ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

ЧЕЛОВЕК В СОСТОЯНИИ ДЕТСТВА

 

Желание, которое живет в организме представителя человеческого рода, находящегося в состоянии детства, заключается в том, чтобы посредством роста достичь зрелости. Если все идет хорошо, его цель — произвести на свет себе подобного, чтобы после своей смерти оставить нечто живое. Это всеобщий закон, которому под­чиняются все живые существа. Воображение человека, обладающее огромной силой, находится — с самого начала его жизни, жизни зародыша и грудного младенца, — в языке. Напрасно мы, взрослые, полагаем, что ребенок не может понять языка, пока не овладел устной грамматической техникой выражения. В действительности он интуитивно улавливает суть того, что ему говорят, быть может, упо­добляясь в этом растениям, о которых рассказывают, будто они улавливают чувства окружающих людей и понимают, опасны эти люди для растений или любят их. Опыты показывают, что растения , обмануть невозможно. Ботаник-экспериментатор подходит к растению с ножницами, но намерения напасть на него у него нет, и растение не верит этому жесту, оно не съеживается. Но, если кто-то, пре­зрительно относясь к живому, способен на растение наступить, — растение это чувствует, даже если в руках у этого человека ничего' нет. Экспериментатор в сердцах говорит: «Я сожгу тебя!», зная, что не сделает этого, что это только слова, и растение не верит. Это очень близко к тому, как ребенок понимает отца и мать, да и любых окружающих его взрослых; взрослый может говорить ему агрессивные по значению слова — ребенок не верит им, когда не чувствует отвергающей деструктивной агрессивности со стороны этого взрослого; это слова, но слова о том, чего говорящий не переживает. Это любопытно. Получить пощечину от человека, о котором знаешь, что он уважает тебя и любит, будет означать совершенно иное, чем пощечина от того, кто тебя презирает. То же самое со словами и жестами: «ласковыми», но лишенными реального чувства. Ребенок умеет распознавать правду, или во всяком случае искренность эмо-

ционального общения. Если взрослый проявляет физическую агрессию ,по отношению к ребенку, то это потому, что он не имеет с ребенком связи через язык: он не видит в нем человеческое существо. Точно так же, если мы презираем существующее в нас вегетативное начало, это значит, что мы переоценили начало интеллектуальное и функ­циональное: растение используется, чтобы сорвать его, чтобы украсить сад и т. д., — такого садовника растение боится... но если он не проявляет ради собственного удовольствия своих агрессивных наме­рений — такого не происходит: растение его не боится.

В детстве, когда младенец находится в периоде, который внешне похож на растительный, поскольку двигательная деятельность еще не началась, он владеет точно таким же умением понимать глубинные намерения взрослого, понимать во взрослом человеке то, что прежде было ребенком и что питает уважение к ребенку.

Человек уже при рождении становится самим собой, он — это он, но в такой форме, которая еще находится в становлении. Всё, что в нем есть, постепенно проявится, выразится позже под влиянием встреч, которые окажут на него влияние. Но всё уже есть, следо­вательно, он заслуживает такого же уважения, как если бы за плечами у него уже был 50-летний жизненный опыт, тем более, что годы могут и размыть, и загубить изначальные богатства.

Из истории дикого ребенка', по которой Трюффо снял фильм, можно сделать один вывод: общение с ним оказалось невозможным из-за того, что в начале жизни ребенок не имел связей со взрослыми. Трюффо хорошо показал Виктора под дождем, он как будто совершает с дождем какой-то религиозный ритуал; он находится в языковом и символическом общении с космическими силами, как если бы он был растением, которое радуется дождю, несущему плодородие. В этот момент кажется, что он охвачен безумием: для нас он сумасшедший, потому что его символическая система отличается от той системы символов, которой обучают детей.

