два! Блок три! Слышу, поднимают ему лоб, как крышку люка, скрежет и рычание заклинившихся шестерен. Дым распахивает дверь, выкатывается каталка с первым, он граблит меня глазами. Его лицо. Каталка въезжает обратно и вывозит спасателя. Слышу, дирижеры болельщиков выкрикивают его имя. Техник говорит: - Следующая группа. Пол холодный, заиндевелый, хрустит. Наверху воет свет в длинной белой ледяной трубке. Чую запах графитной мази, как в гараже. Чую кислый запах страха. Одно окно, маленькое, под потолком, вижу через него: воробьи нахохлились на проводе, как коричневые бусины. Зарыли головы в перья от холода. Что-то гонит воздух над моими полыми костями, сильнее и сильнее. - Воздушная тревога! Воздушная тревога! - Не ори, вождь... - Воздушная тревога! - Спокойно. Я пойду первым. У меня череп толстый, им не прошибить. А если меня не прошибут, то и тебя не прошибут. Сам влезает на стол и раскидывает руки точно по тени. Реле замыкает браслеты на его запястьях, щиколотках, пристегивает его к тени. Рука снимает с него часы - выиграл у Сканлона, - роняет возле панели, они раскрываются, колесики, шестеренки и длинная пружина подпрыгивают к боку панели и намертво прилипают. Он как будто ни капли не боится. Улыбается мне. Ему накладывают на виски графитную мазь. - Что это? - Спрашивает он. - Проводящая смазка, - говорит техник. - Помазание проводящей смазкой. А терновый венец дадут? Размазывают. Он поет им, и у них дрожат руки. - Крем «Лесные коренья» возьми... Надевают штуки вроде наушников, венец из серебряных шипов на покрытых графитом висках. Велят ему прикусить обрезок резинового шланга, чтобы не пел. - ...И ва-алшебный ланолин... Повернуты регуляторы, и машина дрожит, две механические руки берут по паяльнику и сгибаются над ним. Он подмигивает мне и что-то говорит со шлангом во рту, пытается что-то сказать, произнести, резина мешает, а паяльники приближаются к серебру у него на висках... Вспыхивают яркие дуги, он цепенеет, выгибается мостом, только щиколотки и запястья прижаты к столу, через закушенную черную резиновую трубку звук вроде у-х у-х у! И весь заиндевел в искрах. А за окном воробьи, дымясь, падают с провода. Его выкатывают на каталке, он еще дергается, лицо белое от инея. Коррозия. Аккумуляторная кислота. Техник поворачивается ко мне: - Осторожнее с этим лбом. Я его знаю. Держи его! Сила воли уже ни при чем. - Держи его! Черт! Не будем больше брать без снотворного. Клеммы вгрызаются в мои запястья и щиколотки. В графитной смазке железные опилки, царапает виски. Он что-то сказал мне, когда подмигнул. Что-то хотел сказать. Человек наклоняется надо мной, подносит два паяльника к обручу на голове. Машина сгибает руки. ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА. С горы поскакал, под пулю попал. Вперед не бежит и назад не бежит, погляди на мушку и ты убит, убит, убит. Выходим по тропе через тростник к железной дороге. Прикладываю ухо к рельсе, она обжигает щеку. - Ничего, - я говорю, - ни с той, ни с другой стороны на сто километров... - Хм, - говорит папа. - Разве мы бизонов так не слушали - воткнешь нож в землю, рукоятку в зубы, стадо слышно далеко? - Хм, - говорит он опять, но ему смешно. За железной дорогой длинный бугорок пшеничной мякины с прошлой зимы. Под ней мыши, говорит собака. - Пойдем по железной дороге вправо или влево, сынок? - Пойдем на ту сторону, так собака говорит. - Собака рядом не идет, не слушается. - Пойдем. Там птицы, собака говорит. - А отец говорит, пойдем охотиться вдоль насыпи. - Лучше за дорогу, к мякине, собака говорит. Через дорогу... И не успели оглянуться, вдоль всей дороги люди, палят по фазанам кто во что горазд. Кажется, собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц с мякины. Собака поймала трех мышей... ...