LAlthusser. Pour Marx. Paris, 1965. 2 страница
Выдержанный в архаичном, отличающемся от употребляемого нами сегодня стиле, этот фрагмент представляется мне замечательным социологическим толкованием способа, посредством которого в условиях цивилизации англо-американского типа могут сочетаться религиозная строгость и политическая свобода. Сегодняшний социолог охарактеризовал бы эти феномены с помощью более утонченных понятий. Он допустил бы больше оговорок и пристрастий, но дерзание Ток-виля очаровывает. Как социолог он все еще продолжает традицию Монтескье: пишет языком всех, понятен всем, более озабочен выражением идеи в литературной форме, чем увеличением числа понятий и разграничением критериев.
Токвиль объясняет, опять-таки в «Демократии в Америке», чем отношение к религии и к свободе во Франции резко отличается от тех же отношений в Соединенных Штатах:
«Каждый день мне доказывают с весьма ученым видом, что в Америке все хорошо, за исключением как раз того религиозного духа, которым я восхищаюсь, и я узнаю, что свободе и счастью человеческого рода по другую сторону океана не хватает только того, чтобы вместе со Спинозой верить в вечность мира и вместе с Кабанисом утверждать, что мозг выделяет мысль. На это мне поистине нечего ответить, кроме того, что произносящие такие речи не были в Америке и не видели религиозного и в то же время свободного народа. Их я ожидаю по возвращении оттуда.
Во Франции есть люди, взирающие на республиканские институты как на временное орудие своей власти. Они мерят на глаз громадное пространство, отделяющее их пороки и нищету от могущества и богатства, и они хотели бы попытаться завалить эту пропасть, загромоздив ее развалинами. Эти люди так же относятся к свободе, как средневековые вольные товарищества относились к королям. Они воюют ради собственной выгоды, несмотря на то что выступают под знаменами своей армии. Республика проживет еще довольно долгую жизнь, прежде чем они будут выведены из своего нынешнего состояния низости. Я говорю не о них.
Но во Франции есть и другие, кто видит в республике постоянный и спокойный строй, нужную цель, которую идейно и нравственно поддерживают современные общества, и они искренне хотели бы подготовить людей к свободе. Когда те люди нападают на религиозные верования, они руководствуются своим чувством, а не интересами. Без веры может обходиться деспотизм, но не свобода» (ibid., р. 307 — 308).
Этот замечательный в своем роде отрывок характеризует третью партию во Франции, у которой никогда не будет достаточно сил для осуществления власти, ибо она одновременно демократична, благосклонна к представительным институтам или покорна им и враждебно относится к антирелигиозным настроениям. А Токвиль — либерал, желавший, чтобы демократы признали необходимую общность интересов у свободных институтов и религиозных верований.
К тому же, исходя из своих исторических познаний и социологического анализа, он должен был бы знать (и вероятно, знал), что это примирение невозможно. Конфликт между католической церковью и современными умонастроениями во Франции традиционен, так же как сродство религии с демократией в англо-американской цивилизации. Итак, остается лишь сожалеть о конфликте и одновременно выявлять его причины, трудноустранимые, ибо спустя век с небольшим после написания книги Токвилем конфликт все еще не ликвидирован.
Таким образом, основной предмет рассуждения Токвиля — неизбежность поддержания в эгалитарном обществе, стремящемся к самоуправлению, моральной дисциплины, внедренной в сознание индивидов. Надо, чтобы для граждан подчинение дисциплине было естественным, а не внушалось бы просто страхом наказания. По мнению Токвиля, разделявшего по этому вопросу позицию Монтескье, именно религиозная вера лучше всего другого создаст эту моральную дисциплину.
