Зак. 519. ского разорения по обещанию, что был в той волости скотиной падеж»76
ского разорения по обещанию, что был в той волости скотиной падеж»76. «...Было на том месте с Литовскими людьми побоище, и после того был скотиный падеж, и мы на том месте обещалися построить часовню...»77. Установление причинной связи между «побоищем литовских людей» и «скотинным падежом» имеет несомненную фольклорную природу, связанную с циклом исторических преданий о чуди, панах и разбойниках. В преданиях этого цикла упоминались квазиисторические события, вызывавшие наступление «смутных времен», сопровождавшихся междуусобиями, «мором и гладом». События смутного времени ежегодно воспроизводятся в сюжете обетного часовенного праздника, который через поминовение и покаяние очищает души людей от греха, переосвящает опоганенную воровской кровью землю и скот. Фольклорные истоки мотива построения часовни на месте исторической битвы с литовцами (панами) раскрываются в сопоставлении с описанием часовенного праздника поминовения панов в деревне Роксе Лодейно-Польского уезда, где во время семика поминали «панов», то есть убитых в смутное время поляков. В честь их варили кисель, который ели у часовни в роще78. Часовенный праздник семицкого поминовения «панов» обнаруживает несомненную связь культа часовен с культом «заложных» покойников. Об этом, в частности, свидетельствуют и другие материалы, собранные Д.К. Зелениным в Вятском крае. Семицкие поминальные обряды «особенно хорошо сохранялись на Вятке, где некоторые из них носят черты глубокой древности. В городе Уржуме в семик служат панихиды на том месте, где прежде погребались заложные. В Ледове, что около слободы Кукарки Яранского уезда, поминовения совершаются на месте бывшего убогого дома в субботу после Троицы, а в часовне села Жарковых Гор, над костями убитых черемис»79. Свидетельство Д.К. Зеленина позволяет сделать вывод о том, что часовня могла выполнять функции убогого дома, где хранились (хоронились) заложные. Вероятно, подобным же значением наделялась уже упоминавшаяся выше Верхнепучужская часовня, построенная на месте братского захоронения людей, умерших во время морового поветрия. Не случайно именно на этом «божьем» месте «московские черницы заводили и хотели построить девичь монастырь»80. В Архангельском Поморье известны и другие часовни, возведенные на месте древних («языческих») кладбищ, как, например, «заостровские волости часовни на Могилнике во имя Флора и Лавра...»81. В сообщении Д.К. Зеленина обращает на себя внимание и указание на иноэтническую природу «заложных» (строительство часовни «над костями убитых черемис»), что позволяет объяснить появление «литовских людей» («панов») в исторических преданиях и часовенных праздниках Северной Руси. В соответствии с логикой исторического мифа и ритуала часовня могла возводиться либо на месте погребения инородцев, либо на месте захоронения русских людей, погибших в битве с инородцами: «В окрестностях гор. Слободского поминки совершаются на так называемом городище. Здесь на вершине горы стояла древняя часовня (теперь церковь). Есть все основания полагать, что тут погребены убитые некогда в битве с "вотяками"»82.
Прослеживаемая здесь связь культа «заложных» (погребение которых маркировано часовней) с горой, называемой «городище», представляется не случайным, но, напротив, весьма «общим местом» религиозно-мифологической топографии Русского Севера, что отразилось в топонимических преданиях чудского цикла, в которых чудь («паны») локализуются либо наверху, на горе (отсюда — «чудские городища»), либо внизу, в яме (отсюда — «чудские ямы»). Не вдаваясь в подробный
анализ этой темы, отметим только, что прикрепление сюжета исторических преданий о чуди (панах) к космической вертикали, манифестируемой такими сакральными локусами, как «гора» и «яма», вводит обсуждение часовенной проблематики в круг мотивов, образов и персонажей «основного мифа».
В частности, с этим кругом представлений напрямую соотносится мотивация возведения обетных часовен по случаю «скотинного падежа». Этот мотив настолько часто встречается в переписных книгах часовен, что невольно закрадывается подозрение в его «клишированности», заданности, запрограммированости какими-то алгоритмами религиозно-мифологического сознания, выводящего заключение, что «часовня может строиться только по случаю скотского падежа». То есть владельцы часовни (индивидуальные или коллективные), пытаясь объяснить причины ее сооружения, невольно руководствовались «народной этимологией», восходящей к логике «основного мифа», которая соединяет существенный для часовни мотив смерти с образом скота. Исследователи индоевропейской мифологии давно уже установили равнозначность «скота и душ людей в соответствующих мифологических представлениях, т. е. скот = души умерших людей», а сам потусторонний мир (мир мертвых) воспринимается «как пастбище»83.
Соотнесенность народного культа часовен с мифологемами «основного мифа» позволяет объяснить и ряд других окказиональных мотивов сооружения часовни, в частности, неурожаев. В переписных книгах часовен встречаются объяснения причин построения той или иной часовни тем, «что в прошлых годах в той... деревне в полях червь озими съедала и была по многое время»84. Червь как источник неурожаев, голода, болезни, смерти представляет собой одну из разновидностей Змея — противника бога громовержца. Поэтому трафаретно повторяемая формула объяснения причин построения часовен неурожаями, вызванными именно «червем», несомненно, восходит к мотивам и персонажам «космического поединка».
С этим же кругом представлений связывается и мотивация строительства обетных часовен «по случаю пожара». Так, например, часовня во имя св. Николая Чудотворца в д. Лыков Орловской волости была построена, «потому что наша деревня Божиим изволением сгорела, и мы крестьяне тоя деревни Господу Богу обещались, чтоб тот пожар перестал, и обещались ту часовню построить и по таковому случаю ея и построили»85.
Если гибель урожая от «червя» имеет для крестьян вполне «земные» истоки, то сакральная природа пожара («Божиим изволением», Божья кара) не только не подвергается сомнению, но, напротив, осознанно формулируется, специально акцентируется в объяснении причин возведения часовни. Столь различные оценки степени сакральности источника бедствия (земной червь — небесный огонь) отражают, скорее всего, ценностную иерархию космической вертикали, с верхом которой соотносится Громовержец, низвергающий небесный огонь — молнию на своего Противника (Змея), находящегося внизу, у подножия мирового древа.