человек, Человек, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК… Высокий и широкоплечий, мигает, как звезда. Опять муравьи, у, черт, сколько их, кусачие мерзавцы. Помнишь, мы попробовали, они оказались на вкус как укропные зернышки? Э? Ты сказал, не похоже на укроп, а я сказал, похоже, а твоя мама услышала и задала мне взбучку: учишь ребенка есть букашек! Кхе. Хороший индейский мальчик сумеет прокормиться чем угодно и может съесть все, что не съест его раньше. Мы не индейцы. Мы цивилизованные, запомни это. Ты сказал мне, папа: когда умру, пришпиль меня к небу. Фамилия мамы была Бромден. И сейчас Бромден. Папа сказал, что родился с одним только именем, родился сразу на имя, как теленок вываливается на расстеленное одеяло, когда корова хочет отелиться стоя. Ти а Миллатуна. Самая высокая сосна на горе, и я, ей-богу, самый большой индеец в штате Орегон, а может, и в Калифорнии и Аайдахо. Родился прямо на имя. Ты самый большой дурак, если думаешь, что честная христианка возьмет такое имя - Ти а Миллатуна. Ты родился с именем - хорошо, и я родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден. А когда мы переедем в город, говорит папа, с этой фамилией гораздо легче получить карточку социального обеспечения. Этот гонится за кем-то с клепальным молотком и догонит, если постарается. Снова вижу вспышки молний, цвета сверкают. Не моргай. Не зевай, не моргай, тетка удила цыплят, гуси по небу летят... В целой стае три гуся... Летят в разные края, кто из дому, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом... Гусь тебе кричит: ВОДИ… Два-три, выходи. (Перевод Андрея Сергеева.) Это нараспев говорила бабушка, мы играли в игру часами, когда сидели у решеток с вяленой рыбой и отгоняли мух. Игра называлась «Не зевай, не моргай». Я растопыривал пальцы, и бабушка отсчитывала их, по слогу на палец. Не зевай, не моргай (шесть пальцев), тетка удила цыплят (тринадцать пальцев, черной рукой, похожей на краба, отстукивает по пальцам каждый такт, и каждый мой ноготь смотрит на нее снизу, как маленькое лицо, хочет оказаться этим гусем, что летит над кукушкиным гнездом). Я люблю игру и люблю бабушку. Не люблю тетку, которая удит цыплят. Не люблю ее. Люблю гуся, который летит над кукушкиным гнездом. Его люблю и бабушку, пыль в ее морщинах. В следующий раз я увижу ее мертвой посреди даллз-сити на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубашках индейцы, скотоводы, пахари. Везут ее в тележке на городское кладбище, валят красную глину ей в глаза. Помню жаркие дни, предгрозовое затишье, когда зайцы забегали под колеса дизельных грузовиков. Джой Рыба в Бочке после контракта имел двадцать тысяч долларов и три «Кадиллака». И ни на одном не умел ездить. Вижу игральную кость. Вижу ее изнутри, я на дне. Я свинчатка, заряжен в кость, чтобы