ЗАКЛЮЧЕНИЕ 21 страница
273
Так, уже сама трехчастная структура ветхозаветного канона отражает принцип традиционалистской циклизации; каждая последующая стадия литературного развития представляется комментированием памятников предшествующей стадии, апеллируя к их авторитету. Например, история усвоения заповедей Пятикнижия с прямыми ссылками на «Книгу Моисееву» излагается в «Книге Неемии», входящей в цикл Писания. Ряд книг третьего цикла («Псалмы», «Екклезиаст», «Книга притчей Соломоновых», «Песнь песней») связывается с именами царей Давида и Соломона — главных персонажей в хрониках второго цикла. «Плач Иеремии» из цикла Писания приписан тому самому Иеремии, проповеди которого вошли в цикл «Пророки». С подобным «комментарийным традиционализмом» мы встречаемся в истории индийской и китайской литератур.
И еще одна черта сближает древнееврейскую литературу с другими древними литературами Востока: это проходящее через памятники разных эпох и жанров противоборство, а подчас и сложное переплетение двух тенденций — религиозно-племенной исключительности и общечеловеческой широты. Непримиримая вражда к «чужакам» и к «иноверцам», понимание своего бога как этнического бога, ненавидящего иные народы, готовность утверждать славу этого бога огнем и мечом достаточно отчетливо проявляется, например, в «Книге Иисуса Навина». Напротив, бог пророка Амоса любит каждый народ, и «чужаки» имеют не меньше прав на его милость, чем «свои». Исаия в пору кровавых войн говорит о вечном мире между людьми и призывает «перековать мечи на орала». В «Книге пророка Ионы» изображено, как пророк, ненавидящий город врагов, оказывается посрамлен своим богом, которому дороги не только люди, но даже домашние животные в каждом городе. Если «Книга Ездры» сурово осуждает браки между людьми разных племен, то «Книга Руфь» делает именно такой брак предметом прочувствованного восхваления.
Сноски
Сноски к стр. 272
* В православной традиции «Книги Самуила» обозначаются как первые две из (при этом счете — четырех) «Книг Царств».
273
ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ
ДРЕВНЕЕВРЕЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
В различных ближневосточных документах середины II тысячелетия до н. э. (например, в текстах архива фараонов из древнеегипетского города Ахетатона, относящихся к XV—XIV вв. до н. э.) упоминаются некие «хапиру», или «апиру», — судя по контексту, неравноправные иноплеменники на территориях государств Ханаана и на земле египетской державы, постоянно переходившие со своими стадами из зоны пустынь и степей в зону населенных земель и обратно. Весьма вероятно, что слово «иври» (самоназвание евреев) — это и есть поздняя форма термина «хапиру», изначально имевшего скорее социальный, нежели этнический смысл. Библейская «Книга Бытия» описывает отдаленных предков древнееврейского народа именно как бродячих скотоводов, остро заинтересованных в договорах с местным населением на право пользования колодцем и лишь в необычных случаях приобретающих земельные участки. «Я у вас пришелец и поселенец», — говорит Авраам хеттам в Кирйат-Арба (Быт., 23, 4).
В XIII в. до н. э. еврейские племена — часть западносемитских племен, роды, сплотившиеся вокруг культа бога Яхве, — вторглись в Палестину; библейская легенда рассказывает, что этому предшествовал «исход» из Египта и долгий путь по пустыне. В борьбе с оседлым местным населением (хананеями) и завоевателями с запада (филистимлянами) окончательно сложился союз двенадцати племен (так называемых «колен»), принявший наименование «Израиль». В конце XI в. до н. э. патриархальную военную демократию, управляемую шофетами (судьями), сменяет монархия; изобилующий конфликтами переход от былой вольности к государству древневосточного деспотического типа запечатлен в библейских хроникальных «Книгах Царств». Эпоха царей Давида (XI—X вв. до н. э.) и Соломона (около 950 — около 928 до н. э.) — период наибольшего подъема и могущества — рассматривалась впоследствии в библейской традиции как своего рода «Золотой век» древнееврейского государства.
