Убеждения и заблуждения 6 страница
Фронтальные доли тоже вносят свой вклад: они участвуют в поиске воспоминаний и проводят дополнительную проверку при обнаружении воспоминаний в долговременном хранилище коры. Сенсорные и лимбические контуры воссоздают эмоциональную обстановку момента в нашем разуме. Между тем теменные и фронтальные доли нашептывают, что мы просматриваем старую информацию, так что мы не пугаемся или не загораемся нежными чувствами.
Каждый шаг происходит независимо от других, и каждый может дать сбой без малейшего нарушения остальных умственных способностей. По крайней мере теоретически.
На самом деле кажется невозможным вырвать любой аспект памяти – особенно наши эпизодические воспоминания о любимых людях и семейных праздниках, – не повредив гораздо больше. К. С. умеет играть в солитер и менять покрышки, но не может вспомнить ни одного момента радости, удовлетворения, одиночества или страсти. И, как бы парадоксально это ни выглядело, утрата его прошлого вычеркнула и его будущее.
Высшая биологическая цель памяти состоит не в самих воспоминаниях, а в подготовке к будущему – в подсказках о том, как нужно действовать в определенных ситуациях. В результате, когда К. С. потерял свое прошлое «я», вместе с ним умерло его будущее «я». Он не может рассказать вам, что будет делать через час, через день или через год; он не в состоянии даже представить это. Утрата будущего «я» не тяготит К. С., и он не сокрушается о своей участи. Но в некотором отношении это отсутствие переживаний само по себе кажется печальным. Хотя это несправедливо, трудно видеть в нем полноценного человека.
В собственном разуме мы более или менее приравниваем свою личность к воспоминаниям; наше «я» представляется как общий итог всего, что мы делали, видели и чувствовали. Поэтому мы так цепляемся за личные воспоминания, пусть даже они причиняют боль, и поэтому такие болезни, как синдром Альцгеймера, кажутся нам такими жестокими.
В самом деле, большинство из нас хочет, чтобы наши воспоминания были более надежными; они кажутся единственным бастионом, защищающим от эрозии личности , которую испытали К. С. и Г. М. Именно поэтому мы с некоторым потрясением узнаем, что противоположное бремя – алчная, чрезвычайно запасливая память, которая не может забыть, – точно так же может сокрушать личность человека.
* * *
Каждое утро, когда московский репортер Соломон Шерешевский приходил на работу, редактор назначал ему и другим репортерам дневные задания, рассказывая им, куда нужно поехать, что искать и у кого взять интервью. Несмотря на сложные инструкции, Шерешевский никогда не делал пометок, а согласно некоторым свидетельствам даже не вел записей во время интервью. Он просто запоминал.
Тем не менее Шерешевский не был выдающимся репортером, и на одном утреннем совещании в середине 1920-х годов его редактор потерял терпение, когда увидел, как Соломон беззаботно кивает ему без ручки и блокнота в руке. Он обратился к Шерешевскому и велел ему повторить инструкции. Тот сделал это дословно, а потом повторил все остальное, что говорил редактор с начала совещания. Когда коллеги недоуменно уставились на него, он только нахмурился и пожал плечами. Разве не все обладают абсолютной памятью? Наполовину изумленный, наполовину испуганный, редактор послал Шерешевского к местному неврологу Александру Лурии .
Хотя тогда Лурия был молодым человеком, он уже встал на тот путь, который сделал его одним из самых прославленных неврологов XX века. Он был романтиком от неврологии, и для него эта наука включала гораздо больше, чем клетки и нейронные контуры. Ему хотелось уловить, как люди на самом деле воспринимают жизнь, даже в неприглядных ее аспектах.
Поэтому он плыл против течения современной науки, которая отмахивается от анекдотических случаев («Понимаете, это не имеет отношения к делу…»). Но индивидуальные предметные исследования всегда имели важнейшее значение для неврологии; как и в лучшей художественной литературе, частные подробности жизни людей раскрывают универсальные истины. Объемистые предметные исследования Лурии называли «неврологическими романами», и он написал один из своих лучших романов о Шерешевском.