Весьма показательно, что обетная часовня, построенная после пожара в д. Лы-ково, была освящена во имя Николая Чудотворца, которому «в силу генетической связи с Волосом может приписываться способность укрощения огненной стихии — иначе говоря, способность противодействия огню, идущему от Перуна. Знаменательно в этом смысле, что на Русском Севере при пожаре обходят горящий дом с иконой Николы в руках»86. Таким образом, анализ мотивации строительства обет-
ных часовен раскрывает их связь с кризисными, рубежными ситуациями, со «смутными временами», когда разрушаются все устои мироздания и в человеческий мир врываются хтонические силы нечеловеческого антимира, несущего с собой болезни и смерть, неурожаи и голод, пожары и стихийные бедствия. Для обуздания стихийных сил хаоса совершались особые окказиональные обряды. Важнейшим средством обуздания вредоносных сил считалось изготовление «обыденных» полотенец и строительство «обыденных» храмов. «В северно-русской народной медицине используются и другие «обыденные» вещи, например, пиво, творог и т. п.»87. «Обыденный» — то есть изготовленный в течение одного дня (одних суток) с полным соблюдением всего технологического цикла.
«Обыденные» вещи и продукты (полотенце, храм, пиво, творог, хлеб) обладали высочайшим сакральным (семиотическим) статусом, составляя атрибутивный костяк ритуально-мифологической системы восточных славян. Технология их изготовления тем или иным образом соотносится с мифологемами Творения как процесса «вторичной» переработки исходных продуктов, превращения «сырого» в «вареное», «Природы» в «Культуру». Другими словами, «обыденная» технология моделировала сакральную технологию Творения мира как процесса его воссоздания из тех исходных первоэлементов, на которые распался космос «в смутные времена» господства хаоса. При этом каждый из обыденных предметов воспроизводит какой-то отдельный (частный) аспект устройства мироздания или, точнее, по-разному его описывает. Изготовление полотенца и приготовление пива восстанавливало разрушенные мировые связи (медиативные функции нити и опьяняющих напитков). С другой стороны, приготовление обыденных продуктов (пива, творога, хлеба) описывает космогенез как процесс их «рас-творения», брожения, распухания, заполнения хаоса пустого пространства. Но если замещение пустоты отражает лишь аморфные, количественные (предварительные, начальные) аспекты и этапы космогенеза, то процесс его дальнейшей (качественной) доработки связан с созданием таких структурно упорядоченных сакральных объектов, как храм, представлявший собой идеальную модель мироздания.
Моделирующие (космизирующие) функции храма отразились в широко распределенном на Русском Севере обряде строительства обыденных часовен и обыденных церквей.
В переписных книгах часовен нередко встречаются записи, в которых сообщается, что «построена та часовня по обещанию однодневно не в давних годах всеми крестьяны для того случая, что был скотинный падеж»88. Известный русский художник В.В. Верещагин, путешествовавший в конце XIX в. по Северной Двине, сделал описание двух обыденных церквей в красноборских деревнях Туровец и Цивозеро: «Ездил в соседнюю деревню Цивозеро, с деревянного же "обыденною" церковью. В 1650 году здесь был большой падеж скота, от которого население спаслось постройкой этой церкви, общими силами, в один день — отсюда название "обыденной" церкви — в честь покровителя животных Флора и Лавра»89.
В описаниях обряда строительства «обыденных» храмов обращает на себя внимание его ярко выраженный коллективный характер («всеми крестьяны», «общими силами»). Уже один из первых исследователей традиций «обыденности» Д.К. Зеленин считал, что «нельзя не видеть в этих обыденных полотенцах и церквях пережиток коллективных работ. Уже их общественный характер делает их в какой-то мере
священными»90. Если первое утверждение исследователя по поводу «пережитков» является издержками его «генетического» подхода к этнографической реальности, то вывод относительно священности «обыденного» коллективизма представляется безупречным. Сакральность коллективного обыденного ритуала объясняется тем, что в «смутные времена» распадается не только «внешний» мир («природа»), но и внутренний (коллектив, социум, «культура»). Поэтому строительство обыденного храма «всем миром» знаменовало воскресение из небытия всего соборного тела крестьянского мира.
Как уже отмечалось выше, культ часовен на Русском Севере был тесно связан с мотивами, образами и персонажами архаического индоевропейского «основного мифа». Эта связь отчетливо прослеживается и в часовенном сакральном ономасти-коне, то есть в определенном «списке» святых, во имя которых освящались часовни и устраивались часовенные праздники. Список священных имен был достаточно компактным и устойчивым на всем пространстве Русского Севера. Составители сборника актов Холмогорской и Устюжской епархий на основе анализа переписных книг пришли к выводу, что «больше всего было выстроено часовен во имя Николая Чудотворца, вмчк. Георгия, Флора и Лавра, Власия Севастийского и Ильи пророка»9'. При этом число «Никольских» часовен в 2—3 раза превышает количество «флоровских», «георгиевских», «ильинских» и «власьевских». В то же время, среди часовенных праздников особо выделяются Ильин день и Егорьев день. В целом же священный имяслов часовен почти полностью соответствует пантеону народных святых Северной Руси: «Из всех перечисленных нами святых особенно чествуется в Пошехонском уезде св. великомученик Георгий, Николай Чудотворец, Параскева Пятница, Илья пророк, Иоанн Креститель»92.
Чем же объяснить тот весьма замечательный факт, что в религиозном сознании русского народа эти христианские подвижники стали глубоко национальными святыми, превратились в «русских богов», прославленных проникновенным выразителем народной православной культуры Н.С. Лесковым: «Я вам должен признаться, что более всяких представлений о божестве люблю этого нашего русского бога, который творит себе обитель "за пазушкой"... Он у нас свой, притоманный и по нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе хлада тонка проникнет, и за теплой пазухой приоборкается»93. Характеризуя национальные истоки творчества Н.С. Лескова, видный православный богослов, архиепископ Смоленский и Вяземский Кирилл проницательно отметил, что «народное благочестие являлось одним из питательных истоков его творчества. Великий писатель не только знал, но и хорошо понимал свой народ, был способен услышать, уразуметь "богословие низов"»94.