Помимо того что на жизнь американцев оказывают влияние религиозные чувства, американские граждане хорошо информированы о делах своего города и извлекают пользу из своей гражданской образованности. Словом, Токвиль ставит акцент на роли американской административной децентрализации по контрасту с французской административной централизацией. Американские граждане привыкают улаживать коллективные дела, начиная с уровня общины. Они, следовательно, вынуждены обучаться самоуправлению в непосредственно окружающей их среде, которую они в состоянии знать лично; и тот же дух непосредственного общения со средой они простирают на дела государства.
Такой анализ американской демократии, конечно, отличается от теории Монтескье, построенной на материале античных республик. Сам же Токвиль считает, что его теория современных демократических обществ расширяет и обновляет концепцию Монтескье.
Во фрагменте, обнаруженном среди черновиков II тома «Демократии в Америке», он сравнивает свое истолкование американской демократии с теорией республиканского строя Монтескье.
«Не следует рассматривать идею Монтескье в узком смысле. Сей великий человек хотел сказать то, что республика может существовать только посредством воздействия общества на самое себя. То, что он подразумевает под добродетелью, — это влияние морали, которое каждый индивид испытывает на себе и которое не позволяет ему нарушать права других. Когда победа человека над соблазнами есть следствие слишком слабого искушения или личного расчета, она не представляется в глазах моралиста добродетелью, но возвращает нас к идее Монтескье, который говорил гораздо больше о результате, чем о причине, вызвавшей его. В Америке не добродетель возвышенна, а соблазн низок при одинаковом результате. Важно не бескорыстие, а интерес, который, разумеется, есть почти то же самое. Монтескье был, следовательно, прав, хотя и говорил об античной добродетели, и то, что он говорил о греках и римлянах, распространяется также на американцев».
Этот фрагмент позволяет провести параллель между теорией современной демократии по Токвилю и теорией античного республиканского строя по Монтескье.
Конечно, есть существенные различия между республикой, рассматриваемой Монтескье, и демократией, анализируемой Токвилем. Античная демократия была эгалитарной и целомудренной, но суровой и сражающейся. Граждане стремились к равенству, потому что отказывались придавать первостепенное значение соображениям торговли. Современная демократия, напротив, представляет собой по существу общество торговли и промышленности. Невозможно поэтому, чтобы интерес не был в ней господствующим чувством. Именно на интересе основывается современная демократия. Согласно Токвилю, принципом (в том смысле, который придавал этому слову Монтескье) современной демократии является, таким образом, интерес, а не добродетель. Однако, как указывается в этом фрагменте, интерес (принцип современной демократии) и добродетель (принцип античной республики) обладают общими элементами. Дело в том, что в обоих случаях граждане должны подчиняться дисциплине морали, а устойчивость госу-
дарства основывается на преобладающем влиянии нравов и верований на поведение индивидов.
В общем, в «Демократии в Америке» Токвиль предстает социологом в стиле Монтескье, а можно было бы сказать — использующим два стиля, восходящих к Монтескье.
В работе «О духе законов» синтез разных аспектов общества осуществляется с помощью понятия духа нации. Основная задача социологии, по Монтескье, постижение целостности общества. Токвиль, конечно, стремится уловить в Америке дух нации и пользуется для этого разными категориями, которые разграничивал автор «О духе законов». Он определяет разницу между историческими и актуальными причинами, географической средой и историческими традициями, действием законов и нравов. Для определения единственного в своем роде американского общества в его своеобразии совокупность этих элементов перестраивается. Описание необычного общества достигается путем сочетания разных типов объяснения, характеризующихся большей или меньшей степенью абстракции или обобщения.
Однако, как мы увидим дальше, при анализе II тома «Демократии в Америке», Токвиль принимает во внимание и вторую задачу социологии и практикует иной метод. Он ставит более абстрактную проблему на высшем уровне обобщения — проблему демократии в современных обществах, т.е. намечает себе изучение идеального типа, сравнимого с типом политического режима в первой части книги «О духе законов». Отправляясь от абстрактного понятия демократического общества, Токвиль задается вопросом о том, какую политическую форму может принять это демократическое общество, почему в одном случае оно облекается в одну форму, а в другом случае — в другую. Иными словами, он начинает с определения идеального типа — демократического общества — и пытается методом сравнения выявить действие разных причин, переходя, как говорил он, от причин более общего порядка к более частным.