Окрестные народы или племена были превращены в союзников или данников, с египетской державой поддерживались дипломатические отношения, царство пользовалось миром и безопасностью. Верхушка общества перенимала достижения материальной и духовной культуры хананеев, финикийцев, египтян, знакомилась с утонченной чужеземной жизнью. Давид создал столицу в завоеванном им городе Иерусалиме, а при Соломоне царская резиденция получила великолепный дворец и храм в честь бога Яхве, которого до этого почитали в переносном шатре (скинии) как бога кочевников. Однако блеск Давидова царства был недолговечным. Около 928 г. до н. э. царство распалось на Иудейское царство в Южной Палестине, управляемое из Иерусалима династией потомков Давида, и Израильское царство в Северной Палестине со столицей в Сихеме, а позднее — в Самарии.
Междоусобные столкновения и углубляющиеся процессы имущественной дифференциации ослабляют оба царства, что оказывается особенно опасным перед лицом экспансии могущественных
274
завоевателей — египтян, ассирийцев, позднее вавилонян. С IX—VIII вв. до н. э. выступают так называемые пророки, призывающие вернуться к патриархальным нравственным нормам взаимопомощи, осуждающие рост богатства и предлагающие религиозно-этический идеал как выход из общественных противоречий. Иногда цари (как Хизкия, правивший в Иудее в 727—698 гг.) под влиянием пророков идут на частичные реформы, приводящие к временной стабилизации. Однако оба царства были обречены. В 722 г. до н. э. ассирийский царь Саргон II завоевал Израильское царство и разрушил Самарию, а в 587 г. до н. э. та же судьба постигла Иудейское царство и Иерусалим, их разрушили вавилоняне Навуходоносора II. Жители, особенно знатные, состоятельные и образованные горожане, были уведены в плен (так называемое вавилонское пленение).
Дальнейшее развитие древнееврейской культуры происходит в условиях резкого контраста между унизительной реальностью и размахом надежд, притязаний, чаяний. Специфически религиозное истолкование политических и социальных проблем, содержавшееся и прежде в проповеди пророков, теперь становится особенно последовательным. Народная катастрофа интерпретируется как наказание, наложенное богом Яхве за недостаточную верность ему, но и как обещание тем более великих благ в будущем, если верность будет проявлена. Именно в плену, в унижении иудеи больше чувствуют свою нерасторжимую связь с Яхве, чем когда-либо раньше. Мечта о возрождении государственности, о восстановлении разрушенного Иерусалима вместе с храмом Яхве как средоточием столицы, о возвращении к власти потомков царя Давида поднимается на мистический уровень: и государственность, которую хотят возрождать, — всецело сакральная, теократическая государственность, и царь из династии Давида — не просто монарх, но мессия, таинственный избранник Яхве. Между тем владения гибнущей Вавилонской империи попадают в руки персидских завоевателей, которые разрешают пленным иудеям вернуться на родину и отстроить Иерусалим как самоуправляющийся храмовый город, подвластный персам (VI—V вв. до н. э.). Восстановлением города и храма руководили религиозные деятели Эзра и Неемия, преданные идеалу всеохватывающей системы заповедей и запретов, долженствующих регламентировать жизнь сверху донизу; настаивая на принципе религиозно-этнической исключительности, они запретили в реорганизованной общине смешанные браки, а также не допустили в общину остававшихся в Палестине израильтян (последние основали общину самаритян). В IV в. до н. э. Палестина, как и другие земли Персидской империи, была завоевана Александром Великим (Македонским) и вошла в круг эллинистической цивилизации. Верхушка иудейского общества стала перенимать греческие нормы поведения, отказываясь от обычаев своего народа, освященных авторитетом бога Яхве; этот процесс активно поощрялся македонскими царями Сирии из династии Селевкидов, особенно Антиохом IV Эпифаном, который начал репрессии против ревнителей иудейской веры. В 167 г. до н. э. народ ответил на эти репрессии повстанческим движением, во главе которого стал Иуда Маккавей; борьба была неравной, но в сложной политической ситуации II в. до н. э. увенчалась неожиданным успехом. В 140 г. до н. э. Иудея стала независимой (впервые со времени вавилонского завоевания). Однако теократическое государство Хасмонеев продержалось недолго; в 63 г. до н. э. в Иерусалим входят солдаты Помпея, в 6 г. до н. э. Иудея превращена в провинцию Римской империи. После двух отчаянных попыток сбросить иго Рима, жестоко подавленных императорами Веспасианом и Адрианом (в 66—73 и 132—135 гг. н. э.), Иерусалим был дотла разрушен. Это было концом древнееврейской культуры.