К сожалению, правильно определяя сам феномен «народного благочестия», церковные историки по каноническим соображениям избегают анализа «богословия низов». А ведь без этого совершенно невозможно понять, каким образом «в русском православии с самого начала сочеталось универсальное и национальное, и именно это обстоятельство более остальных повлияло на развитие русской религиозно-национальной мысли»95. Ответ на этот вопрос был дан светскими отечественными учеными, в трудах которых был раскрыт сам механизм «привития» греческого православия на славяно-русскую религиозно-мифологическую почву. Не рассматривая богатейшую историографическую традицию вопроса, ограничимся выводами Б.А. Успенского, фундаментальная монография которого представляет собой самую
современную энциклопедию славяно-русского «богословия низов»: «...На славянской почве произошла характерная контаминация христианских и языческих верований, обусловившая существенную трансформацию исходного образа: христианские святые — и в их числе св. Николай, оказались заместителями языческих богов и, соответственно, впитали в себя ряд черт языческого происхождения»96.
Таким образом, усвоенные и переосмысленные славяно-русским язычеством христианские святые в известной степени слились с персонажами «основного мифа», стали национальными «русскими богами». В народном религиозном сознании функции одного из главных персонажей «основного мифа» — бога-громовержца (Перуна) были усвоены пророку Илье: «На огненной колеснице могучий седой старец с грозными очами разъезжает из конца в конец по беспредельным небесным полям и карающая рука его сыплет с надзвездной высоты огненные каменные стрелы, поражая испуганные сонмы бесов и преступивших закон божий сынов человеческих»97. Не случайно поэтому, что Ильин день, с которым связывался поединок Громовержца со Змеем, «был наиболее обычным днем часовенных богослужений»98.
Поскольку центральным мотивом «основного мифа» являлась борьба за обладание скотом, постольку содержание обетного, часовенного праздника в Ильин день сводилось к жертвоприношению животных (быков, коров, баранов, реже — птицы). Иногда жертвы животных могли замещаться их неживыми субститутами (шерстью, маслом, полотном). Избранное для жертвоприношения животное переводилось в ранг «священного» с особыми условиями содержания: «В Новгороде же был известен обычай ритуального выкармливания "обетного" быка на средства всей общины ("братчины"), включавшей в городе несколько улиц, а за пределами города — несколько деревень ("волость"). Купленный вскладчину всей деревней бык откармливался на общинных лугах или же, выбранный на братчине по особым приметам, свободно гулял по нивам (на воле), после чего подвергался жертвенному закланию и поеданию на ритуальном пиру»99. В данном случае необходимо обратить внимание на то, что существенный для основного мифа мотив освобождения скота («вольное» содержание ритуального быка) связан с сакрализацией диких животных, ведущих «свободный» («вольный») образ жизни (то есть переход «домашнего» животного в статус священного соотносится с процессом его «одичания»).
Обычай особого выделения жертвенных животных (правда, предназначенных не для общественного, а для частного жертвоприношения) отмечен Н.Н". Харузиным в Пудожском уезде Олонецкой губернии. Если в семье кто-то заболевает, «то страждущие обещают, "завичают" св. Макарию барана. Этот баран выбирается из стада, получает особую отметку: ему либо навязывают ленту на шею или рога, либо метят особо от прочих уши, чтобы не спутать его с остальными; "завичанного" барана откармливают»100.
После завершения подготовительного этапа «вольного» содержания жертвенное животное становилось центром «ильинского» часовенного ритуала: «На место, предназначенное для пиршества, приведено несколько откормленных баранов и овец, которых крестьяне после молебна и режут, сняв шкуры и распластав мясо, варят в больших медных котлах, повешенных над очагом»101.
Ильинский ритуал и праздник жертвоприношения имел свой этиологический миф. В научной литературе он известен как «северно-русская легенда об олене».
Содержание этого мифа (легенды) сводится к тому, что в древности во время праздника из леса к часовне прибегал олень, которого и приносили в жертву. Впоследствии в силу разных причин олень перестал являться, и в жертву стали приносить быка (барана и т. п.). Наиболее полная сводка материалов и описаний обетного часовенного ритуала и мифа содержится в работе Г.Г. Шаповаловой102. Известно, что подобный ритуал жертвоприношения и объясняющий его миф существовали не только у северных русских, но и у всех финно-угорских народов Севера и Среднего Поволжья. Практически все исследователи данного вопроса считают, что «легенда об олене», объясняющая замену одного животного (олень) другим (бык), отражает реальные изменения в хозяйственно-экономическом укладе, в религии, в нравственности и т. п. Так, например, В.Н. Белицер считает, что во время язычества «у коми был широко распространен обычай ритуального поедания в определенные дни мяса оленя или лося и что позднее этот обычай был приурочен к дням христианских праздников, и мясо оленя было заменено мясом домашних животных»103. Г.Г. Шаповалова склонна считать, что «легенда об олене» отражает определенные изменения норм и ценностей охотничьей морали архаического коллектива (нарушение запрета убивать больше животных, чем необходимо для выживания) и т. п. Перечень подобных «материалистических» интерпретаций можно было бы продолжить, но и этого достаточно, чтобы понять, что большинство исследователей, во-первых, исходит из предпосылки о «вторичности» мифоритуальной сферы по отношению к «первичности» объективной («базисной») реальности, а во-вторых, полагает, что миф и ритуал в силу своей «надстроечной» консервативности являются историческим источником для реконструкции архаичных форм семьи и брака, хозяйственного уклада, элементов материальной культуры и т. п. Так, например, Ю.С. Степанов для демонстрации законов «функциональной семантики» приводит в качестве классического образца материалы раскопок одного из Пазырыкских курганов на Алтае, где археологом СР. Руденко были открыты конские погребения с масками: «На голове одной из лошадей была сделанная из кожи, войлока и меха маска в виде головы северного оленя с рогами натуральной величины... Погребенные лошади — это те животные, которыми пользовались при жизни и в погребальной процессии. Это те животные, которые вслед за умершим направлялись в загробный мир. Если северный олень был исконным туземным домашним животным и вместе с тем средством передвижения, он должен был за своим хозяином следовать в загробный мир. С заменой в хозяйственном быту оленя лошадью, он должен был сохраниться в погребальном ритуале. Позднее консервативный ритуал потребовал маскировки нового животного, лошади, оленем»104.
Однако «консервативный ритуал» вовсе не отражает замену одного хозяйственного животного другим, и сама «маскировка» лошади оленем строится на законах не «функциональной» (утилитарной), а ритуальной семантики, оперирующей мифологическими отождествлениями и уподоблениями. Поэтому каждый элемент ритуала неизбежно оказывается «маской», «двойником», «заместителем» каждого другого элемента ритуальной системы. «Зеркальность» внутреннего устройства ритуала обеспечивает его необходимую полноту и самодостаточность. Следовательно, истоки «легенды об олене» следует искать в самой ритуально-мифологической сфере, а не во внеположенной ей «объективной реальности».