всегда выпадала та сторона, которая надо мной. Зарядили кость, чтобы всегда выпадал змеиный глаз, единица, а я груз, шесть бугорков вокруг меня, как белые подушки, та грань, на которую она ложится всякий раз, когда он кинет. Как зарядили другую кость? Тоже, конечно, на единицу. Змеиные глаза. Играет с жуликами, а они мной зарядили. Берегись, бросаю. Ой, дамочки, в загашнике пусто, девочка хочет новые лодочки. Ух ты! Оплошал. Мокро. Лежу в луже. Змеиные глаза. Опять его надули. Вижу одно очко над головой: не может он выиграть замороженными костями за фуражной лавкой в переулке... В Портленде. Переулок-тоннель холодный, потому что солнце спускается к закату. Пусти меня... Проведать бабушку. Пусти, мама. Что же он сказал, когда подмигнул? Кто из дому, кто в дом. Не стой у меня на дороге. Сестра, черт, не стой у меня на дороге, дороге, ДОРОГЕ! Мне бросать. Ух ты. Черт. Опять прокатили. Змеиные глаза. Учительница сказала, у тебя светлая голова, мальчик, кем-нибудь станешь... Кем стану, папа? Коверщиком, как дядя Б. и П. Волк? Корзинщиком? Или еще одним пьяным индейцем? Слушай, механик, ты индеец, что ли? Да, индеец. А говоришь, между прочим, вполне грамотно. Да. Ладно... Простого бензина на доллар. Они бы так не важничали, если бы знали, что у меня с луной. Не просто индеец, черт возьми. Тот, кто... Откуда это? ...Идет не в ногу, слышит другой барабан. Опять змеиные глаза. Черт, эти кости прямо мертвые. После того, как бабушку похоронили, папа, я и дядя Бегучий и Прыгучий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; в жизни о таком не слышала. Повесить мертвого на дерево! Подумать тошно. За осквернение могил дядя Б. и П. Волк и папа двадцать дней просидели в вытрезвителе, играли в рамс. Это ведь наша мать, черт возьми! Никакой разницы, ребята. Не имели права выкапывать из могилы. Когда же вы поумнеете, чертовы индейцы? Ну, где она? Скажите лучше. А, иди ты в..., бледнолицый, сказал дядя Б. и П., свертывая самокрутку. Ни за что не скажу. Высоко, высоко, высоко в холмах, высоко на сосне, на помосте она считает ветер старой рукой, считает облака со старой присказкой: ...В целой стае три гуся... Что ты сказал мне, когда подмигнул? Оркестр играет. Смотри... Какое небо, сегодня четвертое июля. Кости остановились. Опять они ко мне с машинкой... Интересно... Что он сказал? ...Интересно, как это Макмерфи снова сделал меня большим. Он сказал: «Мяч крепко». Они там. Черные в белых костюмах писают на меня из-под двери, потом придут и обвинят меня, что я промочил под собой все шесть подушек! Шесть очков. Я думал, комната - кость. Одно очко, змеиный глаз, наверху, кружок, белый свет в потолке... Вот что я видел... В этой комнате-кубике, значит, уже вечер. Сколько часов я был без сознания? Туманят полегоньку, но я не нырну, не спрячусь туда. Нет... Больше никогда... Я стою, встал медленно, между лопатками занемело. Белые подушки на полу изолятора промокли, я писал на них, пока был без сознания. Я не все еще мог вспомнить, но тер глаза ладонями и хотел, чтобы в голове прояснилось. Я старался. Раньше никогда не старался из этого выбраться. Поплелся к круглому, забранному сеткой окошку в двери и постучал в него. Увидел: по коридору ко мне идет с подносом санитар - и понял, что на этот раз я их победил.