274
МИРОВОЗЗРЕНЧЕСКИЕ ОСНОВЫ
ДРЕВНЕЕВРЕЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Выявляя многообразную связь с древними культурными традициями Египта и Месопотамии, Ханаана и Финикии, древнееврейская литература выработала и развивала совершенно особый тип идеологии, принципиально отличный от мифологических систем других народов и в некоторых отношениях им противоположный.
Повсюду на панораме духовной жизни Древнего Ближнего Востока мы видим приближения, подступы, подходы к монотеизму — к вере в единого и «духовного» бога как творца и повелителя стихий, стоящего недостижимо высоко над миром природы и долженствующего быть для человека ни с чем не сравнимым предметом неограниченного доверия и неограниченной преданности. Самый яркий пример — религиозная реформа Аменхотепа IV (Эхнатона) в Египте; и факт этот стоит в ряду других, менее заметных фактов. Но только в древнееврейской культуре, молодой и не очень богатой традициями по сравнению с великими культурами из ее окружения, после всех подступов и подходов произошел отчетливый переход к монотеизму. И там, и тут наблюдаются известные противоречия, внутренние конфликты; но для других
275
ближневосточных культур они связаны с действием не очень последовательных монотеистических тенденций в недрах достаточно жизнеспособного политеизма, для древнееврейской культуры — с действием стойких, но фрагментарных пережитков бытового политеизма на фоне постепенно освобождающегося от них монотеизма. В неизбежной пестроте жизненных фактов необходимо видеть принципиальное, качественное различие. Инициатива Эхнатона, вступавшая в противоречие со всем строем древнеегипетской культуры, пришла к неизбежному краху и осталась плодотворным, но кратковременным эпизодом; напротив, каждый поворот древнееврейской истории — подъем государственности во времена Давида и Соломона и связанная с ней централизация культа, военная угроза VII в. до н. э. и порожденная ею идеологическая консолидация, которая выразилась в реформе Иосии, крушение независимости в VI в. до н. э. и вызванное им функциональное замещение политико-патриотических ценностей религиозными, — все это прямо или косвенно работало на поступательное углубление необратимо утвердившегося монотеистического принципа. Перейден был важный рубеж, и пути назад не было.
Монотеистический принцип оказывал неизбежное воздействие на коренной склад воображения, на общий характер литературной топики. Если каждый языческий бог Египта, Вавилона, Ассирии, Угарита, Финикии или Греции имел пестро расцвеченную народной фантазией историю своего происхождения, своих браков, своих деяний и страданий, то у библейского бога ничего подобного нет и по самой сути этого образа быть не может. О Яхве нечего рассказывать, кроме того, что он сотворил мир и человека, а затем вступил со своими творениями в драматические перипетии союза и спора. Это единственная в своем роде черта, обнаруживающая качественный рубеж между мифологической традицией и новой религиозной идеологией. Только с течением времени абсолютная единственность Яхве разъясняется в доктринах пророков и книжников с отчетливостью догмата, но уже на ранних этапах бог этот не сопоставим и не соединим с другими богами. Это не глава патриархальной большой семьи, вовлеченный в сложные родовые отношения с себе подобными, как рисует Зевса греческий эпос; у Яхве нет себе подобных, и это делает личностно мотивированным его пристальное и ревнивое внимание к человеку. Так понятые отношения человека и бога — новая ступень в становлении человеческого самосознания; лицом к лицу с таким образом бога человек острее схватывал свои собственные черты как черты личности, противостоящей со своей волей всему строю мирового целого.