Рассматривая с этой точки зрения «легенду об олене», входящую в контекст «основного мифа», необходимо отметить, что во время космического поединка бога Громовержца с его Противником «Змей последовательно прячется под разными видами живых существ или обращается в них (человека, коня, корову и др.)»105. Отсюда можно сделать вывод, что «маскирование» одного живого существа другим входит в сам сюжет «основного мифа». Более того, отмеченная последовательность трансформаций Противника отражает общеиндоевропейскую символическую иерархию животных, «где ритуально нечистые собака и свинья занимают промежуточное место между человеком (и примыкающими к нему высшими домашними животными — лошадью, коровой, овцой) и дикими зверями...»106. В рамках этой символической классификации индоевропейского «зверинца» особое значение для рассматриваемого вопроса имеет оппозиция домашних и диких животных, которые считались священными («божьими»)107. Как же объясняется в «легенде об олене» замена домашнего жертвенного животного — диким (священным)? Большинство исследователей (кроме Г.Г. Шаповаловой) не обратили внимания на то, что во многих вариантах «легенды» основным мотивом замены жертвы является нарушение заповеди, греховность, корыстолюбие и т. п. Вот несколько вариантов объяснений: «Люди ли стали грешнее, или Богу жертвы их неугодны; только с тех пор чудное явление оленя прекратилось»108. «Да потому и отстали ходить, что народ нонче пошел плут и чем дальше, тем хуже и своевольнее. Ну и нарушили заповедь...»109. Жертвоприношение оленя «продолжалось до той поры, покуда жил народ праведно, честно, по завету отцов, дедов, прадедов. А потом пошел по людям разврат, грех... и перестал апостол Петр высылать свое праздничное угощение... пришлось колоть быков или баранов. Стали праздновать каждый на особицу»110.
В народной этимологии ритуала «ильинского» («петровского») жертвоприношения, с одной стороны, явно проступает священная ипостась дикого оленя («праздничное угощение», посылаемое апостолом Петром), а с другой — восприятие жертвы домашнего скота как нежелательной, вынужденной акции, как божественной кары за грехи и нарушение заветов. Подобное сочетание в едином образе «ильин-ской» жертвы двух животных (быка и оленя), относящихся к противоположным полюсам символической классификации «звериного мира», отражает два аспекта жертвоприносительного ритуала: «Факт святости жертвы (само жертвоприношение понимается часто как "делание святости", воспроизведение священного...) достаточно хорошо известен, но оказывается, что жертва связана и с тем, что решитель*но противоположно святости, — с преступлением. Преступно... убивать жертву, потому что она священна... но жертва не станет священной, если ее не убить... Жертва тяготеет к максимуму "неприспособленности", к тому, чтобы быть жертвой; она отмечается особой невинностью, чистотой, нежностью, близостью к человеку... сама идея принесения кровавой жертвы, когда ее объектом выступает носитель таких качеств, кажется абсурдной»111.
Дикий олень («священное животное», «дар Бога») самим своим «божественным» происхождением предназначен быть добровольной, искупительной жертвой. Это фактически «бескровная» жертва, убийство которой легко переживается человеком. Другое дело — жертвоприношение «близкого человеку» домашнего животного, связанное с «кровью», с насилием над собственной (человеческой) природой. Кровавое жертвоприношение воспринимается «жрецом» как тяжкое наказание, как
небесная кара, но только оно и способно «преобразить» человека, искупить его грехи, ибо, «принимая во внимание такую трактовку жертвы и помня, что жертвоприношение стоит в центре ритуала, не приходится удивляться ни святости жертвы, ни тому, что в любом ритуале явно или тайно содержится отчетливая искупительная нота»"2.
В этом смысле «легенда об олене» не просто дополняет ритуал «ильинского» жертвоприношения и объясняет его происхождение, но путем контрастного сопоставления бесконечного, бессмысленного кровавого насилия и добровольной жертвенности, самопожертвования переводит ритуал в духовное измерение, наполняет обетный часовенный праздник искупительным смыслом.
В сакральной топографии Русского Севера важное место занимали часовни, построенные во имя св. Георгия. В количественном отношении они уступали лишь Никольским часовням. Подобное соотношение отражает общерусское представление о Николе и Георгии (Егории) как двух главных «русских богах»: «После Николая, мирликийского чудотворца, из сонма святых греческой церкви едва ли найдется в русском царстве имя, более известное, как имя св. великомученика и победоносца Георгия...»"3. Огромная популярность св. Георгия в русском религиозном сознании объясняется его соотнесенностью с одним из главных богов славянского язычества — Перуном, который «может трансформироваться не только в Илью пророка, но и в св. Георгия: с первым его объединяет функция громовержца, со вторым — функция змееборца»"4. Говоря о топографии георгиевских часовен, СВ. Максимов писал, что «так как значительная часть удаленных и особо чтимых часовен, а равно тех ближних, которые охраняют избранные родники, указывают на места старых, лишь впоследствии освященных христианским именем святых, то и по занимающему нас вопросу часовнями с именем св. Георгия отмечены таковые же места, где обычно справлялся "скотский" или "коровий" праздник»"5. Среди георгиевских часовен Вологодской губернии особо почитаемой была часовня в д. Вершинском починке (с. Раменьи), которая в народе называлась «Спас на Раменьи». «Свое название она получила от праздника Происхождения древ Креста Господня (более известного в народе как «первый Спас»), на который собирались к жертвенной часовне богомольцы из Вельского, Тотемского и Кадниковского уездов Вологодской губернии»116.
Но в наиболее очевидной форме связь культа георгиевских часовен с сюжетом «основного мифа» проявлялась в праздновании Егорьева дня (23 апреля), когда совершался первый выгон скота на пастбище. Центральным моментом этого праздника являлся ритуальный «обход скота», который заключался «главным образом в том, что хозяева обходят с образом св. Победоносца Георгия всю домашнюю скотину, собранную в кучу на своем дворе, а затем сгоняют ее в общее стадо, собранное у часовни, где служится водосвятный молебен...»117.
