Тема 8. ИСТОРИЧЕСКАЯ НАУКА НА РУБЕЖЕ ХХ – XXI ВВ.: ИСТОРИЧЕСКАЯ НАУКА И СИТУАЦИЯ ПОСТМОДЕРНА
Целью занятия является ознакомление с основными процессами происходившими в западной историографии в 70-начале 90-х годов ХХ века, приведших к трансформации исторического познания
Вопросы:
1. Смысл и направленность истории в свете постмодернистского влияния на историографию: «конец истории» и отказ от глобальных объяснительных схем.
2. «Историографическая революция» и отказ от одностороннего сциентизма в 70-начале 90-х годов ХХ века в западной историографии.
3. Хейден Уайт о поэтике историописания.
4. «Лингвистический поворот». Семиотика и история.
Содержание занятия:
Постмодернизм – совокупное обозначение наметившихся в конце XX века тенденций в культурном самосознании развитых стан Запада. Собственно философии постмодернизма не существует. Причина этого в том, что постмодернизм возник из радикального сомнения в возможности философии быть основой мировоззренческого и жанрового единства. Постмодернизм – ситуация в философии, обозначающая отказ от попыток систематизации, от попыток представить мир в виде жёстких, самозамкнутых систем. «Кризис духа» начала XX века был ознаменован полной потерей доверия и к гуманизму, и к рационализму, как к абсолютно спекулятивным, более чем подозрительным идеалам. Две мировые войны, тоталитарные режимы, массовые убийства, разрушение городов, идейный хаос поставили человека перед лицом всепоглощающего космического безразличия. Высокие моральные принципы трансформировались часто в цинизм, познавательный идеализм в технические манипуляции. В искусстве имел место переход от создания шедевра к шоковому, скандальному произведению. Постмодернизм пронизан недоверием к логическим формам, к словам, в которых видит, прежде всего, дискурс власти, скрытое насилие и пытается преодолеть заложенную в них «однозначную и предсказуемую рациональность». Изучая структуру языка, постмодернисты (Ж. Деррида, Р. Барт) пытаются утвердить ценность «языка-в-себе» и, вместе с тем, свободное, ассоциативное и творческое мышление, не воспринимающее бытие, как изначально обладающее логикой и закономерностью.
В исторической науке и в философии истории (историософии) такой подход означает отрицание смысла истории. [66] (Отрицание смысла истории становится общим направлением развития западной обществоведческой мысли в XX веке). [67] С этой позиции история не является ни наукой, ни искусством, а чем-то другим – искусной игрой слов, подменяющей реальное, где метафоры истории как науки или истории как искусства отражают структуру власти, которая вводит эти метафоры в игру. [68] Философы, которые отвергают классическую модель историософского теоретизирования, отрицают возможность увидеть историю как смысловую целостность, так как, по их мнению, прогресс в истории – есть лишь одна из возможных моделей познания действительности, а не объективно существующее явление.
Идеологическая нагруженность гуманитарного познания абсолютизируется в концепциях философского постмодернизма, согласно которым, в науке воплощена воля к власти. Наука выполняет репрессирующую по отношению к другим точкам зрения функцию, диктуемую ей идеологией. Выход из под идеологического диктата власть предержащих философский постмодернизм усматривает в отказе от так называемого «истинного», «научного» познания, что позволит зазвучать репрессированным голосам. Но эти голоса не нейтральны, в них отражаются разные идеологии. Следствием такой установки становится фрагментированность предмета гуманитаристики и многообразие «объектов», конструируемых исследователями. Постмодернизм предлагает псевдорешение проблемы идеологической нагруженности гуманитарного знания. Отбрасывая категории истины и объективности, он обрекает гуманитарные науки на методологический хаос [69].
Сегодня очевидно, что таким образом историческое познание вступило в стадию очередного кризиса, который должен разрешиться переосмыслением его теоретических основ. Данный процесс Б.Г. Могильницкий назвал «историографической революцией». Можно выделить три этапа историографической революции: объективистский (сциентистский), субъективистский (постмодернистский) и синтезирующий. Первый из них падает на 1960-1970-е гг., второй охватывает 1980-е - начало 1990-х гг., третий начинается в 1990-е гг. на третьем этапе стало очевидно, что ситуация постмодерна заканчивается. Государство перестаёт быть универсальным субъектом исторического процесса. Меняется восприятие истории. Если раньше главным заказчиком для историков было государство, то теперь надо ответить на социокультурный запрос. Привычный мир политических пристрастий исчезает, идеологии прошлого не находят отклика в умах обывателя. Какой тип социальной памяти нужен современному обществу? Этот вопрос становится центральным в теории исторического познания к началу XXI века. Современный человек постоянно сталкивается с многообразием, а это вызывает психологический стресс, чувство неуверенности в собственных силах, сомнение в способности понять то, что происходит в обществе. Отдельные истории, которыми пичкает человека телевидение и другие средства массовой информации, не связанные в одну систему, – благоприятная среда для манипуляции единичными воспоминаниями (проверить их с точки зрения единой теории нельзя, а знать всё попросту невозможно). Это стало возможным в результате отказа от метарассказа в ситуации постмодерна.
Социальным группам необходимы свидетельства своего существования в прошлом, но им требуется такая картина прошлого, которая служит объяснению или оправданию настоящего, часто за счёт исторической достоверности. Механизм социальной памяти наиболее чётко проявляется в тех обществах, где невозможно апеллировать к документальным материалам как средству уточнения событий или высшему авторитету. Традиции, ностальгия и прогресс являются базовыми составляющими социальной памяти. Каждая из них по-своему откликается на глубокую психологическую потребность в защищенности – они, казалось бы, обещают либо отсутствие перемен, либо перемены к лучшему, либо душевно более близкое прошлое в качестве убежища. Реальное возражение против них заключается в том, что в качестве всеобъёмлющей концепции они требуют от прошлого соответствия подспудной и часто безответной потребности, ищут единственное окно в прошлое, а заканчивается это недооценкой всего остального.
Задача профессионального историка в «противостоянии социально мотивированным ложным истолкованиям прошлого». Преодолевая «ложное» истолкование прошлого, невозможно, по-видимому, отказаться от «социально мотивированного» исторического знания. И мы не случайно поставили слово «ложное» в кавычки. Ведь ложное выявляется только в сопоставлении с истинным, а взгляд историка также обусловлен как социальными, так и психологическими (а часто и идеологическими) причинами. Кроме того, историк обязан отвечать на социальный запрос и удовлетворять потребность в разных типах историописания [70].
Широкое понимание историографической революции, охватывающее уже следующий ее этап, было очерчено В.М. Мучником и И.Ю. Николаевой. Усматривая доминанту процессов, происходивших в западной исторической науке 1970 - начала 1990-х гг., в стремлении преодолеть «односторонний сциентизм» и подчеркивая, что нынешняя историографическая революция протекает «под знаком культурантропологизма», они характеризовали ее как трансформацию дисциплины в направлении овладения ею целостной методологией анализа человека, его сознания и психики, его культуры в самом широком смысле [71].