Конечно, поэзия человеческого самосознания и мистического историзма творилась не на пустом месте: генетически она была связана с материалом первобытного мифа природы. В чертах и свойствах Яхве остается кое-что от образа стихии. Иногда его гнев может обернуться яростью огня: «Яхве был разгневан, его гнев воспылал, и огонь Яхве возгорелся среди них и пожрал край стана» (Чис., 11, 1). В огне является Яхве народу на Синае, и от этой горы даже идет дым, как от печи (Исх., 19, 18). Другая стихийная метафора Яхве — ветер. Для взаимоперехода личностного и стихийного в этой системе образов характерно встречающееся в рассказе о сотворении мира и во многих других текстах словосочетание «руах элохим» — «дуновение бога», веявшее над первозданным хаосом, далеко не всегда есть только «дух» в спиритуалистическом понимании. В «Книге Чисел» (11, 31) мы читаем, что это «дуновение» подхватывает стаю перепелов и несет их от моря в пустыню, так что речь идет о сильном порыве ветра. И все же это никоим образом не просто ветер, но и проявление «духа» Яхве, которое, как выясняется чуть выше в той же главе «Книги Чисел», сообщает людям дар пророчества. И так во всем: гнев Яхве и пылание исходящего от него огня, порывы его воли и порывы вихря, разительность его слова и грохотание грома, описанного как «глас Яхве» в псалме 29*, — это единый и неразделимый образ, по-своему очень конкретный, хотя конкретность эта не имеет ничего общего с чувственной телесностью греческих олимпийцев. Было бы грубой ошибкой против историзма понимать стихийные черты явлений Яхве как рассудочную аллегорию для «чисто» трансцендентного содержания; но не меньшей методологической погрешностью было бы сводить к ним весь образ и не видеть принципиального различия между этим образом и фигурами природной мифологии. В конце концов связь облика Яхве со стихиями огня и вихря, т. е. с теми стихиями, которые наиболее динамичны и наименее «вещественны», не отрицает, а наглядно утверждает личностную, волевую сущность Яхве. Напротив, осязаемая неподвижность земли дальше от него, поэтому у Яхве нет на земле места, с которым он был бы существенно связан — в отличие от западносемитских локальных богов (Ваалов), самые имена которых включали указание
276
на принадлежащую им местность (Ваал Пеор — «Господин Пеора», Мелькартх — «Царь Города»). И у Яхве также были свои святые места, по преимуществу горы; но Библия упорно подчеркивает, что настоящая сущность ее бога не привязана к этим локальным точкам. Яхве — скиталец, свободно проходящий сквозь все пространства, он по сути своей бездомен, как символизирующая его стихия ветра:
Вот Он пройдет предо мной, и не увижу Его;
пронесется, и не примечу Его, —
как говорит герой «Книги Иова» (9, 11).
Бытовой опорой для таких представлений мог быть кочевой образ жизни, когда-то присущий предкам евреев — номадам-хапиру; но для того чтобы образ бога-скитальца, «не вмещаемого небесами и землей», стал в самый центр образной системы, нужно было, чтобы человеческое самосознание ощутило собственную вычлененность из природного пространства и свою противопоставленность ему. Характерно, что Яхве вновь и вновь требует от своих избранников, чтобы они, вступив в общение с ним, прежде всего «выходили» бы куда-то в неизвестность из того места, где они были укоренены до сих пор; так он поступает прежде всего с Авраамом, а затем и со всем своим народом, который он «выводит» из Египта. Это состояние «выхода» явно имеет в системе древнееврейской литературы весомость символа: человек или народ должны «выйти» из инерции своего существования, чтобы стоять в пространстве истории перед Яхве, как воля против воли.
Как это ни парадоксально, при всей своей грозной запредельности и надмирности Яхве гораздо ближе к человеку, чем столь человекоподобные боги греческого мифа. Зевсу и Аполлону нет дела до внутреннего мира своих почитателей; они живут в космическом бытии и «в своем кругу», от людей принимая только дань лояльности. Напротив, Яхве ревниво и настойчиво требует от человека любви — «любить Яхве, Бога вашего, ходить всеми путями Его, блюсти заповеди Его, прилепляться к Нему и служить Ему всем сердцем вашим и всею душою вашею» (Иис. Нав., 22, 5). В конце концов у библейского бога есть только одна забота, единственная, как он сам: найти человека послушным и преданным себе, ибо полновластного обладания всем мировым целым недостаточно, чтобы удовлетворить волю Яхве; она может быть удовлетворена только через свободное признание со стороны другой воли — человеческой. Лишь в людях Яхве может «прославиться» (Цар., 7, 23 и др.). Уже на рубеже