Для раскрытия семантики ритуалов Егорьева дня на Русском Севере, выявления ее связи с мотивами «основного мифа» большой интерес представляют полевые материалы экспедиции Государственного института истории искусств, изучавшей в 1926 году степень сохранности традиционной культуры Заонежья. Участница этой экспедиции Н.П. Колпакова в своих «Записках фольклориста» поместила описание праздника Егорьева дня в Великой губе: «Из каждого двора гонят скотину в "запер-тище", т. е. в такое место, где можно было бы собрать всех коров вместе... Мужики
делают в "запертище" ворота; ставят по обе стороны ворот березки и связывают их верхушками. Наверх кладут пучок хвои, на средних ветвях — икону; на земле в воротах раскладывают огонь. Скот весь собран за эти ворота, в "запертище". Священник начинает служить молебен. Пока он служит — на разложенном огне горят дрова. Священник начинает служить молебен. Пока он служит — на разложенном огне горят дрова. Священника сменяет пастух, который входит в "запертище" и начинает ходить вокруг скота, читая отпуск. На огне в это время горят уже не дрова, а можжевельник... Читая "отпуск" и обходя стадо, пастух волочит за собой на веревочке вареную щуку и замок с ключом. После того как "отпуск" прочитан, пастух закапывает щуку и замок под неподвижный камень, куда не попадает стоячая вода. Бумажку с "отпуском" передает на хранение в церковь. Потом пастух скармливает скотине колобки и гонит ее в ворота через огонь»"8.
Ритуал первого выгона скота на пастбище обладает мощным полем семиотического напряжения, в котором каждый мельчайший элемент просвечивает глубочайшим религиозно-мифологическим смыслом, восходящим к семиотике «основного мифа».
Прежде всего бросается в глаза совпадение сюжетной схемы ритуала отпуска скота и мифа о космическом поединке: «Змей похищает рогатый скот и прячет его в пещере, за скалой; Бог Грозы, разбивая скалу, освобождает скот...»"9. Мотив похищения и укрывания скота реализуется в начальной фазе ритуала, когда сооружается «запертище», куда запирается скот. Завершается ритуал «освобождением — отпуском» стада на волю, на пастбище. Неисчерпаема религиозно-мифологическая глубина предметного мира обряда первого выгона скота (запертище; березки; икона; огонь; камень; щука; замок). Сама конструкция «запертища» воспроизводит пещеру для укрывания скота, а березки, на ветвях которых помещается икона, — образ «мирового древа», к которому прикрепляется сюжет «основного мифа». Камень — оружие бога громовержца, а щука — существо хтонической природы, воплощающее одну из ипостасей Противника. Любопытно, что в данном варианте обряда пастух волочит вареную щуку, что можно трактовать как снятие противопоставления «сырого» и «вареного», как амбивалентный образ перехода из хтонического царства Волоса (Природы) в космизирующийся мир Перуна (Культуры). Подобной же амбивалентной семантикой перехода обладает и замок, одновременно связанный с двумя сюжетного разъединенными мотивами «основного мифа» — запирания и отпирания похищенного скота.
«Персонажная» структура обряда Егорьева дня, включающая двух жрецов: священника и пастуха, — соответствует двум главным персонажам «основного мифа», противопоставленность которых в ритуале подчеркивается двумя разными видами горящего у ворот огня: «чистого» (древесного) — во время православной молитвы священника и «нечистого» (можжевелового) — во время «языческого» молебна пастуха.
С сюжетом и образами «основного мифа» тесно связаны и «лошадиные» («конские») праздники, справлявшиеся 18 августа (ст. ст.) около часовен, возведенных во имя вмчк. Флора и Лавра. «Для конной мольбы в некоторых местностях (Вологодской, Костромской, Новгородской губерниях) существуют особые деревянные часовни, нарочито предназначенные для чествования мучеников в заветный день. Некоторые часовни находятся в значительном удалении от сел, на лесных полянах...
и стоят в течение всего года совершенно забытыми, а на праздник мучеников привлекают поразительное многолюдство»120.
Конный праздник состоит из двух частей: условно говоря, официальной (православной), включавшей водосвятный молебен и окропление лошадей святой водою, и неофициальной (языческой), состоявшей из конных состязаний, пира и жертвоприношений. Конный праздник в день Флора и Лавра на Русском Севере имеет определенные соответствия в древнеиндийской ритуально-мифологической традиции, связанной с жертвоприношением коня (ашхвамедха). Главным героем «Фро-ловского» праздника, наиболее значимым объектом всеобщего почитания и умилостивления является конь: «На "лошадиный праздник" пригоняют их подкормленными овсецом и даже круто посоленным яичным хлебцем. Гривы и хвосты расчесаны, и в них вплетены девками ленточки или лоскуточки кумача или ситцев самых ярких цветов... Повсюду установлено общим и неизменным правилом кормить на этот день лошадей на полную сыть и ни в каком случае на них не работать»121. Украшение коня, его откармливание, вольное содержание (освобождение от работы) — все это типичные характеристики отношения к жертвенному животному.
Примечательной чертой «фроловского» конского праздника является выделенная роль женщины, которая, наряду с конем, становится центром ритуала. Женщины («девки») — видимо, для конского праздника значим атрибут девственности — украшают жертвенное животное. Они же являются главными участницами пира: На «Фролах» дают себе волю выпить лишнее и женщины, что составляет исключение сравнительно с прочими деревенскими праздниками. Это особенно заметно в вологодских краях: «Мужики, которые любят винцо, пьют очень мало, даже некоторые совсем отказываются, зато уж бабы пьют за себя и за мужиков...»122. Таким образом, «Фролы» являлись не только конским, но и женским праздником, что имеет прямые соответствия в ашхвамедхе, в которой жертвоприношение коня истолковывается как замена человеческого жертвоприношения (женщины), а участие главной жены царя в этом обряде осмысляется как священный брак царицы с конем123.