Точка зрения на мотивы поведения людей меняется. Не рационально осознанные экономические или социальные интересы заставляют обычных людей действовать, а их представления, которые вырабатываются в процессе деятельности. Никто не отрицает наличия объективной реальности, воздействующей на человека. Но объективная реальность не фотографируется его сознанием и не воспроизводится автоматически. Прежде чем стать частью опыта человека, она проходит обработку воображением человека. Человек в зависимости от предшествующего опыта и ценностных ориентаций, выстраивает определённую картину мира и определяет своё место в ней, расставляет приоритеты, а затем уже действует. Любой источник – продукт деятельности человека, который видел, как правило, то, что хотел видеть, то, чему придавал значение, поэтому любой источник не может быть расценён как историческая реальность, которую мы наблюдаем. В любом случае любой исторический вопрос задаётся человеком, находящемся в обществе. Даже если он повернётся к обществу спиной и видит функцию истории в беспристрастном познании, он всё равно не может не принадлежать к своему времени. Любой вопрос задаётся с каких-то позиций. Следовательно, в духе неклассической философии, надо для объяснения действий людей прошлого понять, как они думали, каковы были их представления, то есть надо не только объяснить, но и понять. Очень важно при изучении духовной жизни обнаружить не только предметы, окружающие человека, но и отношение человека к ним. Наши представления – место соединения бытия и сознания. Люди осуществляли деятельность, приобретали опыт, предавали его по наследству, другие люди воспринимали этот опыт, переоценивали его исходя из своего опыта. И всё это вместе взятое и было исходной мотивацией их деятельности. Опыт фиксировался либо за счёт устной передачи, через традиции, либо с помощью текстов, что мы имеем с появлением письменных культур. Опыт – это и есть культура. Культура осуществляет давление на индивида, является фактором, который ограничивает возможности человеческого воображения. Трудно сказать, что сделает человек, но можно сказать, чего ему делать нельзя, чтобы не было отрицательных последствий. Это и есть материал, который историки вырабатывают для формирования системы ценностей общества, которая может стать основой для его консолидации.
Человек наделён свободной волей, его поведение не поддается жёсткому программированию, ввиду чего в истории ненадежны прогнозы и бывает трудно определить мотивы поступков того или иного героя прошлого. Конечно, деятельность исторической личности – царство не только свободы, но и необходимости. Каждый из нас ограничен теми предпосылками в культурной жизни, которые были созданы предшествующими поколениями, соответствующей социальной средой, природными условиями, индивидуальными задатками и прочим. Поэтому, сколь бы гениальной ни была личность, реально осуществимыми оказываются лишь те её цели, которые соответствуют данным условиям места и времени, либо результаты оказываются недолговечны. Таким образом, общественная жизнь выступает как сложный сплав субъективных и объективных элементов.
Из совокупной деятельности отдельных лиц в историческом процессе возникают такие образования, значение которых далеко превосходит пределы отдельной личности: государство, церковь, наука, искусство и т. д. Историческая наука, как продукт деятельности человека, также есть часть некой системы, принадлежащей истории. Сам исследователь выступает как член определённого сообщества, т. е. он историчен. В этом смысле социальное познание оказывается самопознанием, в котором общество является субъектом и объектом одновременно. Успех такого самопознания в немалой степени будет зависеть от уровня развития общества, его ценностных ориентаций.
Именно на это обратил внимание американский историк Хейден Уайт, применивший методы литературоведения к исследованию исторических произведений. Самая известная его книга - «Метаистория» (1973). Он указал на связь содержания и формы изложения исторического сочинения. По убеждению ведущего немецкого методолога истории Й. Рюзена, книга стала «поворотным пунктом в современной дискуссии об основах исторической науки, поскольку здесь взгляд на нарративную структуру исторического познания был развит в теорию историописания, которая объясняет историческое познание как конкретную, лингвистическую структуру» [72].
Человек думает с помощью слов и образов. Они фиксируются в опыте с помощью символов и в первую очередь с помощью языка. От языка, с помощью которого мы общаемся и сохраняем накопленный опыт, зависит то, как мы думаем и строим планы, в какой последовательности расставляем жизненные приоритеты. Это стало очевидно в связи с развитием информатики и появлением искусственных языков программирования. Соответственно глубинными структурами рассуждений становятся нарративные (повествовательные) и дескриптивные (описательные) механизмы. Им присуща своя логика, которая поддаётся выявлению и анализу. Таким образом, появилась ещё одна возможность для изучения разных логик мышления представителей различных исторических школ на новом уровне: открывается путь к пониманию внеязыковых досознательных механизмов мышления.
X. Уайт обращается к вечному, поставленному ещё Аристотелем, вопросу о том, чему принадлежит история: науке или искусству. Не блещет также особой новизной и ответ на него, предлагаемый американским автором, убеждённым в ненаучности истории. Ненаучность истории парадоксальным образом обосновывается в книге в русле сциентистской традиции. В предисловии к её русскому изданию автор признаёт, что «Метаистория» принадлежит определенному, «структуралистскому» этапу развития западной гуманитарной науки», и добавляет: «Сегодня я писал бы её иначе». Эта принадлежность выражается прежде всего в предпринятом в книге анализе глубинной структуры исторического воображения. С этой целью X. Уайт разрабатывает формальную теорию исторического сочинения, трактуя его как словесную структуру в форме повествовательного прозаического дискурса. На основе тропологической стратегии X. Уайт постулирует четыре главных модуса исторического сознания: Метафору, Метонимию, Синекдоху и Иронию. Это, по его определению, четыре основных тропа, каждый из которых обеспечивает основания для особого языкового протокола, посредством которого представляется историческое поле и на основе которого для «объяснения» этого поля могут быть использованы специфические стратегии исторической интерпретации. Позиция состоит в том, что доминирующий тропологический модус и соответствующий ему языковой протокол составляют неустранимый «метаисторический» базис всякого исторического сочинения. Троп Иронии это модель языкового протокола, в котором традиционно выражается скептицизм в мысли и релятивизм в этике. Подчёркивая поэтическую природу историописания, X. Уайт вместе с этим указывает на то, что интересы истории как формы интеллектуальной активности носят характер, придающий ей статус научной дисциплины.
Представленная Уайтом аргументация ненаучности истории не является безупречной уже потому, что в ней обходится проблема верификации получаемых в ходе исследования результатов. Между тем именно в этой плоскости, а отнюдь не в наличии или отсутствии взаимно исключающих интерпретаций лежит критерий научности наших знаний в любой сфере познавательного спектра. Что же касается конкурирующих интерпретаций, то их наличие сопровождает развитие каждой науки, в особенности в её кризисные периоды, естествознания не в меньшей степени, чем истории. Причём в данном случае вопрос о языке этих интерпретаций не столь уж существен.