Средневековья еврейский книжник, автор мидраша (толкования) на псалом 122/123, так интерпретировал библейские слова: «Вы Мои свидетели, говорит Яхве, и Я Бог» (Исх., 43, 12): «Если вы Мои свидетели, я Бог, а если вы не Мои свидетели, Я как бы не Бог». Для того чтобы иметь «свидетелей», Яхве избирает себе отдельных избранников и целый народ, избирает, что очень важно, по свободному произволению, обращаясь к свободной же воле людей и предлагая людям «договор». С точки зрения языческой идеологии таких отношений между божеством и народом просто нельзя понять: конечно, Мардук лучше относится к вавилонянам, Амон — к жителям Фив и затем вообще к египтянам, Афина Паллада — к афинянам и вообще к грекам, нежели к чужакам, но не потому, что они «избрали» себе свои народы, а в силу естественно данной принадлежности той или иной стране. Яхве же именно выбрал себе свой народ, и притом таким образом, что его выбор был совершенно свободен. Мотив священного брака, обычно стоящий в центре мифологии природы и наделенный горизонтальной структурой (бог — богиня), в Библии перемещен в центр идеологии священной истории и получает вертикальную структуру (бог — люди); энергия, изливавшаяся в весеннем расцвете, направляется теперь на совокупность народа, как сила любви и ревности. Любовь, требующая, и притом с ревнивой взыскательностью, ответной любви, — это новый мотив, выразительно акцентируемый в библейской интерпретации отношений бога и человека. Человек необходим богу и чувствует эту свою необходимость: отсюда «союз» (или «договор», или «завет») между обеими сторонами, когда у горы Синая Яхве и его люди связывают себя взаимными обязательствами.
Из этого ощущения свободы и космической важности выбора человека вытекает мистический историзм и оптимизм. Древнееврейская литература живет идеей поступательного целесообразного движения, возможного только для сознательной воли. Так, в повествованиях «Книги Бытия» многократно повторяются благословения и обетования, даваемые Аврааму и его потомкам, в силу чего возникает естественный эффект нагнетания — чувство неуклонно растущей суммы божественных гарантий будущего блага. Эта идея поступательного движения и соединяет разрозненные повествования различных книг библейского канона в единый религиозно-исторический эпос, подобного которому — именно в его единстве — не знал ни один народ Средиземноморья и Ближнего Востока. Каждая из поэм Гомера изображает только замкнутый в себе эпизод из легендарного предания эллинов, причем вся их эстетическая специфика зиждется как раз на этой замкнутости.
277
В Библии господствует длящийся ритм исторического движения, которое не может замкнуться и каждый отдельный отрывок которого имеет свой подлинный и окончательный смысл лишь по связи со всеми остальными. По мере развития древнееврейской литературы этот мистический историзм становился все отчетливее и сознательнее; своей кульминации он достигает в пророческих и апокалиптических текстах.
Сноски
Сноски к стр. 275
* Здесь и ниже для псалмов дается порядковый номер в соответствии с масоретской традицией, принятой в иудаистском и протестантском обиходе; православно-католический канон, восходящий к Септуагинте, дает иную нумерацию, обычно отстающую на единицу.
277
ДОЛИТЕРАТУРНЫЕ ФОРМЫ
СЛОВЕСНОГО ИСКУССТВА
Как и у любого другого народа, у древних евреев искони были свои песни и причитания, заклятия и присказки, пословицы и поговорки, басни и загадки, ритмическим речитативом передававшиеся из уст в уста, от поколения к поколению. Чтобы дойти до нас, образчикам древнееврейского фольклора надо было однажды оказаться записанными; чтобы оказаться записанными, надо было найти себе место внутри библейского канона. Понятно поэтому, что больше всего посчастливилось тем фольклорным фрагментам, которые были связаны с определенными историческими воспоминаниями; каждый из таких фрагментов имел шанс войти в сказание или хронику как удостоверяющая, поясняющая или украшающая цитата. Так, повествователь «Книги Чисел», рассказывая о временах завоевания Палестины, цитирует образчик древней трудовой песни, песни-заклинания:
Кладезь, излейся!
Пойте ему!
Кладезь! — князья ископали его,
добрые из народа изрыли его
посохами своими, своими жезлами!
(Чис., 21, 17—18)
Образец погребального причитания опять-таки связан со значительным историческим моментом и с известными историческими личностями; его предмет — гибель первого израильского царя Саула и его сына Ионафана; его автор, если верить преданию, — счастливый соперник Саула и друг Ионафана, царь Давид. Вот эта заплачка:
Да не будет вам ни росы, ни дождя,
горы Гелбоа!