Высказанное нами предположение об известной близости «фроловского» конского праздника и ашхвамедхи подтверждается также наличием в их структуре элементов близнечного культа, восходящего к образу мирового древа, представленного такими ритуально-мифологическими символами, как «девушка у мирового дерева, конь как мировое животное у жертвенного столба, близнецы-птицы над деревом»124. Подобно своим древнеиндоевропейским предтечам Ашвинам (братьям-близнецам древнеиндийской мифологии) или древнегреческим Диоскурам, Флор и Лавр связаны с культом коня, с исцелением-спасением (от слепоты), возможно, с образами смены дня и ночи. Причастность Флора и Лавра к мифологемам смены времен указывает на возможную новогоднюю природу фроловского конского праздника, что звучит не так уж неправдоподобно при учете его генетической (?) типологической (?) близости к годовому празднику ашхвамедхи и хронологической близости к традиционному церковнославянскому новолетию (1 сентября). Связь Флора и Лавра с амбивалентными идеями смены и перехода нашла отражение и в цветовой символике их иконографических образов: «В славянских данных, относящихся к Флору и Лавру — коневодам, заменившим древних божественных близнецов... особенно отчетливо выступают оппозиции левый черный конь (Флора) — правый белый конь (Лавра)»125.
Важным элементом фроловского праздника являлись конские состязания: «За версту от часовни раскинулось ровное поле, где, по окончании молебствия, начинаются скачки (новое доказательство древности лошадиного праздника, а равно и того, что самые часовни представляют позднейшие сооружения, освятившие собою места древних игрищ)»126. Конские ристания напрямую связывают фроловский праздник с идеями «основного мифа», поскольку состязания как «вариант более общей идеи спора, поединка, борьбы — не что иное, как "микрокосмическое" соответствие того "макрокосмического" поединка, который приурочивается к стыку Старого и Нового года в главном годовом празднике, где демиург борется со своим противником, носителем хаоса и смерти, и побеждает его, восстанавливая тем самым новую космическую организацию»127.
Таким образом, изучение топографии часовен, мотивации их возведения, сакрального ономастикона, обетных часовенных праздников раскрывает архаический религиозно-мифологический субстрат культа часовен на Русском Севере. Длительная устойчивость, широкое распространение, необычайная жизненность и генерирующая продуктивность часовенного культа объясняются не тем, что на «дальнем», «глухом» и «диком» Севере дольше, чем в других регионах, сохранились «пережитки» язычества, а тем, что на Русском Севере в силу ряда причин блистательного расцвета достигли традиции народного благочестия, живого народного религиозного творчества. Поэтому культ часовен — это не мертвые осколки поверженного языческого идола, а вторичное религиозное новообразование, порожденное религиозным гением русского народа, особенно ярко раскрывшимся в ходе освоения ино-природного, инородческого и иноверческого Севера.
Наши наблюдения и выводы подтверждаются мнением одного из лучших знатоков традиционной культуры Русского Севера Т.А. Бернштам, которая, раскрывая истоки «обетных» праздников, отмечала: «Заветные праздники были разнородны по происхождению ("явление иконы", эпидемия, эпизоотия, градобитье, пожар и т. п.), по времени появления, по стабильности... но всех их объединяли три основных признака: они были христианские по форме, происходили в весеннее — летнее время и возникали по случаю... Возникновение заветных праздников — проявление регенерирующей способности традиционной культуры, сохраняющей под христианизированной формой архаическое содержание»128. Именно этими регенерирующими (порождающими) способностями традиционной культуры объясняется генезис такого яркого феномена русского народного религиозного творчества, как культ часовен на Русском Севере.
Храм
Наивысшим проявлением народного религиозного творчества явилось храмосо-зидательское художество, превратившее Русский Север в уникальный заповедник традиций деревянного храмового зодчества. Храм как наиболее обобщенный, семантически насыщенный образ мироздания занимал центральное место в сакральной микротопографии северного «мира». Столь значимая роль храма в структуре микро- и макрокосма отразилась в исторических преданиях о выборе места для строительства церкви, который осуществлялся с помощью живых существ и неоду-
шевленных предметов, обладавших высочайшим сакральным статусом (конь; дерево; икона).
«Крестьяне деревни Владимирской долго бесплодно спорили о месте, где поставить церковь. Не раз сходились они для обсуждения этого вопроса и не раз расходились с враждою в сердце друг против друга. И этому не было бы конца, если бы неожиданно не появился созревший на этот случай... план: запрячь молодого неезженного жеребца в сани, направиться в лес, вырубить там строевое дерево, положить дерево на сани и пустить жеребца на свободе: где он остановится — на том месте и быть церкви»129.
«Тетка моя — покойница... сказывала, что лошадь запрягли в дровни, на дровни клали бревно, ставили икону и, значит, пустили лошадь, а где она встала — там и церковь строили»130.
Для раскрытия религиозно-мифологической семантики мотива выбора места для храма с помощью священного животного (коня) необходимо обратиться к соответствующим данным других традиций и прежде всего к кругу культур так называемого «шаманистского» типа, в которых существовала детально разработанная система ритуалов выбора мест для основания новых святилищ. Центральным действующим лицом в ритуалах выбора выступает сам шаман, который, являясь монопольным знатоком устройства сакрального пространства Вселенной, во время обряда камлания совершает путешествие по всем частям мироздания находит то место, где должен быть основан новый культовый центр. Так, например, у вотяков (удмуртов) шаман-«туно» для определения местоположения нового святилища (луда, кере-метя) «садится на молодого жеребенка и ездит на нем по лесу без узды. Где жеребенок остановится, там и нужно устроить луд»131. В других вариантах ритуала шаман-туно объезжает окрестности деревни на лошади и с ее помощью определяет три места для поклонения богам, которые управляют тремя сферами мироздания: «Так он выбрал места жертвоприношений трем божествам. Выбравши эти места, ворожея назначил трех жрецов, по числу выбранных мест, и велел им приносить каждогодно Му-Кылчину бычка и телку черных, Инмару — жеребчика и кобылицу соловых, а Гудыри-Мума — одного барана»132.
Удмуртский шаманский ритуал раскрывает универсальную связь обрядовых процедур выбора места для основания сакральных центров с космологическими схемами, восходящими к образу «мирового древа» с его трехчастным устройством по вертикали. Эта связь прослеживается и в северно-русских преданиях о заселении края, где функции культурного героя-первопредка играет священное животное — конь, который совершает путешествие по первозданным («диким») землям и обустраивает их, определяя места для возведения храмов и устанавливая границы освоенного мира. «Культуртрегерское» (землеустроительное) странствование коня по необжитым пространствам Севера по своему религиозно-мифологическому смыслу сопоставимо с годичным странствованием жертвенного коня в ашхвамедхе, которое «сходно с ритуалами, воспроизводящими путешествия тотемных предков, строго фиксирующее границы областей, на которые делится вся территория обитания австралийских племен...»133. Все эти ритуалы и мифы о странствующих культурных героях-первопредках так или иначе связаны с космологическими схемами, с образом «мирового древа», которое задает правила культурной организации новых земель, определяет принципы их правильного освоения. Поэтому не случайно, что в
типологически сходных славяно-русских религиозно-мифологических представлениях место для возведения нового храма определяется с помощью дерева:
«Выбирали место, лес рубили... А первое бревно отпустили. — Где бревно остановится, на этом месте будем строить церковь...»134.