Как и у Монтескье, у Токвиля два социологических метода: первый ведет к созданию портрета конкретного коллектива, а второй ставит отвлеченную историческую проблему общества определенного типа.
Токвиль — отнюдь не доверчивый поклонник американского общества. В глубине души он верен иерархии ценностей, заимствованных у класса, к которому принадлежит, — французской аристократии; он глубоко чувствует посредственность, отличающую цивилизацию этого порядка. Современной демократии он не противопоставил ни энтузиазм тех, кто ожидал от нее преобразования рода человеческого, ни враждебность тех, кто видел в ней распад самого общества. Демокра-
тия, по его мнению, оправдывалась тем фактом, что она способствовала благополучию большинства, но это благополучие лишено блеска и шума и не достается без политического и нравственного риска.
В самом деле, любая демократия эволюционирует к централизации. Она, следовательно, переходит в некий деспотизм, рискующий переродиться в деспотизм отдельного лица. Демократия постоянно чревата опасностью тирании большинства. Любой демократический строй утверждает постулат: большинство право. И непросто бывает противодействовать большинству, злоупотребляющему своей победой и притесняющему меньшинство.
Демократия, продолжает рассуждать Токвиль, постепенно переходит в строй, генерирующий дух двора, при этом имеется в виду, что сувереном, которому будут угождать кандидаты на государственные посты, выступает не монарх, а народ. Однако льстить суверену-народу не лучше, чем льстить монарху. А может быть, даже хуже, поскольку дух двора в условиях демократии — это то, что на обычном языке именуется демагогией.
Вместе с тем Токвиль вполне осознавал две значительные проблемы, которые вставали перед американским обществом и касались отношений между белыми и индейцами, а также между белыми и черными. Если существованию Союза и угрожала какая-то проблема, то ею было рабство на Юге. Токвиль исполнен беспокойного пессимизма. Он думал, что по мере исчезновения рабства и установления между белыми и черными юридического равенства между двумя расами будут возникать барьеры, порождаемые различными нравами.
В конечном счете, полагал он, есть только два решения: или смешение рас, или их разделение. Однако смешение рас будет отвергнуто белым большинством, а разделение рас после уничтожения рабства станет почти неизбежным. Токвиль предвидел ужасные конфликты.
Страницы, посвященные отношениям между белыми и индейцами и написанные в обычном токвилевском стиле, позволяют услышать голос этого человека-одиночки:
«Испанцы спускают на индейцев собак, как на диких животных. Они грабят Новый Свет так, как будто это взятый приступом город, — безрассудно и безжалостно. Но все разрушить невозможно, и неистовство имеет предел. Остатки индейского населения, избежавшие бойни, в конце концов смешиваются со своими победителями и принимают их религию и нравы. Поведение Соединенных Штатов в отношении индейцев, напротив, проникнуто настоящей любовью к формальностям и законности. Чтобы сохранить индейцев в диком состоянии, американцы никак не вмешиваются в их дела и обраща-
ются с ними как с независимым народом. Они совсем не позволяют себе занимать их земли без надлежащим образом оформленного посредством контракта приобретения, и, если случайным образом индейский народ не может больше жить на своей территории, они братски протягивают ему руку и сами уводят его умирать за пределы страны его предков. Испанцам, которые покрыли себя неизгладимым позором, все же не удалось с помощью беспримерных гнусностей ни искоренить индейскую расу, ни даже предотвратить обретение ею тех же прав, какими обладают сами испанцы. Американцы Соединенных Штатов добились этого двойного результата удивительно легко, спокойно, законно, филантропически, не проливая крови, не нарушая в глазах мировой общественности ни одного из основных принципов морали. Невозможно было бы истреблять людей, лучше соблюдая законы человечности» (ibid., р. 354 — 355).