Да не будет вам плодоносных полей!
Ибо там повержен мощный щит,
щит помазанника Саула!
Без крови мертвых, без тука мужей
не возвращался Ионафанов лук,
не возвращался без дела Саулов меч!
Саул и Ионафан,
радость и краса!
Не разлучились они и в смерти своей.
Были они легче орлов,
Были они крепче львов!
(I Сам., 1, 19—27)
Такой жанр в фольклорном обиходе древних евреев назывался «кина»; разумеется, его отлично знали и другие народы ближневосточного круга. Слезная проникновенность, достигаемая в конце песни, когда Давид оплакивает Ионафана, как сердечно любимого друга, имеет аналогию в аккадском эпосе о Гильгамеше; вспомним плач Гильгамеша над мертвым Энкиду.
Мы можем себе представить, какой вид имела древнееврейская загадка, но дошедший до нас образец снова предполагает специфическую ситуацию сказания о богатыре Самсоне. Самсон убил льва и через некоторое время нашел в пасти этого льва отложенный пчелами мед. Загадка загадана в ритмизированной, стиховой форме:
Из едока стала еда,
из сильного стала сласть!
Отгадка дается тоже стихами:
Что слаще, чем мед?
И что сильнее, чем лев?
(Суд., 14, 14; 18)
Израильский царь Ахав, выслушав похвальбу дамасского царя Венадада, сказал послу:
Не хвались, надевая доспех,
а хвались, снимая доспех!
(I Цар., 20, 11)
Это, судя по всему, подлинная древнееврейская пословица. Случай познакомиться с древнееврейской басней представляется нам дважды по двум важным поводам. В первом случае контекст басни — времена еще до Давида; речь идет о проблеме царской власти в обществе, до сих пор такой власти не знавшем и теперь столкнувшемся с тем, что инициативу в захвате власти проявляют отнюдь не самые достойные.
«Пошли некогда деревья, чтобы помазать своего царя, и сказали Маслине: „Царствуй над нами!“ Маслина ответила им: „Неужели я оставлю масло мое, которым ублажают богов и людей, и пойду, чтобы быть мне над деревьями?“ И сказали деревья Смоковнице: „Ступай ты царствовать над нами!“ Смоковница ответила им: „Неужели я оставлю сладость мою и добрый плод мой и пойду, чтобы мне быть над деревьями?“ И сказали деревья Виноградной Лозе: „Ступай ты царствовать над нами!“ Виноградная
278
Лоза ответила им: „Неужели я оставлю сок мой, который веселит богов и человеков, и пойду, чтобы мне быть над деревьями?“ Наконец, сказали все деревья Терновнику: „Ступай ты царствовать над нами!“ Терновник сказал деревьям: „Если вы вправду ставите меня царем над вами, то идите, покойтесь в моей тени; если же нет — выйдет огонь из Терновника и пожжет Кедры Ливанские“» (Суд., 9, 8—15). Вторая басня расказана совсем в иную эпоху: Давид уже царствует и может позволить себе действовать по своему произволу. Влюбившись в чужую жену, он пользуется своей властью, чтобы погубить мужа и взять жену в свой гарем, и пророк Нафан (Натан) будит в нем совесть басней о злом богаче, ради своей прихоти отнявшем у бедняка единственную радость — овечку, «которую тот купил маленькую и выкормил, и она выросла у него вместе с детьми его, ела его еду и из его чашки пила, и на груди у него спала, и была для него, как дочь» (II Сам., 12, 1—4).
Переход от фольклора к литературе часто происходит в сфере героического эпоса. История древнееврейской литературы начинается для нас с воинской эпической песни, принадлежащей легендарным временам XII в. до н. э. Уже то, что эта песнь связана с именем женщины, возможно только для очень архаического времени. Женщину эту зовут Девора, и библейский повествователь причисляет ее к «судьям», т. е. к племенным предводителям евреев. В момент, когда войско было опрокинуто и подавлено натиском железных колесниц хананейского военачальника Сисеры, Девора стала во главе, призвала себе на помощь вождя Барака из племени («колена») Нафтали вместе с его воинами. Была одержана полная победа; Сисера бежал пешим и был убит еще одной решительной женщиной по имени Иаиль при попытке спрятаться в ее шатре. Об этих событиях и поет Девора.