«Все искали место, хотели церковь построить, где городок поставить... Решили и спустили по реке три дерева, где они остановятся? Если остановятся у городка, то, значит, будет там церковь. А они дошли вот сюда, до этой избы, дошли и больше никуда не ушли. Ну и решили поставить церковь вот тут»135.
На Русском Севере широко бытовали предания о том, что лес, предназначенный для постройки церкви, доставляли (сплавляли) до выбранного места, но утром обнаруживалось, что он чудесным образом оказывался в другом месте. После многократных безуспешных попыток построения храма на месте, своевольно избранном строителями (строящийся храм разрушался, перемещался в другое место и т. п.), люди усмиряли свою вавилонскую гордыню и приходили к выводу, «что сам Бог назначает место, угодное ему для постройки храма»136. В приведенных исторических преданиях обращает на себя внимание не только настойчиво проводимая идея богоизбранности храмового пространства, но и сам факт выбора места, наделенного максимумом сакральности, с помощью дерева. Безусловно, что здесь речь идет не о простом, а о священном дереве, предназначенном свыше специально для храмового строительства. В символической классификации деревьев существовали особые породы священных деревьев, которые росли в священных местах. Категорически запрещались их рубка и использование в мирских целях. Не случайно, что в одном из северно-русских преданий указывается, что строители «рубили завечен-ный лес на эту церковь»137. «Завеченный», то есть заветный, обетный лес принадлежит (как и завеченное пространство, завеченное животное) самому Богу. Заветное, богоизбранное дерево — это, несомненно, одна из реализаций космического, «мирового древа», которое задает космологические ритм и масштаб воздвигавшемуся храму. Не случайно, что чуткие к этому космическому ритму северные зодчие возводили часовни и церкви не по чертежам и проектам, а «как мера и красота скажут», выражая этим свою сопричастность божественной гармонии мироздания, запечатленной в образе храма.
Представления о сакральной отмеченности, богоизбранности храмового пространства отразились в народном культе икон, с помощью явления которых Бог выражает свою волю относительно места, где должен быть заложен храм:
«Хотели построить деревню — бросили икону в воду. Три раза бросили — и три раза она приплывала на одно и то же место. Куда икону принесло, там и деревню построили»138.
«Рассказывали, что за пять километров от Вытегры, в сторону, явилась церковь, берестяная, а в церкви — маленькая иконка "Ильинская пятница". После этого построили церковь и ходили туда по завету»139.
«Давно-давно, в поле крестьян, близ небольшой горки, у ключевого источника, явилась икона великомученицы Екатерины. Крестьяне стали строить часовню в честь явившейся иконы на месте ее явления»140.
Для раскрытия религиозно-мифологической семантики фольклорного мотива выбора места для строительства храма с помощью явленной иконы необходимо отметить, что «большинство святынь возникало на местах "обретения" иконопис-
ных или скульптурных изображений Богородицы и Параскевы Пятницы, образы которых в бытовом истолковании нередко отождествлялись... "Святые" места, посвященные Богородице и Параскеве, обычно были расположены у воды: озер, ключей, колодцев, ручьев, рядом с пещерами, горами, в которых брали начало родники... "Святые" ключи, источники, колодцы носили названия, связанные с Богородицей и Параскевой Пятницей. Очень распространены были "пятницкие родники", которые именовались в женском роде, по названию иконы Божьей Матери, например, "Живописная Источница..."»141.
Женская ипостась большинства явленных на месте будущего храма икон указывает на связь фольклорного мотива определения сакрального центра пространства как с мифологическим образом «мирового древа», так и с сюжетом «основного мифа». Не случайно поэтому, что чудотворные иконы «являются в большинстве случаев на деревьях, на воде — в реках или, наконец, вырываются из земли»142. Икона Богородицы, явленная на дереве, — это христианский алломорф архаического образа женщины у «мирового древа». Изучение северно-русских фольклорных мотивов выбора места для строительства храма с помощью коня, дерева, иконы обнаруживает единый источник их происхождения, связанный с религиозно-мифологическим образом «мирового древа», около которого находятся семантически ему тождественные женщина и конь. Генетическая сопряженность этих мотивов и образов глубоко закономерна, поскольку основной целью северно-русских преданий о заселении и освоении края является описание случаев правильного выбора места для закладки храма, который может быть воздвигнут только в наиболее сакральном месте (центр мира) и в наиболее сакральное время (праздник), то есть там и тогда, где и когда был построен Первый Храм как воплощение универсальной религиозно-мифологической иконцепции «мирового древа».
Связь образов храма и «мирового древа» отразилась в преданиях о построении той или иной церкви на месте священного дерева. Так, например, в землях народа коми бытовало предание о том, что «престол первой церкви, построенной у зырян, — церкви архангельской в с. Усть-Вым — утвержден на пне необыкновенно великой березы, коей идолопоклонствовавшие предки зырян якобы поклонялись... При сломке деревянной архангельской церкви, по построении около нее церкви каменной, действительно найден под престолом большой утлый уже погнивший пень дерева, который зыряне из почтения к древности, весь разобрали себе по частицам в домы свои»143. Подобные предания отмечены и на Русском Севере. В Вытегорском районе церковь «Ильинская Пятница» была построена на месте явления иконы, которую обрели на пеньке: «Церковь сейчас разрыта, а у этой церкви стоит пенек, на котором стояла берестяная церковь. Мы к этому пеньку ходим по завету»144. В Беломорском районе в д. Сухое церковь также была построена на месте явленой иконы Богородицы: «Унесут икону ("Богородицу") на реку, наутро смотрят, а "Богородица" опять сидит на пеньку. На том месте церковь и построили»145. Предания о построении церкви на месте священного дерева не только отражают соположение образа храма с образом «мирового древа», но и выявляют глубинные религиозно-мифологические представления об уникальности того места, на котором может быть возведен храм. Уникальность его заключается в том, что оно располагается в самом центре мира, откуда и произрастает «мировое древо».