(пер. с англ. В Голышева; цит. по: Кизи К. Пролетая над гнездом кукушки: Роман. – СП., 1992)

 

Занятие № 6.

Миф и реальность в романе Д.Апдайка «Кентавр»

 

Джон Апдайк (John Updike, 1932-2009) - прозаик, поэт, эссеист и драматург, дважды лауреат престижной Пулитцеровской премии. Он принадлежит к тому послевоенному поколению писателей США, которые, в отличие от мастеров старшего поколения (Хемингуэй, Фолкнер, Стейнбек), пришли в литературу, имея университетские дипломы и солидную филологическую подготовку.

Уже в первом романе писателя («Ярмарка в богадельне» (The Poor House Fair) (1959)) объектом его изображения становится частная жизнь ничем не примечательных, «средних» американцев. Отстаивая своё право на изображение повседневности, Апдайк в одном из интервью поясняет: «В моих книгах о повседневных занятиях самых обычных людей гораздо больше соотнесенности с современной историей, чем в учебниках и специальных исследованиях по данному предмету». Можно сказать, что «страна Апдайка» - это «средняя Америка».

Рядовой 26-летний американец, рекламирующий в супермаркете кухонные принадлежности, – герой знаменитой тетралогии о Кролике, принесшей автору известность («Кролик, беги» (Rabbit, Ran, 1960); «Кролик исцелившийся» (Rabbit Redux, 1971), «Кролик разбогател» (Rabbit is Rich, 1981), «Кролик на отдыхе» (Rabbit at Rest, 1990)). В четырёх книгах цикла прослеживаются этапы жизни героя, смутно недовольного своим бесцельным существованием, далеко не бунтаря, но отличающегося от своего окружения некой неуспокоенностью, желанием вырваться из паутины быта, убежать к иной жизни (бегство – лейтмотив первой книги).

Почти все прозаические произведения Апдайка в значительной степени основываются на художественно претворённых автобиографических мотивах, воспоминаниях о детстве и юности, прошедших в Шиллингтоне, штат Пенсильвания. Родной город писателя будет неоднократно возникать в его прозе под разными именами. Таков городок Олинджер, в котором происходит действие в романе «Кентавр» (The Centaur, 1963)), книге, принесшей автору мировую известность.

Действие в романе охватывает всего несколько дней в январе 1947 года. Повествование ведется от лица Питера Колдуэлла, художника, вспоминающего своего отца, Джорджа Колдуэлла, учителя биологии, а по совместительству тренера школьной команды пловцов.

Своеобразие книги в том, что реально-бытовой план причудливо сосуществует с мифологическим. Продолжая традиции Джойса («Улисс»), а также тенденции к «мифологизации» в современной литературе (Г.Г.Маркес, М.Фриш), Апдайк положил в основу текста античный миф о благородном кентавре, получеловеке-полуконе Хироне, пожертвовавшем дарованное ему бессмертие в пользу Прометея. Персонажи романа, обитатели городка Олинджер, прозрачно соотносятся с героями древнегреческих мифов.

Апдайк не только писатель, но и литературный критик, затрагивающий в своих статьях актуальнейшие вопросы эстетики и творчества. Так, в статье «Будущее романа» (Tht Future of Novel, 1969)) он, включаясь в дискуссию о судьбе романного жанра, решительно протестует против мнению о «смерти романа». Апдайк убеждён, что роман трансформируется, видоизменяется в новых исторических условиях, обогащается свежими приёмами и средствами, способными адекватно выразить новые реалии общественной и частной жизни. «Я хотел бы охарактеризовать роман как продукт частного предпринимательства, рынок для которого создаётся тогда, когда государство, община или церковь игнорируют эмоциональную сторону человека», - пишет он. «...В мире романа, - считает Апдайк, - литературный персонаж должен доказать правомерность читательского интереса к себе силами, возможностями собственной души, и ничем иным; он должен заслужить этот интерес доподлинностью своих чувств, своей неискаженной человечностью». По его мнению, современный роман многограннее и смелее, чем роман классический, скажем, «викторианский», а потому у этого жанра достойное будущее. Что и подтверждает писатель своим творчеством.

 

План анализа романа

I. Миф в литературе ХХ века.

II. Миф и реальность в романе «Кентавр».

1. Структурно-композиционные особенности романа.

2. Время в романе.

3. Образ героя-повествователя.

4. Автобиографизм романа.

5. Механизм совмещения реального и мифологического планов изображения.

6. Научная и мифологическая картины мира в романе.

7. Смысл мифологических сопоставлений.

III.Место романа «Кентавр» в литературе США ХХ века.

 








Дата добавления: 2016-05-11; просмотров: 847;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.026 сек.