В этом отрывке, где Токвиль не придерживается правила современных социологов — избегать оценочных суждений и иронии7, — проявляется его особая гуманность аристократа. Мы, во Франции, привыкли считать, будто гуманисты — лишь одни левые. Токвиль сказал бы, что во Франции радикалы, крайние республиканцы — не гуманисты, а революционеры, захмелевшие от идеологии и готовые ради своих идей поступиться миллионами людей. Он осуждал левых идеологов, представителей французской интеллектуальной партии, но он осуждал и реакционных аристократов, тоскующих по окончательно исчезнувшему порядку.
Токвиль — социолог, не перестававший наряду с описанием давать оценку. В этом смысле он продолжает традицию политических философов-классиков, которые не представляли себе анализа режимов без одновременной их оценки.
В истории социологии подход Токвиля оказывается довольно близким позиции классической философии в толковании Лео Штрауса8.
По Аристотелю, нельзя надлежащим образом объяснять тиранию, если не видеть в ней режима, наиболее далекого от идеала, т.к. подлинность факта неотделима от его качества. Стремиться описывать институты, не составив себе о них понятия, — значит упускать то, что определяет их как таковые.
Токвиль не порывает с этой практикой. Его описание Соединенных Штатов служит одновременно объяснением причин сохранения свободы в демократическом обществе. Он шаг за шагом показывает, что именно постоянно угрожает равновесию американского общества. Уже сама лексика Токвиля отражает его оценку, и он не считал, что поступает вопреки правилам общественной науки, вынося приговор своим описани-
ем. Если бы его спросили об этом, он, вероятно, ответил бы — как Монтескье или, во всяком случае, как Аристотель, — что описание не может быть достоверным, если в нем нет суждений, внутренне связанных с самим описанием: режим, будучи в самом деле тем, чем он оказывается по своему качеству, — тиранией, может быть описан только как тирания.
3. Политическая драма Франции
Создание книги «Старый режим и революция» напоминает попытку, предпринятую Монтескье, написавшим «Рассуждения о причинах величия и падения римлян». Это проба социологического толкования исторических событий. К тому же Токвиль, как и Монтескье, отчетливо представляет себе пределы социологического толкования. В самом деле, оба думают, что значительные события объясняются значительными причинами, но подробности событий невыводимы из структурных данных.
Токвиль изучает Францию под определенным углом зрения, думая об Америке. Он стремится понять, почему во Франции столько препятствий на пути к политической свободе, хотя она является демократической страной или выглядит таковой, подобно тому как, изучая Америку, он занимался поисками причин феномена обратного свойства, т.е. причин сохранения политической свободы: благодаря демократическому характеру общества или вопреки ему?
«Старый режим и революция» есть социологическое толкование исторического кризиса с целью сделать описываемые события непостижимыми. С самого начала Токвиль наблюдает и рассуждает как социолог. Он не допускает мысли, будто революционный кризис — простая и чистая случайность. Он утверждает, что учреждения прежнего режима разрушались в тот момент, когда были подхвачены революционной бурей. Революционный кризис, добавляет он, отличался характерными признаками, т.к. развертывался наподобие религиозной революции.
«Французская революция действовала в отношении этого мира точно так же, как религиозная революция поступает относительно иного мира. Она рассматривала гражданина вне всякого отдельного общества, абстрактно, подобно тому как религия рассматривает человека вообще, вне страны и времени. Ее инуересовало не только право отдельного гражданина Франции, но и общие обязанности и права людей в области политики. Таким образом, постоянно восходя к тому, что имело более общий характер, и, так сказать, к более естественно-
му общественному состоянию и правлению, она смогла выказать себя понятной для всех и достойной подражания сразу во многих местах» (ibid., t. Р, Ier vol., p. 89).