В историографии истории архитектуры Русского Севера сложилось весьма устойчивое представление о том, что северные зодчие при выборе места для строительства храма руководствовались утилитарными, эстетическими и духовно-нравственными соображениями и при этом «природное основание выбранного места является важнейшим элементом композиций»146. Существенным недостатком подобного (искусствоведческого) подхода, приписывающего народу «великолепное знание законов зрительного восприятия», полагающего, что «природная среда становилась великим учителем народных зодчих», является то, что он не учитывает специфики восприятия природы в народном религиозном сознании. Для выяснения этой специфики приведем ряд высказываний А.Я. Гуревича, который изучал проблему «эстетического» отношения к природе в мировосприятии средневековых людей: «Отношение их к природе определялось преимущественно религиозностью — коренной чертой средневекового миросозерцания. Бог и человеческая душа представляли собой для той эпохи абсолютную ценность, природа же обладала лишь относительной ценностью»147. Для средневекового человека «природа не представляла самоценности, он искал в ней "образ божий"»148. Поэтому, «не отрицая красоту природы, не следует забывать, что сама природа не могла быть конечной целью его любования. Она представляла собой символ невидимого мира. Созерцание земного мира должно было раскрыть мир сущности иного, высшего плана»149. Поэтому устойчивые представления о том, что северные зодчие «учились у природы», подражали природным формам, что «будто эти произведения — сама природа» (Н.Э. Грабарь), совершенно не учитывают особенностей религиозного сознания, которое не могло учиться у тварного мира или подражать ему. Гармония природы и архитектуры, порождавшая удивительные по своей соразмерности архитектурно-природные ансамбли, о которых говорят искусствоведы, покоилась не на подражательных законах архитектурной бионики, а на единстве восприятия и природы, и архитектуры как разных проявлений единого Образа Божия — той истинной меры и красоты, у которой учились и которой подражали северные зодчие. Поэтому при выборе места для строительства храма они исходили не из утилитарных соображений противопожарной и прочей технологической безопасности, не из эстетических «законов зрительного восприятия», а из стремления постичь Божественный Промысл, явленный в разнообразных знамениях, откровениях, пророчествах. Другими словами, они пытались отыскать место, самим Богом созданное для прославления и украшения его храмовым ансамблем. Такое место, отмеченное Божьей благодатью, характеризовалось особыми приметами, необычностью, выделенностью из окружающего однообразного ландшафта.
К числу таких сакральных мест относились возвышенности, холмы, горы, воплощавшие в своих вертикальных природных формах образ космической вертикали. В исторических преданиях Русского Севера, собранных Н.Н. Криничной, довольно часто встречается мотив выбора места для храма на горе. В предании об основании деревни Козьмины Горы рассказывается о построении часовни на месте явленной иконы, которую обрели на елке, на горе150. В предании об основании Владимирской церкви повествуется о том, как священный конь открыл место для ее строительства на горе151. Екатерининская часовня, которую начали строить на месте явления иконы у источника около горы, была чудесным образом перенесена на гору: «Подумали
крестьяне и решили, что горка — место, угодное Богу для постройки часовни, и начали строить на горке»152.
Представления о единственности, уникальности распространялись не только на место основания, но и на весь храм. Казалось бы, о какой уникальности может идти речь, если общеизвестно, что древнерусские зодчие (как и все творцы «культуры-веры»), творившие в рамках жестко заданного канона, возводили храмы по «подлинникам» — по образу и подобию реальных исторических храмов? В северных порядных грамотах (своего рода «проектных заданиях») специально оговаривался тот образец-«перевод», по которому надлежало строить церковь (например, рубить «церковь и олтарь, как на Устюге на посаде у Николы Чудотворца гостинного»)153. Однако это, на первый взгляд, обезличенное, массовое тиражирование (копирование) храмов на самом деле было глубоко «личным», ибо за нескончаемой чередой повторяющих друг друга храмов проступала невидимая духовная перспектива (Лик Божий). Ведь каждый новый храм воспроизводил не просто образ и подобие своего предшественника, но нечто, стоящее за ним, а именно образ Первого Храма, к которому в конце концов устремлялась вся историческая цепочка следовавших друг за другом храмов.
Представления об уникальности, неповторимости и единственности храма нашли отражение в северно-русских преданиях о строительстве Кижской Преображенской церкви и Кольского Воскресенского восемнадцатиглавого собора. В преданиях «строительного» цикла раскрывается ряд важных религиозно-мифологических мотивов, связанных с сакральным осмыслением «художества» северных зодчих. Прежде всего следует выделить мотив чудесного видения (явления) образа храма (его модели). В китежском предании рассказывается о том, что мастер Нестер, уединившись в пустынном месте (там, где впоследствии им был возведен Преображенский собор), «обнаружил святую книгу. Тогда он в уединении сел и читал целый день и ночь. И когда стало подыматься солнце и упала на траву роса, он увидел в переливании солнечных лучей и капелек росы на траве рисунок этой церкви»154. В другом предании о построении Ильинской церкви говорится о явлении на пеньке «берестяной церкви»155. Чудо о храме, явленное мастеру в рисунке или берестяной модели, раскрывает глубинные религиозно-мифологические представления о божественном прообразе строящегося храма, исходящего не от человеческих устремлений и помыслов, а из божественного волеизъявления.
Вторым важным мотивом северно-русских преданий строительного цикла является богоизбранность мастера-зодчего, проявляющаяся в его необычном происхождении и поведении. Мотив божественного избранничества порожден сакрализацией плотницкого ремесла на Руси, что нашло отражение в представлениях о священном происхождении мастера-зодчего. В предании о построении Кольского Воскресенского собора его именуют «святым человеком». Мастер осознает свое божественное предназначение, свою мироустроительную миссию. Обращаясь к церковному старосте, он говорит: «Ты... надо мной не ломайся, потому как я мастер и для Бога работаю, а не для ваших бород»156.
Божественная природа зодчего проявляется и в его необычном поведении. Как и святые-подвижники древнерусской агиографии, мастер стремится к отрешению от мирской суеты, к уединению. Строитель Кижского Преображенского собора в уединении «целый день и ночь» читает святую книгу, и ему открывается видение Храма.
Дата добавления: 2015-07-30; просмотров: 555;