Согласно концепции Уайта раскрытие формальной связности различных событий и явлений в историческом сочинении достигается: (1) объяснением посредством построения сюжета, (2) объяснением посредством доказательства и (3) объяснением посредством идеологического подтекста.Мысль сама по себе не новая. Об идеологическом подтексте любого сочинения писали ещё классики марксизма. Следуя анализу Карла Манхейма в «Идеологии и утопии», Уайт постулировал четыре основные идеологические позиции: Анархизм, Консерватизм, Радикализм и Либерализм. Консерваторы стремятся рассматривать социальное изменение по аналогии с ростом растений, в то время как Либералы (по крайней мере, XIX века) склонны рассматривать его по аналогии с подгонкой, или «тонкой настройкой», механизма. В обеих идеологиях фундаментальная структура общества предполагается прочной, некоторые изменения – неизбежными, но само изменение рассматривается как наиболее эффективное тогда, когда изменяются скорее отдельные части тотальности, чем ее структурные отношения. Между тем Радикалы и Анархисты убеждены в необходимости структурных трансформаций, первые – в интересах переустройства общества на новой основе, вторые – в интересах упразднения «общества» и замены его «общностью» индивидуумов, объединённых вместе общим чувством их общей «человечности». Что касается скорости рассматриваемых изменений, Консерваторы настаивают на «естественном» ритме, в то время как Либералы отдают предпочтение тому, что может быть названо «социальным» ритмом парламентских дебатов или ритмом образовательного процесса и электоральной конкуренции между партиями, которым вверено наблюдение установившихся законов правления. Напротив, Радикалы и Анархисты допускают возможность трансформаций-катаклизмов, хотя первые склонны больше значения придавать власти, необходимой для произведения таких трансформаций, более чувствительны к инерционной тяге унаследованных институтов, а потому более, чем вторые, озабочены разработкой средств достижения таких трансформаций.
Эти подходы проявляются в формировании системы аргументации. Следуя анализу Стивена Пеппера в его «Мировых гипотезах», Х. Уайт выделил четыре парадигмы формы, которую может принимать историческое объяснение, рассматриваемое как дискурсивное доказательство: Формистскую, Органицистскую, Механистичную и Контекстуалистскую.
Формизм считает объяснение законченным, когда должным образом идентифицирован данный набор объектов, определены его класс, общие и специфические атрибуты и ему придано наименование, удостоверяющее его специфичность. Рассматриваемые объекты могут быть индивидуальностями либо коллективами, частными либо общими, конкретными сущностями или абстракциями. Это предопределяет задачу исторического объяснения – рассеять понимание тех сходств, которые, по-видимому, объединяют все объекты поля. Если историк установил уникальность определённых объектов поля или разнообразие типов или феноменов, которые это поле проявляет, он дал Формистское объяснение поля как такового. Формистский тип объяснения следует искать у Гердера, Карлейля, Мишле, романтических историков и великих исторических рассказчиков, таких как Нибур, Моммзен и Тревельян,– в любой историографии, в которой изображение разнообразия, красочности и живости исторического поля считается главной задачей работы историка.
Органицистские мировые гипотезы и соответствующие им теории истины и доказательства сравнительно более «интегративны» и поэтому в своих операциях более редуктивны [73]. Органицист пытается изобразить детали исторического поля как компоненты синтетического процесса. В сердце Органицистской стратегии лежит метафизическая приверженность парадигме отношений «микрокосм–макрокосм»; и историк-органицист склонен руководствоваться желанием видеть индивидуальные сущности в ролях компонентов процесса, образующего целое, которое более значимо, или качественно отлично, от суммы своих частей. Историки, работающие в рамках этой стратегии объяснения, такие как Ранке и многие «националистические» историки середины XIX столетия (фон Зибель, Моммзен, Трайчке, Стабс, Мэтлэнд), склонны структурировать свои повествования таким образом, чтобы изобразить консолидацию или кристаллизацию из совокупности представляющихся разрозненными событий некоторой интегрированной сущности, важность которой значительнее, чем важность любой из тех индивидуальных сущностей, что анализировались или описывались в процессе повествования.
Механистичные мировые гипотезы также интегративны по своей цели, но они скорее редуктивны, чем синтетичны. Выражаясь в терминах Кеннета Бёрка, Механицизм склонен рассматривать «поступки» [«acts»] населяющих историческое поле «действующих лиц» как проявления сверхисторической «силы», происходящей из «сцены», на которой разворачивается «действие», изображенное в повествовании. Механистичная теория объяснения обращается к поиску причинных законов, определяющих последствия процессов, открытых в историческом поле [74]. Объекты, которые считаются находящимися в историческом поле, конструируются как существующие в модальности отношений «часть–часть», их специфические конфигурации определены законами, которые предполагаются в качестве управляющих их взаимодействиями. Поэтому такие Механицисты, как Бокль, Тэн, Маркс и Токвиль, изучают историю с целью разгадать законы, действительно управляющие её действиями, и пишут историю с целью показать в нарративной форме следствия этих законов.
Существенная предпосылка Контекстуализма – события могут быть объяснены в рамках того «контекста», в котором произошли. Почему они произошли именно таким, а не иным образом, должно быть объяснено посредством открытия их специфических отношений с другими событиями, происшедшими в окружающем их историческом пространстве. Здесь, как и в Формизме, историческое поле понимается как «спектакль» или богатый деталями гобелен, которым, на первый взгляд, может недоставать связности и видимой фундаментальной структуры. Но, в отличие от Формиста, который склонен просто рассматривать сущности в их конкретности и уникальности, то есть в сходстве и отличии с другими сущностями поля, Контекстуалист настаивает на том, что то, «что случилось» в поле, может быть объяснено только на основе уточнения функциональных взаимосвязей, существующих между действующими лицами и силами, занимающими поле в данное время [75]. Определение этой функциональной взаимосвязи выполняется с помощью операции, которую некоторые современные философы, такие как У. X. Уолш и Исайя Берлин, назвали «связыванием». Цель объяснения в этой операции – определить «нити», соединяющие изучаемых индивидуума или институт с их специфическим социокультурным «настоящим». Примеры такого рода объяснительной стратегии могут быть найдены у любого стоящего историка, от Геродота до Хейзинги, но как доминирующий принцип объяснения в XIX веке он находит выражение в работах Якоба Буркхардта. Как стратегия объяснения Контекстуализм стремится избегать и радикально рассеивающей тенденции Формизма, и абстрагирующих тенденций Органицизма и Механицизма. Вместо этого он стремится к относительной интеграции феноменов, найденных в ограниченных областях исторического совершения, с точки зрения «тенденции» или общей физиономии периода и эпохи.
Историографический стиль представляет собой особую комбинацию типов построения сюжета, доказательства и идеологического подтекста. Но различные типы построения сюжета, доказательства и идеологического подтекста в конкретной работе не могут быть объединены без помех. Например, Комическое построение сюжета не совместимо с Механистичным аргументом, как и Радикальная идеология несовместима с Сатирическим построением сюжета. Имеет место как бы избирательное сродство между различными типами, которое может быть использовано для получения объяснительного эффекта на разных уровнях композиции. И это избирательное сродство основано на структурных гомологиях, которые можно обнаружить среди возможных типов построения сюжета, доказательства и идеологического подтекста. Это сродство графически может быть представлено следующим образом [76]:
Тип построения сюжета | Тип доказательства | Тип подтекста |
Романтический | Формистский | Анархический |
Трагический | Механистичный | Радикальный |
Комический | Органицистский | Консервативный |
Сатирический | Контекстуалистский | Либеральный |
Исторические описания оказываются вербальными моделями, или иконами, отдельных сегментов исторического процесса. Однако такие модели нужны потому, что документальная запись не создаёт сильного и ясного образа зафиксированных в ней событий.