Во дни Шамгара,
Анатова сына,
во дни Иаили
запустели пути,
и ходившие прежде напрямик
крались в обход,
доколе не восстала я,
Девора, во Израиле мать!..
Воспрянь, Девора, воспрянь;
воспрянь, воспрянь, изреки песнь!
Восстань, Барак, поплени,
пленников поплени, Аби-Ноама сын!..
Пришли, сразились цари,
сразились Ханаана цари
в Таанаке, у вод Мегиддо,
но нимало не взяли сребра!
Поток Киссон увлек царей,
Древний поток, поток Киссон;
душа моя, попирай их мощь!
Разбивались копыта коней,
так бежали, так бежали мужи!..
(Суд., гл. 5)
278
ХРОНИКАЛЬНО-ЭПИЧЕСКИЕ ТЕКСТЫ
Основное содержание Пятикнижия — это религиозно-юридические нормы, долженствующие регулировать жизнь человека и народа; Тора — это Закон. Во всех мифологиях мира запечатлелась общечеловеческая потребность осознать обязанности человека как обязанности внутри мирового целого; поэтому все законы людей должны быть выведены из законов мирового целого, а законы мирового целого — из начала мирового целого. Идея «начала» имеет для архаического сознания совершенно особый смысл: «начало» — не просто временная точка отсчета, но некое лоно изначальности, основание, принцип и первоначало. Оно не только было, но как бы продолжает существовать и сосуществовать с настоящим, как особый уровень бытия, на котором все «правильно», поэтому человек, желающий действовать «правильно», обязан сверяться с «началом» как с образцом. В этом коренная соотнесенность представлений о «законе» и о «начале», так что невозможно говорить о первом, не оглядываясь на второе. То «начало», в котором укореняет себя законодательство Торы, имеет двоякий облик: во-первых, начало мира, во-вторых, начало народа. Соответственно Пятикнижие открывается двумя повествовательными книгами — за «Книгой Бытия» идет «Книга Исхода».
«Книга Бытия» — традиционное русское заглавие не очень удачно передает греческое Gensis («Книга Рождения», или «Книга Становления»). Греческое заглавие, данное книге в корпусе Септуагинты, имеет для себя некоторую опору в оригинальном тексте, а именно в резюмирующих словах: «Вот рождение небес и земли при сотворении их» (2, 4). Но в иудейском обиходе книга получила название по своему первому слову, т. е. «Книга В-Начале». Ибо книга эта, стоящая «в начале» Торы, говорит о том, что было «в начале» мира, чтобы связать одно «начало» с другим и вывести одно «начало» из другого; иначе говоря, чтобы истолковать место человека среди людей как его место во Вселенной.
Итак, что же было «в начале»? «В начале сотворил Бог небо и землю. И была земля пуста и праздна, и тьма над лицом бездны, и дух Божий
279
витал над водой. И сказал Бог: „Да будет свет!“ — и был свет. И увидел Бог, что свет хорош, и отделил свет от тьмы...» (Быт., 1, 1—4). Этот зачин имеет много общих черт с вавилонскими космогоническими рассказами, но противоположен им по смыслу. Здесь в качестве творца выступает единый бог, сосредоточивающий в себе самом всю полноту творческих сил, а не патриархальный клан богов, в чреде брачных соитий зачинающий олицетворенные возможности будущего мироздания; т. е. здесь космогония впервые до конца отделена от теогонии. Богу уже не противостоит равное ему женское начало, с которым он мог бы сойтись в космогоническом браке или в космогонической битве, как вавилонский Мардук, сражающийся с Тиамат. Может быть, библейская Бездна («Техом») — это воспоминание о Тиамат, но в таком случае мы обязаны отметить радикальную демифологизацию образа. Ни единого слова о матери чудищ с разинутой пастью, какой была Тиамат, только «глубина», или «пропасть», или, может быть, «водная пучина», поверх которой лежит мрак, — образ достаточно таинственный и, если угодно, по-своему «мифологический», но в совершенно ином смысле этого термина, нежели собственно мифологическая фигура вавилонской космогонии. Важно, что в библейском рассказе о сотворении мира нет ни усилия работы, ни усилия битвы; каждая часть космоса творится свободным актом воли, выраженным в формуле — «да будет!».
Дата добавления: 2015-09-11; просмотров: 429;