За все годы их сотрудничества Лурия не обнаружил «четких границ» памяти Шерешевского (54). Этот человек мог запоминать и пересказывать списки из тридцати, пятидесяти или семидесяти случайно выбранных слов или чисел в прямой или обратной последовательности, один раз услышав или прочитав их. Ему было необходимо лишь три секунды перед каждым пунктом, чтобы зафиксировать его в гиппокампе; все остальное было делом техники. Более того, все, что он запоминал, оставалось с ним на долгие годы. В одном из тестов Лурия прочитал первые стансы «Ада» Данте по-итальянски; Шерешевский не знал этого языка. Пятнадцать лет спустя без каких-либо репетиций Шерешевский воспроизвел эти строки по памяти, со всеми акцентами и поэтическими отступлениями. Nel mezzo del cammin di nostra vita…
Вы можете подумать, что у Шерешевского не было отбоя от предложений высокооплачиваемой работы, но, как и многие так называемые мнемоники, он беззаботно дрейфовал между разными занятиями и работал музыкантом, репортером, кадровым консультантом и актером водевиля (запоминание реплик не представляло для него никакого труда).
Непригодный для чего-то еще, он в конце концов стал выступать в цирковом шоу, разъезжая по стране и демонстрируя свои необыкновенные мнемонические способности. Противоречие между его очевидными талантами и низким статусом угнетало Шерешевского, но для Лурии это имело смысл. Дело в том, что Лурия установил единый источник его мнемонических талантов и одновременно неспособности подолгу задерживаться на одной работе: чрезмерно развитую синестезию .
В разуме Шерешевского не существовало реальных границ между видами чувственного восприятия. «Каждый звук, который он слышал, мгновенно порождал световое, цветовое, вкусовое и осязательное ощущение», – писал Лурия. Но в отличие от «обычных» людей с синестезией, чьи дополнительные ощущения довольно банальны (простые запахи, простые оттенки), Шерешевский воспринимал целые сцены и мысленные постановки.
Вместо фиолетовой двойки или винно-красной шестерки двойка становилась «отважной женщиной», а шестерка «мужчиной с распухшей ногой». Число 87 ассоциировалось с толстушкой, флиртовавшей с молодым человеком, который подкручивал усы. Яркий образ каждого пункта без труда позволял вспомнить его впоследствии.
Потом, чтобы запомнить порядок пунктов из списка, Шерешевский пользовался мысленным трюком. Он представлял, как идет по улице в Москве или в своем родном городе (не стоит и говорить, что он наизусть помнил все улицы) и «загружает» каждый образ в качестве ориентира. К примеру, каждый слог стихов Данте соответствовал образу балерины, козы или вопящей женщины, который он затем клал возле камня, ограды или дерева, которые проходил в данный момент своей мысленной прогулки. Для последующего воспроизведения он просто повторял этот маршрут и «подбирал» образ, оставленный раньше. (Профессиональные мнемоники до сих пор пользуются этим трюком.)
Этот метод не срабатывал лишь в тех случаях, когда Шерешевский делал какую-нибудь глупость – например, оставлял образы в темных переулках. В таких случаях ему не удавалось извлечь образ, и он пропускал соответствующий пункт из списка. Для наблюдателя это выглядело как пробел в его памяти. Но Лурия понимал, что это скорее ошибка восприятия, а не памяти; Шерешевский просто не мог увидеть образ, и не более того.
Высшая биологическая цель памяти состоит не в самих воспоминаниях, а в подготовке к будущему – в подсказках, как нужно действовать в определенных ситуациях.
Память Шерешевского позволяла ему проделывать и другие трюки. Он мог увеличить частоту пульса и даже заставить себя обильно потеть, просто вспоминая то время, когда догонял уходящий поезд. Он также мог (и Лурия подтвердил это с помощью термометров) повышать температуру правой руки, вспоминая тот момент, когда держал ее рядом с плитой, и одновременно понижать температуру левой руки, вспоминая прикосновение льда. Шерешевский даже мог мысленно блокировать боль, когда находился в зубоврачебном кресле. Его память подавала сигнал «это воспоминание, а не происходит на самом деле» из фронтальных и теменных долей, подавлявший соматические реакции.