Из всего вышеперечисленного ясно, что число возможных объяснительных стратегий не бесконечно.Работа Хейдена Уайта показала, что невозможность прямого восприятия реальности не означает полного произвола историка в её «конструировании». А это само по себе ставит под сомнение идею посмодернистов о возможности произвольного описания истории. Историк не может оторваться от аудитории для которой он пишет. Это ограничивает его выбор. Кодирование способствует этому в той мере, в какой историк разделяет со своей аудиторией понимание форм, в которые должны облечься значимые ситуации человеческой жизни благодаря участию историка в специфическом процессе формирования смысла и в силу которых он является участником скорее данного культурного наследования, нежели другого. [77]
Признание активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности является базовой характеристикой культурологического подхода к истории, под которым обычно понимают совокупность некоторых наиболее общих теоретических и методологических принципов «новой культурной истории». Последняя сформировалась, если можно так сказать, в болевых точках «новой социальной истории», ставших – в процессе переопределения самой, категории социального и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории – точками роста. Усвоив уроки постмодернизма и переосмыслив историографический опыт недавнего прошлого в условиях эпистемологического кризиса первой половины 1990-х гг., ведущая часть мирового научного сообщества оказалась способной взглянуть на свою практику со стороны и, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении, разработать новые модели, призванные избавить социальную историю от ставших тесными форм, ассимилировать новые идеи и выйти в новое исследовательское пространство. [78]
Лингвистический поворот. С точки зрения критиков лингвистический поворот подменяет изучение человека изучением дискурсов (рассуждений, словесных образов, понятий, символов, характерных для той или иной эпохи). Непосредственно лингвистический поворот связан с развитием такой дисциплины как семиотика.
Семиотика (от греч. sema – знак, semiotike) – учение о знаках и о рядах знаковых форм. Как самостоятельная наука семиотика родилась в 50-х годах на пересечении структурной лингвистики, кибернетики и теории познания. Определённый импульс этим исследованиям дали философско-антропологические исследования, изучение различных форм коммуникации, данные структурной и когнитивной антропологии. Она изучает общие принципы, которые лежат в основе структуры всех знаков. Семиотика рассматривает особенности различных знаковых систем и сообщений, использующих эти разные типы знаков. Можно говорить о знаках, которые несут в себе определенное содержание, скажем, светофор или расписание движения поездов. Некоторые знаки сообщают о свойствах предметов (несгораемый, водонепроницаемый). Есть знаки, которые помогают сделать выбор (меню, прейскурант). Семиотическая функция весьма важна для культуры. Сама она представляет определённую знаковую систему. Культурологи и другие учёные изучают эту систему и пытаются овладеть ею.
Человек, рождённый в определённой культуре, с младых ногтей усваивает смысл и назначение знаков, которые обусловливают коммуникацию людей. Однако «чужая» культура нередко оказывается странной, непостижимой. Поэтому вхождение в иную культуру сопряжено с раскрытием знаковой системы этой культуры. А. Соломоник в книге «Язык как знаковая система» выделяет пять основных типов знаков и знаковых систем: естественные, функциональные, конвенциональные, вербальные (естественные языки), знаковые системы записи.
Видным представителем семиотики в нашей стране был Юрий Михайлович Лотман [79] (1922–1993) – специалист в области истории теории литературы, эстетики, культуры, семиотики, культурологии. Его труды основаны на достижениях современного научного знания, особенно теории информации, кибернетики, теории систем. Ю.М. Лотман опирался на богатейший материал мировой и отечественной культуры. Интерес Ю.М. Лотмана к семиотике был обусловлен развитием структурализма в странах Восточной Европы) а также кризисом социологического метода в отечественной науке. Его по праву можно назвать одним из создателей отечественного структурализма, а также автором уникальной в отечественной философии культуры структурно-семиотической концепции культуры. Ю.М. Лотман проявил огромный интерес к анализу текстологических проблем как факта культуры. Космос культуры он истолковывал исключительно с точки зрения его структуры. По мнению Ю.М. Лотмана, самосознание личности тождественно сумме текстов в потоке других текстов, составляющих мир культуры. Структура текста аналогична семиотической структуре культуры, в результате чего можно уподобить структуру и текст.
В концепции Ю.М. Лотмана культура рассматривается как некий код, который предполагает наличие множества текстов. «Семиосфера» и «модель культуры» обозначают два процесса, которые дополняют друг друга и позволяют рассмотреть динамику развития культуры в целом. «Модель культуры» – это специфическое самосознание культуры, её обобщенный образ, который позволяет понимать и истолковывать культуру. «Семиосфера» – это претворение, реализация коммуникативных процессов, само постижение и интерпретация культуры.
Структурно-семиотические методы позволили реконструировать тексты и ритуалы далёкой древности, которая не поддавалась детальной расшифровке и прочтению с помощью прежних исследовательских техник. В общественном сознании стала укрепляться идея культурного многоголосия. В 70-х годах, когда медики и антропологи открыли функциональную асимметрию больших полушарий головного мозга человека, это позволило выявить глубокие аналогии между индивидуальным сознанием человека и структурой человеческой культуры.
Тема 9. ИСТОРИОГРАФИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ: МЕТАМОРФОЗЫ «АННАЛОВ» (1970-1980-е гг.). «НОВАЯ СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ»
Целью занятия является осознание и усвоение существенных изменений в западной историографии под влиянием «антропологического поворота» в изучении истории.
Вопросы:
1. Жак Ле Гофф: «антропологический поворот» в изучении истории. История ментальностей.
2. Эммануэль Ле Руа Ладюри: опыт тотального микроисторического исследования.
3. "Ренессанс марксизма" в западной историографии. Марксистское направление в английской историографии.
4. «Новая социальная история».
Содержание занятия:
Жак Ле Гофф: «антропологический поворот» в изучении истории. История ментальностей. Становление современной культурно-антропологической истории неотделимо от деятельности третьего поколения «Анналов», будучи во многом плодом совокупных усилий всех принадлежащих к нему учёных и, более широко, всех работавших в русле «Анналов» исследователей. Не пытаясь в силу невозможности (и ненужности) ранжировать их по роли, которую сыграл каждый из них в «антропологическом повороте» исторической науки, подчеркнём, однако, выдающееся место среди них Ж. Ле Гоффа. Это место определяется органическим слиянием в его лице качеств крупного организатора науки, её оригинального теоретика и практика. Подобно своим предшественникам, Ж. Ле Гофф принадлежит к великой гуманистической традиции французской общественно-исторической мысли, нашедшей своё выражение как в его прочных демократических убеждениях социалистического толка, так и в понимании предмета и задач исторического познания. Ж. Ле Гофф сохранил убеждение в эвристическом потенциале марксизма даже после крушения мировой социалистической системы. Признавая, что «марксистская методология истории, извращённая догматизмом эпохи «реального социализма», рушится на наших глазах», он вместе с тем полагал желательным, «чтобы Маркс, очищенный от компрометирующих его учение измышлений наследников, оставался в числе тех, кто вдохновляет современные исследования в области истории и других наук» [80].
Суть антропологического поворота Ле Гофф сформулировал как дополнение изучения мира реального изучением мира воображаемого. Характеризуя эту новую область исследований, Ж. Ле Гофф пишет: «Используя психоаналитические методы, применяемые в социологии и антропологии, осмысливая роль средств массовой информации, мы всё яснее начинаем понимать, что жизнь человека в обществе определяется не только осязаемыми реалиями, но и образами и представлениями» [81]. Такой подход предполагает что, несмотря на огромное давление исторических структур и тирании событий, человек как личность и как член общества способен влиять на общий ход истории и определять свою судьбу. И в этом огромную роль играют его ценностные ориентации, которые он определяет в процессе самосознания [82].