Это сходство политического кризиса с разновидностью религиозной революции представляет собой, по-видимому, одну из особенностей великих революций в современных обществах. Равным образом русская революция 1917г. в глазах социолога, представляющего школу Токвиля, отличается той же самой особенностью: в сущности это была революция религиозная.
Полагаю, можно высказать обобщенное суждение: любая политическая революция заимствует определенные признаки религиозной революции, если она претендует на всеобщую значимость и считает себя средством спасения всего человечества.
Уточняя свой метод, Токвиль добавляет: «Я говорю о классах, одни они должны населять историю». Это дословное его выражение, однако я уверен, что, если бы его опубликовал какой-нибудь журнал, поставив вопрос, кому оно принадлежит, четыре человека из пятерых ответили бы: Карлу Марксу. Приведенное выражение представляет собой продолжение фразы: «Несомненно, мне могут указать на отдельных индивидов...» (ibid., р. 179).
Классами, решающую роль которых оживляет в памяти Токвиль, оказываются: дворянство, буржуазия, крестьянство и во вторую очередь рабочие. Различаемые им классы являются промежуточными между сословиями прежнего режима и классами современных обществ. Причем Токвиль не создает абстрактной теории классов. Он не дает их определения, не перечисляет их признаков, а рассматривает основные общественные группы Франции при старом режиме и во время революции для объяснения событий.
Токвиль, естественно, приходит к выводу: почему учреждения старого режима, разваливаясь во всей Европе, лишь во Франции вызвали революцию? Каковы основные феномены, проясняющие это событие?
Первый из них уже был косвенно исследован в «Демократии в Америке» — это централизация и единообразие управления. Конечно, Франция при прежнем режиме отличалась необыкновенным разнообразием провинциального и местного законодательства и регламентации, но королевская администрация управляющих все более и более набирала силу. Разнообразие было только пустым пережитком; Франция управлялась из центра и единообразно, пока не разразилась революционная буря.
«Поражает удивительная легкость, с какой Учредительное собрание смогло одним ударом разрушить все прежние французские провинции, многие из которых были древнее монархии, и методично делить королевство на восемьдесят три отдельные части, словно речь шла о целине Нового Света. Ничто не могло сильнее удивить и даже ужаснуть остальную Европу, не подготовленную к подобному зрелищу. Впервые, говорил Бёрк, мы видим, как люди рвут в клочья свою родину столь варварским способом. Казалось, что раздирают живые тела, на самом же деле расчленяли только трупы.
В то время когда Париж, таким образом, окончательно закрепил свое внешнее могущество, стало заметно, как внутри него самого совершается другое изменение, достойное не меньшего внимания истории. Вместо того чтобы оставаться только местом товарообмена, деловых сделок, потребления и развлечений, Париж окончательно становится городом заводов и фабрик. И этот второй факт придавал первому новое и гораздо большее значение...
Хотя статистические документы прежнего, режима в боль-, шинстве случаев заслуживают мало доверия, я считаю возможным без опасения утверждать, что за шестьдесят лет, предшествовавших Французской революции, число рабочих в Париже увеличилось более чем в два раза, тогда как общее население города за этот же период выросло только на одну треть» (ibid., р. 141 et 142).
При этом вспоминается книга Ж.-Ф. Гравье «Париж и французская пустыня»9. По мнению Токвиля, Париж стал промышленным центром Франции еще до конца XVIII в. О парижском округе и способах предотвращения концентрации промышленности в столице начали размышлять не сегодня.
Кроме того, в управляемой из центра Франции, на всю территорию которой распространялись одни и те же правила, общество было, так сказать, раздроблено. Французы не были в состоянии обсуждать свои дела, т.к. недоставало важнейшего условия формирования политических органов — свободы.