К сожалению, Шерешевский не всегда мог обуздывать свое воображение или ограничивать его мнемоническими фокусами. При чтении книги синестетические образы начинали лавинообразно умножаться в его голове, вытесняя текст. Прочитав несколько фраз, он уже был ошеломлен. Разговоры тоже могли принимать дурной оборот. Однажды он спросил девушку в кафе-мороженом, какой вкус она ощущает. Ее невинный ответ «фруктовый», по его словам, вызвал извержение «целой кучи углей или черного пепла из ее рта. Я не смог заставить себя купить такое же мороженое».
Его слова кажутся безумными или похожими на видения Хантера С. Томпсона во времена его худших наркотических видений[41]. Если буквы меню были расплывчатыми, еда казалась Шерешевскому грязной. Он не мог есть майонез, потому что звук «з» вызывал у него тошноту. Неудивительно, что ему было трудно найти новую работу: простые инструкции мутировали в его воображении и ошеломляли его.
Даже работа странствующего клоуна-мнемоника стала угнетать Шерешевского. После многолетних представлений он чувствовал, что старые списки чисел и слов начинают возвращаться к нему и устраивают какофонию внутри его черепа. Чтобы избавиться от них, он прибегнул к разновидности магии вуду, записывая их на бумаге и сжигая в печи. Но эти попытки экзорцизма оказались безуспешными. Облечение наступило лишь после того, как он сознательно приучил свой разум подавлять эти воспоминания и не принимать их. Лишь притупление памяти сняло остроту проблемы.
Большинство людей, встречавшихся с Шерешевским, считали его слабым и посредственным, этаким неуклюжим Пруфроком[42]. А он видел себя патетичной фигурой, потратившей свой талант на сценические выступления. Но что еще он мог сделать? С таким множеством воспоминаний, втиснутых в его череп, – его память простиралась в прошлое до дня появления на свет или еще раньше, – разум превратился в то, что один комментатор назвал «мусорной кучей впечатлений». В результате он жил в настоящем лабиринте, почти такой же потерянный и беспомощный, как К. С или Г. М. Такая абсолютная память почти так же «хороша», как амнезия.
Для того чтобы приносить пользу и обогащать нашу жизнь, память не должна просто записывать мир вокруг нас. Она должна фильтровать и проводить различия. Решето – неудачная аллегория плохой памяти. Решето пропускает воду, но удерживает материальные вещи, которые мы хотим сохранить. Подобным образом память функционирует лучше всего, когда мы избавляемся от некоторых вещей вроде травматических воспоминаний. Любой нормальный мозг похож на решето – и слава богу.
* * *
Человеческая память не просто фильтрует события. На самом деле наши воспоминания перерабатывают и – с удивительной регулярностью и изобретательностью – искажают то, что остается в прошлом.
Даже неврологи, которые, казалось бы, должны владеть собой, становятся жертвами таких искажений. Отто Леви, чей сон о лягушачьих сердцах помог доказать теорию нейротрансмиссии, якобы увидел этот сон в выходные перед Пасхой 1920 года. Некоторые ученые скептики считают, что Леви не поспешил в свою лабораторию в три часа утра, но шаг за шагом записал подробности эксперимента и снова лег спать.
Шерешевский мог мысленно блокировать боль, когда находился в зубоврачебном кресле.
Возможно, Леви, который любил рассказывать истории, позволил требованиям драматического повествования вторгнуться в свою память. Сходным образом Уильям Шарп, который удалил железы мертвого великана, пока члены его семьи негодовали в соседнем помещении, не мог этого сделать 31 декабря (как он утверждал), потому что великан умер в середине января. Кроме того, коллега Шарпа впоследствии утверждал, что сопровождал его во время тайной вылазки, а также говорил, что они копались во внутренностях великана не прямо перед похоронной церемонией, а гораздо раньше, около двух часов ночи. Оба они не могут быть правы одновременно.