«Цивилизация средневекового Запада» - «образец историко-антропологического исследования» [83]. Это, конечно, не событийная история в традиционном смысле. Мы здесь не найдём систематического освещения событийной стороны цивилизационных процессов. Но не увидим и высокомерного третирования событий как «пыли истории», недостойных внимания настоящего исследователя. Они присутствуют в этой части книги в качестве вех, характеризующих становление и трансформацию средневековой цивилизации Запада. В концепции автора они выступают своеобразными ориентирами, необходимыми для понимания её сущностных черт. Благодаря этому её исследование помещается в чёткие исторические рамки. Во второй части книги анализу ментальности, мира эмоций и поведения средневековых европейцев предшествуют главы «Материальная жизнь (Х-ХШ вв.)» и «Христианское общество». Но и условия материального существования, и социальная структура этого общества реконструируются автором изнутри - глазами мыслящих, чувствующих, страдающих людей того времени. Воссоздаваемый таким путём мир средневекового европейца Ж. Ле Гофф исследует в режиме времени большой длительности, что позволяет автору создать для его объяснения целостную социокультурную модель.
Ле Гофф отмечает как закономерность переходных периодов явление архаизации. Отмеченное Ж. Ле Гоффом явление архаизации при определённых условиях общественно-духовной жизни имеет значение общесоциологической закономерности, встречающейся на самых разных этапах исторического развития человечества, включая новейшую историю, без учёта которой едва ли возможно объяснить многообразие истории, равно как и мотивации поведения её персонажей. Эти условия коренятся в предельном сужении социокультурного пространства данной цивилизации за счёт подавления победоносной альтернативой иных ценностных ориентации. Только синтез победившей традиции-альтернативы с побеждёнными в состоянии обеспечить её устойчивое развитие. Таков один из важнейших уроков, вытекающий из предпринятого Ж. Ле Гоффом анализа генезиса христианской цивилизации средневекового Запада.
Методология Ле Гоффа является глобальной и в другом смысле. Она базируется на двух основных концептуальных подходах в изучении прошлого: цивилизационном и формационном. Приоритетным, конечно, является цивилизационный подход, что нашло своё выражение уже в самом названии книги и её проблематике: становление, развитие и кризис средневековой западной цивилизации Ж. Ле Гофф определяет её как христианскую цивилизацию, а общество, сложившееся в Средние века, как религиозное, в центре которого была религиозная жизнь средневекового человека. Но эта цивилизация в изображении Ж. Ле Гоффа имела не только духовное, ментальное, но и материальное, социально-экономическое измерение. Она являлась не только христианской, но и феодальной. Мы уже видели, как в изображении средневекового общества автор обращался к языку Маркса, рассматривая его экономическую основу и социальную организацию. Это в его освещении антагонистическое общество, «жестокой реальностью которого была борьба классов» [84]. Основанием социальных антагонизмов в средневековом обществе, подчёркивает Ж. Ле Гофф, «была социальная напряжённость в деревне. Между сеньорами и крестьянами борьба была эндемической (постоянной), обостряясь порой в виде приступов крайней жестокости» [85]. Он усматривает главную её причину в борьбе крестьян за выживание и перечисляет различные её формы - от «глухой партизанской войны» (воровство с господских полей, поджоги урожая, браконьерство) до крупных крестьянских восстаний. Крестьяне не только эксплуатировались феодальным обществом, но ещё и высмеивались в литературе и искусстве с невероятной злобой и враждебностью.
В концепции Ж. Ле Гоффа цивилизационный подход не упраздняет формационный, а как бы вбирает его в себя. В сложной полифонии звуков, переполняющих его книгу, явственно слышится голос Маркса, вернее его язык, который оказывается необходимым для описания экономических процессов и социальных структур, составляющих материальную оснастку западной цивилизации, помогая понять напряжённую духовную жизнь средневековых европейцев и их ментальность. Это язык исторической методологии, ориентированной на исследование становления, функционирования и кризиса определённой, в данном случае феодальной, общественной формации. Ле Гофф создает теорию среднего уровня благодаря марксистской методологии, не исчерпавшей своего эвристического значения. Его вариант «тотального» видения прошлого выгодно отличал, а порой и отличает, от распространенной практики историко-антропологических исследований «микроскопических и сосредоточенных на небольших сообществах» (П. Берк). Такие исследования нередко достигают большой глубины и яркости в изображении в живых красках жизни прошлого, но в них отсутствует широкая социоисторическая перспектива, являющаяся сущностной чертой методологии Ле Гоффа.
Эммануэль Ле Руа Ладюри: опыт тотального микроисторического исследования. Студенческие годы Ле Руа Ладюри совпали с широким распространением среди французской научной молодёжи марксистских и коммунистических идей. В полной мере этому увлечению отдал дань и будущий автор «Территории историка», являясь на студенческой скамье пламенным коммунистическим активистом [86]. Однако разоблачение культа Сталина и венгерские события 1956 г. быстро покончили с его коммунистическими иллюзиями, хотя и не привели на стезю ярого антикоммунизма. Ортодоксальным марксистом Э. Ле Руа Ладюри, как, впрочем, и его учителя, никогда не был. Чем разнообразней становился круг его научных интересов, тем очевидней обнаруживалась невозможность сведения к одной доминанте всей многокрасочности человеческой истории. Скорее ему была присуща характерная для школы «Анналов» ассимиляция марксизма, как, впрочем, и других доктрин, теорий и тенденций эпохи» [87]. Каждая из этих теорий занимает своё место в. теоретико-методологическом арсенале учёного и используется в зависимости от темы его исследования.
Свою безусловную принадлежность традиции «Анналов» Э. Ле Руа Ладюри выразил в программной статье «Неподвижная история» (L'histoire immobile), являвшейся вступительной лекцией, прочитанной в 1973 г. в Коллеж де Франс и опубликованной в 1974 г. в журнале «Анналы», содержавшей ёмкую характеристику этой школы на языке исторической длительности. Позиционируя себя и своих единомышленников «продолжателями традиций», он писал: «Школа так же нетороплива в своём развитии, как и изучаемые ею общества, она соизмеряет свои ритмы с протяжённостью нашего столетия. Подобно старому кроту, зарывшемуся в нору, она не хочет покидать подземные ходы, проявляя редкостное равнодушие к событиям, происходящим на поверхности. Будь то изменения научной моды или длины юбок, то опускающихся до щиколоток, то поднимающихся выше колен, невозмутимый историк школы «Анналов» даже не подумает под них подстраиваться» [88]. Обращает на себя внимание системный подход, на котором базируется вся концепция «неподвижной истории». Её автор рассматривает французское общество XIV-XVII вв. как сложную экосистему, включающую в себя многочисленные, взаимосвязанные разнопорядковые элементы.