Токвиль дает чисто социологическое описание того, что Дюркгейм назовет дезинтеграцией французского общества. Из-за отсутствия политической свободы привилегированные классы и вообще разные классы общества не образовывали единства. Существовал разрыв между теми привилегированными группами былого времени, которые утратили исторические функции при сохранении своих привилегий, и группами нового общества, играющими главную роль, но обособленными от былой знати.
«В конце XVIII в., — пишет Токвиль, — еще можно было усмотреть разницу между манерами дворянства и буржуазии,
ибо нет ничего уравнивающегося медленнее, чем внешняя оболочка нравов, именуемая манерами; но все люди, выделяемые из народной массы, в сущности походили друг на друга. У них были одни и те же идеи, привычки; они отличались одинаковыми вкусами, предавались одинаковым развлечениям, читали одинаковые книги, говорили на одном языке. Они различались только своими правами. Я сомневаюсь, чтобы подобное могло случиться где-нибудь в другом месте, даже в Англии, где различные классы, хотя и крепко связаны друг с другом общими интересами, нередко еще различаются духом и нравами, т.к. политическая свобода, обладающая замечательными свойствами создавать между всеми гражданами необходимые отношения и взаимозависимость, не всегда нивелирует человеческие нравы. Только единоличное правление с течением времени всегда неизбежно делает людей сходными между собой и взаимно равнодушными к своей судьбе» (ibid., р. 146).
Здесь узловой пункт социологического анализа Франции, предпринятого Токвилем. Разные привилегированные группы французского народа домогались одновременно одинакового положения и отделения друг от друга. Они в самом деле были схожи друг с другом, но их разделяли привилегии, манеры, традиции, и при отсутствии политической свободы они не сумели обрести чувство солидарности, столь необходимое для здоровья политического организма.
«Разделение классов было преступлением старой монархии, а позднее стало ее оправданием, ибо когда все, кто составлял богатую и просвещенную часть нации, не смогли больше понимать друг друга и помогать друг другу в управлении страной, самостоятельное управление ею стало невозможным и потребовалось вмешательство повелителя» (ibid., р. 166).
Положение дел, описанное в этом фрагменте, имеет фундаментальное значение. Прежде всего здесь мы встречаемся с более или менее аристократической концепцией управления обществом, характерной и для Монтескье, и для Токвиля. Управление страной может осуществляться только богатой и просвещенной частью народа. Эти два прилагательных оба указанных автора решительно ставят рядом. Они не демагоги: связь между прилагательными кажется им очевидной. Но они тем более и не циники, ибо такая постановка вопроса для них естественна. Они писали в то время, когда люди, не владеющие материальными средствами, не имели возможности получить образование. В XVIII в. просвещенной могла стать лишь богатая часть народа.
В то же время Токвиль полагал, что замечает (а я считаю, что он заметил точно) характерное для Франции явление, объясняющее первопричину революции (а я лично прибавил бы:
истоки всех французских революций), — это неспособность привилегированных групп французского народа прийти к соглашению о том, как управлять страной. Данное обстоятельство объясняет многократность изменений политического строя.
Проведенный Токвилем анализ особенностей французской политической системы, на мой взгляд, отличается необычайной ясностью: его можно применять ко всей политической истории Франции XIX — XX вв. Так, с его помощью объясняется тот любопытный феномен, что среди стран Западной Европы в период с XIX в. и по настоящее время Франция, будучи страной наименьших преобразований в экономической и социальной сферах, в политическом плане, вероятно, самая беспокойная. Сочетание такого общественно-экономического консерватизма с политической суетой, очень легко объясняющееся в рамках социологии Токвиля, воспринимается с трудом, если искать буквальное соответствие между социальными и политическими факторами.
«Когда различные классы, разделявшие общество в старой Франции, шестьдесят лет тому назад снова вступили в контакт друг с другом после очень долгой изоляции, которая объясняется многими преградами, они коснулись прежде всего болезненных точек друг друга и вновь встретились только для того, чтобы поносить друг друга. Даже сегодня (то есть век спустя. — P.A.) сохраняется их взаимная зависть и ненависть» (ibid., р. 167).