Почему это происходит? Почему воспоминания изгибаются, как металлические балки в пламени, а потом застывают и принимают искаженную форму? Неврологи расходятся во мнениях. Но одна теория, набирающая популярность, гласит, что сам акт запоминания – который, казалось бы, должен закреплять детали события, – позволяет ошибкам вкрадываться в этот процесс.
В процессе запоминания нейроны оперативно формируют кратко-срочную связь. Потом они укрепляют эти связи особыми белками: это называется консолидацией . Однако мозг может пользоваться этими белками не только для закрепления воспоминаний, но также для извлечения и воспроизведения воспоминаний.
Вот наглядный пример. Если вы включаете гудок, а потом бьете мышь электрическим током, она точно запомнит это. Включите гудок еще раз, и она в ужасе застынет, предчувствуя очередной разряд. Но ученые обнаружили, что они могут заставить мышь забыть об ужасе. Незадолго до второго гудка они вводят в мозг мыши вещество, которое подавляет белки, удерживающие воспоминания. Когда гудок раздается в следующий раз, мышь продолжает заниматься своими мышиными делами. Без этих белков память остается заблокированной, и мышь больше не боится гудков.
Это подразумевает, что при вспоминании чего-либо наш мозг, возможно, не просто воспроизводит первоначальный «основной файл». Вместо этого ему каждый раз приходится воссоздавать и перезаписывать воспоминание. Когда эта запись нарушается, как это было у мыши, воспоминание исчезает. Эта теория, называемая повторной консолидацией , гласит, что разница между записью наших первых мнемонических впечатлений и их вспоминанием на самом деле очень незначительна.
Но мыши не являются маленькими людьми: люди имеют более полные и богатые воспоминания, и наша память работает по-другому, хотя на молекулярном уровне разница не так уж велика. Если повторная консолидация происходит у людей – а есть свидетельства, что она происходит, – то необходимость многократной перезаписи воспоминаний, вероятно, делает ее неустойчивой и больше подверженной искажениям.
По правде говоря, нормальные люди редко забывают события целиком и полностью, как это бывает у мышей. Но мы постоянно путаемся в подробностях (55), особенно связанных с личной жизнью. Отсюда следует тревожный вывод, что наши лучшие воспоминания – самые нежные моменты, самые важные события – могут быть наиболее подвержены искажениям, потому что мы чаще всего вспоминаем их.
Почему же это происходит? Потому что мы люди. Последующие события и новые знания всегда могут оказать влияние на память: вы никогда не будете вспоминать своего первого ухажера с такой же нежностью, если этот сукин сын потом обманул вас. Поэтому вы задним умом пересматриваете ситуацию в целом и убеждаете себя, что он с самого начала обманывал вас.
При вспоминании наш мозг каждый раз воссоздает и перезаписывает воспоминание.
Мы не храним воспоминания так же, как это происходит на жестком диске, где каждый фрагмент информации находится в строго определенном месте. Человеческие воспоминания существуют в перекрывающихся нейронных контурах, которые со временем дают утечку. (Некоторые наблюдатели сравнивали это с редактированием Википедии, где каждый «нейрон» может исказить первоначальный материал.) Но, пожалуй, самое главное в том, что у нас есть потребность сохранить лицо или спасти свою репутацию, либо пропуская определенные факты, либо интерпретируя их по своему усмотрению. В сущности, некоторые ученые считают, что подсознание занимается конфабуляцией – выдумывает правдоподобные истории, маскирующие наши истинные побуждения, – гораздо чаще, чем мы готовы признать.
В отличие от жертв синдрома Корсакова нормальные люди не занимаются конфабуляцией из-за пробелов в памяти. Но мы ретушируем то, что вспоминаем, и подавляем то, что трудно отретушировать. В результате мы «помним» то, о чем хотим помнить, и можем поверить, что сон, изменивший нашу жизнь, действительно приснился в ночь перед Пасхой. Воспоминания – это мемуары, а не автобиографии. И воспоминания, которые мы лелеем больше всего, могут превращать нас всех в правдивых лжецов.
Глава 11
Дата добавления: 2015-12-08; просмотров: 651;