Главный порок социальных наук, в оценке Ле Руа Ладюри, заключается в том, что им «вздумалось отрицать толщину старого Хроноса». Между тем история является единственной наукой, способной пробить эту толщу, связав настоящее с прошлым. «Нельзя построить гуманитарную науку, - предупреждает он, - не учитывая толщины прошлого, так же как нельзя основать астрофизику, не зная возраста звёзд или галактик.
«Монтайю»: классика жанра». Вышедшая в 1975 г. под этим названием книга имела подзаголовок: «Окситанская деревня (1294-1324)». Эта существующая и поныне деревня в XIII в. находилась в зоне распространения альбигойской (катарской) ереси, против которой католическая церковь вела яростную борьбу. Работа написана на основе протоколов трибунала инквизиции, так называемого «Регистра Фурнье». Опираясь на него, Э. Ле Руа Ладюри реконструировал целый мир крестьянской средневековой культуры, понятно, не замыкающийся на религиозных переживаниях. «Катарские догматы как таковые, - предупреждает он, - нисколько не являются темой моей книги». Целью своей он полагает «освещение, через призму той или иной этики или системы верований, менталитета и социальных отношений жителей деревни» [89].
Э. Ле Руа Ладюри определяет жанр своего исследования как монографию по аграрной истории. В соответствии с его канонами книга начинается с демографического и топографического описания деревни и характеристики окружающей среды и органов власти, из которых автор особенно выделяет как источник внешнего угнетения «прежде всего амбиции тоталитарной Церкви, искоренительницы разномыслия», подвергавшей крестьянскую общину тяжёлой эксплуатации [90]. В первой части книги рассматриваются деревня в целом, ее местные особенности и социальный строй, мир domus и мир пастушеской хижины, их взаимоотношения. Во второй части автор обращается к «методу глубинного исследования», проникающему в «нижний геологический слой». Здесь его внимание привлекает «тонкий слой» поведенческих стереотипов, коими выткана повседневная жизнь, а именно, «проблемы любовной, сексуальной, супружеской, семейной жизни и демографии». И, наконец, завершает Ле Руа Ладюри абрис своей исследовательской программы, «мы решительно приступим к обширной теме деревенской, крестьянской, народный культуры и человеческих взаимоотношений, понимая слово "культура", разумеется, в широком, принятом у антропологов смысле» [91].
Социальная практика обусловливала природу крестьянской религиозности. Для монтайонских крестьян, доведённых до ереси, замечает Э. Ле Руа Ладюри, «доброе христианство» являлось в гораздо большей степени делом формальной причастности и самоидентификации (в свете грядущего Спасения), чем углубленной духовной практикой, которая структурировала бы благочестивое поведение человека в каждый момент его земной жизни. Монтайонский протест, выдвигая на передний план идеал бедной церкви, щадит уже существующие мирские богатства и знатные роды и в то же время оборачивается против официальной церкви. «В действительности, - пишет он, - нападают не на богатство как таковое, а на дурной жир неправедных богатеев, «нищенствующих» клириков и монахов: они эксплуатируют деревню, не обеспечивая взамен небесной помощи и защиты».
Ожившее под пером Э. Ле Руа Ладюри прошлое объясняет ошеломляющий успех книги. Причём отнюдь не только в академической среде. Специальное исследование, написанное строгим научным языком, побило все рекорды популярности подобных изданий. Суммарный тираж книги превысил 200 тысяч экземпляров [92], а по некоторым данным, он составил 2 млн. экземпляров [93]. Эта сохранившаяся и поныне деревня после упоминания о книге в одном из радиовыступлений тогдашнего президента Франции Ф. Миттерана стала объектом паломничества десятков тысяч туристов, буквально затопивших её [94].
"Ренессанс марксизма" в западной историографии. Марксистское направление в английской историографии. В 1960-е гг. имя Маркса стало появляться на страницах западных исторических изданий так часто и сопровождалось таким признанием его заслуг перед исторической наукой, что правомерно говорить о "ренессансе марксизма". Тому были свои причины. Важнейшая из них заключается в востребованности в пору глубокого "кризиса основ" западного историзма теоретических моделей, способных вернуть истории утраченный ею в катаклизмах XX в. научный и социальный статус. Индивидуализирующая методология субъективистской историографии, безнадежно проигрывавшей в конкурентной борьбе с другими социальными науками, подобно социологии или политологии, остро нуждалась в концептуальном обновлении, требовавшем обращения к широким теоретическим конструкциям, обеспечивающим достижение социально полезного знания о прошлом.
Наряду с французской школой "Анналов" такие конструкции предлагал марксизм. Причем если "Анналы" привлекали внимание своей борьбой за "новую историю", воплотившейся в их историографической практике, то в марксизме искали ее теоретико-методологические основания. В этом качестве он оказал значительное влияние на второе поколение "анналистов", крупнейший представитель которого Ф. Бродель называл, как уже упоминалось, Маркса основоположником современной исторической науки.
Марксистский подход приобрел популярность как альтернатива господствовавшим в западной историографии релятивизму и субъективизму. Сущность этой альтернативы раскрыл Э. Карр. Отмечая, что влияние материалистического понимания истории ощутимо проявилось во всех серьезных исторических произведениях, написанных после I Мировой войны, он усматривал его признак в том, что "на смену общему интересу к битвам, дипломатическим маневрам, дискуссиям о государственном устройстве и политических интригах как главным темам исторического исследования - "политической истории" в широком смысле - пришло изучение экономических фактов, социальных условий, демографической статистики, подъема и упадка общественных классов"
Показательна в этом отношении полемика Карра с К. Поппером, утверждавшим, что Маркс выводил все тенденции исторического развития из одного универсального закона. Карр цитирует заключительную часть письма Маркса в редакцию русского журнала "Отечественные записки", где констатируется, что "события, поразительно аналогичные, но происходящие в различной исторической обстановке, приводят к совершенно различным результатам", и указывается, что только сравнительное изучение разных эволюции позволяет найти ключ к пониманию данного явления. "Но никогда нельзя достичь этого понимания, - приводит английский ученый слова К. Маркса, - пользуясь универсальной отмычкой в виде какой-нибудь историко-философской теории, наивысшая добродетель которой состоит в ее надисторичности" [95].
Детерминизм в истории отнюдь не означает ее анонимности. Утверждая это, Карр ссылается на известное марксистское положение о том, что история сама по себе "не делает ничего", что она "не обладает никаким необъятным богатством" и "не сражается ни в каких битвах". Не "история", а именно человек, действительный, живой человек - вот, кто делает все это, всем обладает и за все борется" [96]. Э. Карр подчеркивает выдающуюся роль К. Маркса в развитии европейской общественной мысли XIX - XX вв. Другой знаковой фигурой был 3. Фрейд, дополнивший и подкрепивший дело Маркса. "Со времени Маркса и Фрейда, - заключает он, - историк не вправе думать о себе как об обособленной личности, стоящей вне общества и истории" [97].
Книга Э. Карра примечательна и в другом отношении. Она демонстрировала включение марксизма в общее русло развития исторической мысли. На смену игнорированию или уничтожающей критике учения Маркса стало приходить понимание того, что оно является органической частью западного исторического мышления, всей западной культуры.