Следовательно, главное в толковании Токвилем французского общества заключается в том, что Франция в последний период существования старого режима была из всех европейских стран самой демократической в том смысле, какой придает этому термину автор, т.е. страной, где наиболее ясно была выражена тенденция к единообразию общественных положений и к общественному равенству отдельных лиц и групп, и вместе с тем страной, где была менее всего развита политическая свобода, общество в наибольшей степени олицетворяли традиционные учреждения, все менее и менее соответствовавшие реальности.
Если бы Токвиль разрабатывал теорию современных революций, он, конечно, изложил бы концепцию, отличающуюся от марксистской, по крайней мере от концепции, согласно которой социалистическая революция должна произойти на последней стадии развития производительных сил в условиях частной собственности.
Он намекал и даже недвусмысленно и неоднократно писал о том, что великими революциями современности, по его мнению, будут те, которые будут знаменовать переход от старого режима к демократии. Другими словами, токвилевская кон-
цепция революции носит, в сущности, политический характер. Именно сопротивление политических учреждений прошлого современному демократическому движению повсюду чревато взрывом. Подобные революции, добавлял Токвиль, вспыхивают не тогда, когда дела идут все хуже, а когда дела идут все лучше10.
Он нисколько не сомневался бы в том, что русская революция гораздо больше соответствовала его политической схеме революций, чем марксистской. В 80-е гг. прошлого столетия экономика России переживала начало роста; между 1880 и 1914 гг. Россия имела один из самых высоких показателей роста в Европе11. В то же время русская революция началась с восстания против политических учреждений старого режима, в том значении, в каком Токвиль говорил о старом режиме в контексте Великой французской революции. Если бы ему возразили, что партия, пришедшая к власти в России, отстаивала совсем иную идеологию, он ответил бы, что в его глазах характерный признак демократических революций заключается в отстаивании свободы и постепенном переходе к политической и административной централизации. Для Токвиля не составило бы никакого труда интегрировать эти феномены в свою систему, и он к тому же неоднократно показывал возможность существования государства, которое пыталось бы управлять всей экономикой.
В свете его теории русская революция является крушением политических учреждений прежнего режима в ходе модернизации общества. Этому взрыву содействовало продолжение войны. Русская революция закончилась приходом к власти правительства, которое, постоянно ссылаясь на демократический идеал, доводило до крайности идею административной централизации и государственного управления всеми делами общества.
Историков французской революции все время преследовала следующая альтернатива. Была ли эта революция катастрофой или благотворным событием? Была ли она необходимостью или случайностью? Токвиль отказывается подписываться под тем или иным крайним тезисом. Французская революция, по его мнению, конечно, не простая случайность, она была необходима, если иметь в виду неизбежность уничтожения демократическим движением учреждений старого режима, но она не была необходимой именно в той форме, какую она приобрела, и в отдельных ее эпизодах. Была ли она благотворной или катастрофической? Вероятно, Токвиль ответил бы, что она одновременно была и той и другой. В его книге, если говорить более точно, есть все элементы критики справа, высказанной в адрес Великой французской революции, в то же
время есть ее оправдание историей, а в некоторых местах — неизбежностью того, что произошло; есть также и сожаление о том, что события не пошли по иному пути.
Критика Великой французской революции прежде всего направлена против литераторов, которых в XVIII в. именовали философами, а в XX в. называют интеллектуалами. Философы, литераторы или интеллектуалы охотно критикуют друг друга. Токвиль показывает роль, какую играли писатели во Франции в XVIII в. и в Революции, — мы продолжаем объяснять с восхищением или сожалением ту роль, которую они играют сегодня.
Дата добавления: 2016-04-11; просмотров: 565;