Европейские марксисты были людьми западной культуры, разделявшими ее основополагающие духовные ценности. Это были свободомыслящие люди, для которых марксизм являлся не "интеллектуальным ошейником", а мощной исследовательской стратегией, открытой для взаимодействия с другими методологическими подходами даже ценою утраты своей концептуальной чистоты. Здесь проходил водораздел между советским и западным марксизмом. В отличие от своих западных коллег советские марксисты видели главную задачу в защите этой "чистоты". Ратуя за "единственно верное ученое", отстаивая каждую его букву, они в сущности способствовали омертвению марксизма, превращению его в тупиковую ветвь научного знания и в то же время идеологизировали его в соответствии с теми или иными колебаниями "партийной линии". Именно в Англии, никогда не знавшей сильного коммунистического движения и связанного с ним культа Маркса, сложилось самое влиятельное в западной историографии марксистское направление, существенно обогатившее наше знание прошлого и способы его получения. Становление "новой социальной истории", являвшейся своего рода стержнем "новой научной истории". связано с творчеством таких историков как Э. Томпсон, Э. Хобсбоум, Дж. Рюде, А.Л. Мортон, К. Хилл, Р. Хилтон, ставший первым в Англии профессором социальной истории (в 1963 г. он занял кафедру средневековой социальной истории Бирмингенского университета).
Как пишет Л.П. Репина, "в Англии именно историки-марксисты, не забывая о социально-экономической истории и истории классовой борьбы, явились пионерами и в исследовании массового сознания и поведения людей прошедших эпох" [98]. Английские историки-марксисты в борьбе с экономическим детерминизмом и социологизмом отстаивали значение идей в истории. По словам А.Л. Мортона, они успешно продвинулись "от общего утверждения, что люди являются созидательной силой истории, к точному и детальному представлению о том, кто были эти "люди" на каждом этапе и что они в действительности делали и думали..." [99] Эта цель достигалась путем широкого использования наряду с традиционной марксистской методологией антропологических, психологических и демографических методов. На основе такого междисциплинарного подхода изучались массовое сознание эпохи английской революции, повседневная жизнь, формы социального протеста и особенности сознания английских рабочих в разные периоды их истории.
Так же как и во Франции, организующим началом стало создание журнала «Прошлое и настоящее». Подобно "Анналам", журнал "Past and Present" видел в людях активных и созидательных творцов истории, считая изучение их воздействия на историческое развитие первостепенной задачей исторической науки. Да и вообще легко заметить многие точки соприкосновения этих изданий. Не случайно авторы английского журнала неоднократно демонстрировали свои симпатии М. Блоку и Л. Февру [100].
Эдвард Палмер Томпсон - "гуманистический марксист". Начало жизненного пути Э.П. Томпсона было типично для многих левонастроенных английских интеллектуалов середины прошлого столетия с тем только отличием, что критическое отношение к буржуазной действительности было воспринято будущим ученым уже в семье. Его отец был убежденным критиком британского империализма, другом Джавахарлала Неру.
Наиболее известна его книга "Становление английского рабочего класса" (1963), с чьей публикацией обычно связывается само рождение в Англии "новой социальной истории". По своему заглавию и хронологическим рамкам эта книга поразительно напоминает другое, в свое время не менее известное произведение - книгу Ф. Энгельса "Положение рабочего класса в Англии" (1845), являвшуюся, по авторитетному мнению В.И. Ленина, классическим произведением революционного марксизма [101]. Сопоставление этих написанных на сходную тему книг позволит особенно рельефно обозначить то новое, что привнес в марксистский исторический метод "евромарксизм" и, более широко, различие между классическим и современным марксизмом.
Книга Энгельса раскрывает глубину и значение промышленного переворота в Англии, выявляя при этом ряд общих закономерностей капиталистического производства: периодическое повторение экономических кризисов, образование резервной армии труда и т.п. Автор акцентирует тяжелое положение рабочих, их бесправие и нещадную эксплуатацию. Но главная цель книги - революционно-разоблачительная. Вот как писал об этом сам Энгельс в письме к Марксу: "Я предъявлю англичанам славный перечень их грехов. Перед лицом всего мира я обвиняю английскую буржуазию в массовых убийствах, грабежах и других преступлениях" [102]. Такая направленность определила и целевую установку книги Энгельса. Классовые интересы в ней рассматриваются как прежде всего экономические интересы, а классовое сознание рабочих - как осознание необходимости уничтожения существующей экономической системы. В книге указывается неизбежность пролетарской революции, призванной "свергнуть существующий социальный порядок" [103].
Подобно своему предшественнику, Э. Томпсон также придерживается классового подхода в своем исследовании. В центре его внимания - становление английского рабочего класса и формирование его классового сознания. Как и Энгельс, он преисполнен сочувствием к бедственному положению английских трудящихся, прослеживает формы их самоорганизации. Подобно ему, он сосредоточивается на формировании у рабочего класса "нового сознания", отражавшего изменившиеся в ходе промышленного переворота условия его жизни. Однако смысл, который вкладывается обоими авторами в понятие "новое сознание", далеко не совпадал. Здесь как раз и обнаруживается коренное различие между их историческими концепциями. Подход Томпсона не был идеологизированным. Конечно, он не замыкался только на прошлом. Ибо, подчеркивал ученый, "изучая промышленную революцию в Англии, мы можем проникнуть в социальные бедствия, которые все еще нас беспокоят, являясь актуальными для Азии и. Африки" [104].
Томпсон не был дюжинным либералом-антикоммунистом. Он отмечал, что в марксистской традиции все еще существует сильный гуманистический элемент, который должен быть отделен от смешанного с ним гибельного догматизма и авторитаризма. Трансформацию капиталистического общества он определял как революцию, хотя и мирную, но направленную не на улучшение капитализма, а на преобразование его в "общество, в котором логика общности и взаимодействия будет преобладать над конкуренцией и индивидуализмом".
Основываясь на большом эмпирическом материале, Томпсон показал, что английский рабочий класс в XIX в. был гораздо более гетерогенным, чем это представлялось в классической марксистской теории. При этом, опять-таки вопреки этой теории, он доказывал, что самым революционным, "ударным" отрядом рабочего класса были не фабричные рабочие, а "депрессивные ремесленники". Соответственно этому в ином свете предстает и характер рабочего движения. Во многих городах, включая крупные индустриальные центры, пишет Томпсон, действительное ядро рабочего движения составляли главным образом ремесленники: сапожники, обувщики, строительные рабочие, мелкие торговцы и т.п. Не существовало и единого классового сознания. Оно, справедливо полагает Томпсон, отнюдь не является автоматическим следствием утверждения капиталистического способа производства, а представляет продукт длительного исторического развития, решающим образом связанного с действиями индивидов, формулирующих новый образ восприятия себя в отношении к другим.
Э. Томпсон развивает собственную концепцию исторической причинности, в которой значительная роль отводится деятельности индивидов. Жизнь человека, поясняет он, развертывается на многих уровнях: экономическом, политическом, психологическом, биологическом, - и каждый из них может в определенное время представлять каузальный приоритет в детерминации данного структурирования событий. Эти уровни постоянно взаимодействуют друг с другом, что делает невозможным сведение всех исторических перемен к воздействиям какой-либо одной причины, пусть и действительно важной. В качестве примера Томпсон подробно описывает историю некоей женщины, которая была профсоюзным лидером на своей фабрике, активным членом лейбористской партии, прихожанкой англиканской церкви, музыкантшей-любительницей, матерью трех детей, женой одного мужчины и любовницей другого. Все эти ипостаси, замечает ученый, играли важную роль в детерминации жизни этой женщины, но ни одна из них не являлась решающей. Единственный способ понять эту жизнь заключается в том, чтобы не руководствоваться социологической теорией, а просто наблюдать ее историю, которая отражает тотальность каузальных отношений, пронизывающих все ее существование.
Никакая теория, включая марксистскую социологию (исторический материализм), не в состоянии полностью объяснить историческое прошлое, так как в "нормальный" ход истории, постулируемый этой теорией, врывается такое непредсказуемое и многомерное существо, как человек. Не сводимая к абстрактным категориям теоретической мысли, человеческая личность обладает огромным творческим потенциалом, вследствие чего, изменяя себя, она изменяет и структуры, в которые она входит. Но этот потенциал не беспределен. Границу его составляет социальная среда, в которой находятся люди, и которая ограничивает свободу их воли, препятствуя индивидам в их усилиях, направленных на достижение своих целей. Томпсон приходит к выводу, что конечным результатом подобных усилий является такое общественное состояние, которое никто не мог полностью предвидеть или предполагать. Он указывает на амбивалентность исторического процесса, в котором присутствует как объективное, так и субъективное начало. Не сводимые друг к другу, они образуют "недобровольную детерминацию" исторического процесса.
Томпсон признает существование исторической истины и возможность ее достижения в научном познании. Однако понимание самой природы истины включает в себя очевидный релятивистский налет. Это истина-гипотеза, ибо наше знание черпается из потенциально ограниченных источников, вследствие чего вытекающая отсюда интерпретация по необходимости будет условной и избирательной. Поэтому, полагает ученый, историк оперирует гипотезами, которые не могут быть доказанными, так как они опираются на достаточно неопределенные знания, в отношении которых мы можем быть уверенными только в том, что они не являются заведомой ложью.
Тема 10. ПОВОРОТ К СУБЪЕКТИВНОСТИ. ЧЕТВЁРТОЕ ПОКОЛЕНИЕ «АННАЛОВ»
Целью занятия является освоение студентами основных навыков по формированию умений учащихся при обучении истории.
Вопросы:
1. Четвёртое поколение «Анналов»: Программный манифест.
2. Пьер Бурдье. Поль Рикёр. Отторжение предопределённости.
3. История как объяснение и история как понимание.
4. Теория «мест исторической памяти» Пьера Нора.
Содержание занятия:
Существенным изменением в историческом познании стало возникновение и развитие «новой социальной истории», которая выполняет несомненно интегрирующую роль в современном историографическом познании. Она становится социокультурной историей, собирая под свою крышу дисциплины, изучающие различные аспекты социальной жизни человека в истории и устанавливая определённые методологические подходы к их изучению. Чем «новая социальная история» отличается от «старой», активно заявившей о себе в XIX в. Отдадим должное этой последней: с ней был связан колоссальный прорыв в понимании предмета истории и задач её изучения. В её рамках были осуществлены крупномасштабные исследования социально-классовых отношений в различные исторические эпохи. В фокусе этих исследований находились большие социальные группы, различавшиеся по своему отношению к собственности и вытекающему из этого своему социальному и имущественному положению. Лежавшие в их основе принципы получили наиболее последовательное выражение в открытом К. Марксом материалистическом понимании истории, обосновавшем системный подход к изучению прошлого, который раскрывал присущие ему социальные антагонизмы, но в то же время страдал выраженным экономическим редукционизмом. Заслуга «новой социальной истории» заключается в преодолении этого редукционизма за счёт существенного расширения видения прошлого, сопряжённого с огромным расширением проблематики исторического исследования. Не отказываясь от достижений своей предшественницы, она радикально трансформировала сам предмет истории, сфокусировав его на человеческой личности, как подлинном источнике многообразия исторической действительности, а следовательно, и исследовательской проблематики, ориентированной на её изучение.
Выдвижение на первый план изучения человеческой личности, руководствующейся в своей социальной практике зачастую неосознанными установками, заставило исследователей обратиться к иррациональному началу в истории, носителем которого является непредсказуемый во многих своих поступках человек. Это не означало возвращение к тому воинствующему иррационализму, который являлся одним из самых ярких выражений общего кризиса исторической мысли XX в. Напротив, признание иррационального начала в поведении человека побуждало «новых социальных историков» к поиску эффективных способов его научного познания, выходящих за пределы той прозрачной картины рационально познаваемого мира, какая рисовалась их предшественниками.
В 1988 и 1989 годах в журнале «Анналы» были опубликованы две статьи, которые стали программным манифестом четвертого поколения. Достигнув пенсионного возраста, ушли в отставку Ж. Ле Гофф, Э. Леруа Ладюри и М. Ферро. На смену им к руководству журналом пришли новые люди, олицетворявшие выход на авансцену четвёртого поколения, представленного такими именами, как Бернар Лепти, Жак Ревель, Роже Шартье, Пьер Нора, Жак-Ив Гренье. Программный манифест, не только провозглашал поворот к субъективности как генеральную линию развития современной исторической мысли, но и обосновывал его сущностные черты и вытекавшие отсюда задачи исторического исследования. Понятие «школа» в данном случае ещё в большей степени, чем применительно к третьему поколению, носит весьма условный характер.
Речь идёт о достаточно разношёрстном движении, центрирующемся вокруг «Анналов», включающем широкий спектр ученых, работающих в различных отраслях гуманитарного знания и использующих различные исследовательские стратегии. В их числе такие всемирно известные учёные, охотно публикующиеся в этом журнале, как социолог и этнолог Пьер Бурдье и философ Поль Рикёр. «Мы не школа, - точно писали в своей самооценке редакторы новых «Анналов» в одной из своих программных статей, - мы - экспериментальный полигон» [105]. Знаковым стало изменение подзаголовка в названии журнала. С 1989 г. он именуется «Анналы. История. Социальные науки». Сохранился замысел журнала со времен его основания ломать перегородки между отраслями знания, что обусловливало основополагающее значение междисциплинарного подхода в научном исследовании. Журнал «Анналы» с 1988-1989 начинает «критический новаторский поворот». Историк Бернар Лепети, секретарь редакции, собирается играть главную роль в определении новых направлений и новых альянсов «которые мобилизуют герменевтику как теоретическое средство или скорее опираются в первую очередь на возможности герменевтики для осуществления первого критического поворота».
Значительное влияние на становление новых подходов оказала феноменологическая герменевтика, предметом которой является анализ чистого смысла, освобожденного от влияния психологических привнесений. Автором данной концепции был философ Поль Рикер. Данная концепция отвергает противопоставление между объяснением и пониманием, между науками о природе и науками о разуме, делая упор на том, что герменевтика есть изучение единичного и неповторимого, что само по себе не отрицает необходимости исследования общего и повторяющегося. Интерпретация как метод изучения единичного есть часть самого Бытия, которое целиком является пониманием. То есть мир объективен настолько, насколько мы его знаем благодаря социальному и личному опыту. Объективности в данном случае можно достигать только при двух условиях: знания контекста изучаемого явления и знания современного опыта. Чтобы иметь основание рассуждать, надо знать конечный ре
Дата добавления: 2015-01-26; просмотров: 1899;