• В 1799 году под наблюдением французского врача я педагога Жака Итара оказался найденный в лесу в окрестностях Аверона мальчик лет десяти-двенадцати. Он вел дикий образ жизни и выглядел больше животным, чем человеком. Его назвали Виктором. Крупнейший психиатр того времени признал у Виктора глубокое врожденное слабоумие и отрицал возможность помощи. Тем не менее, опираясь на создаваемые им самим методы Жан Итар сумел добиться своим воспитанием существенного прогресса в развитии ребенка. Историю Виктора и своей работы с ним Жан Итар описал в книге «Дикий мальчик из Аверона», вышедшей дважды — в 1801 и 1806 гг. (В. К.).

Мы говорим: «Я обдал его холодом», «Небо нахмурилось», — словом, постоянно творим образы, в которых силы природы предстают очеловеченными. Каждый ребенок обладает языком, выражает себя, каждый имеет друзей в природе, но не у каждого есть друзья среди представителей человеческого рода. Ребенок от самых истоков своей жизни является общительным существом, и даже если с ним рядом не было людей, а он, невзирая на это, все-таки выжил без их защиты, — он все равно остался языковым существом. Люди ис­пользуют эту символическую функцию, сообщая свой код ребенку, потому что они его защищают. Но, по-моему, недостаточно прини­мается в расчет, что, каков бы ни был человек, каковы бы ни были его возраст и поведение, — это всегда разумное существо, ежесекундно побуждаемое к переходу из своего предыдущего состояния в новое силой своей символической функции и своей памяти.

 

ПОЧЕМУ ПУГАЕТ ЖИЗНЕННАЯ СИЛА МОЛОДОСТИ?

 

Непочатый край работы, представший нашему взгляду с тех пор как мы поняли, что происходит в бессознательном, заведомо привел бы нас в отчаяние, если бы мы не думали о поколениях, идущих за нами. Похоже, что мы стоим у истоков совершенно новой ан­тропологии: человек — совсем не то, что он думал сам о себе раньше, а ребенок — совсем не то, что думают о нем взрослые. Взрослые подавляют в себе ребенка и при этом стремятся к тому, чтобы ребенок вел себя так, как им хочется. Подобное воспитание неправильно. Оно нацелено на повторение общества взрослых, то есть общества, у которого отняты изобретательность, созидательная сила, отвага и поэтичность детства и юности, фермент обновления общества.

Странная порода: достигнув взрослости, не хотят, развиваться, боясь смерти, и инстинктивно боятся жизни.

Поскольку мы боимся смерти, мы цепляемся за факт собственного существования, за то, что мы живы, и всерьез обеспокоены лишь сохранностью своего тела, этого близкого нам предмета, хотя тело — всего лишь часть того, что зовется жизнью. Страх физической смерти мешает жить. Мы боимся, что нас убьют, заменят кем-то, вытеснят, прикончат, но тем самым мы убиваем себя сами, и/заодно ребенка

в себе, — того, которым был каждый из нас, и которым мы представлены на этом свете, но каковым не являемся до той степени самоотречения, когда согласны на небытие. Только немногое инди­видуумы, которым в ходе их истории удается «уберечь в себе ребенка», ухитряются что-то создать и продвинуться вперед — прыжком, от­крытием, эмоциями, которые они привносят в общество, распахивая новую дверь, новое окно. Ho самые изобретательные, пионеры и новаторы, остаются одинокими, маргинализированными и всегда на­ходятся под угрозой невроза. Впрочем, в этом нетрудно убедиться:

существует целая литература о безумии и гении. В сущности, в бессознательном, иди, во всяком случае, в подсознании общества запечатлелась идея, что художник и исследователь — подозрительные типы. Бытует взгляд, что любое творчество — в науке, в искусстве — патологично: представлено безумцами. Людям не терпится заявить: «Этот изобретатель — сумасшедший».

Каким сумасшедшим, каким шизофреником, был, вероятно, Ар­химед! Все принимали ванну, ровно как и все имели возможность почувствовать, что приподнять руку можно легко, а можно двигать ею с усилием, когда она в воде... Но только никто никогда так не рассматривал свою руку: как вещь, как отдельный от своего тела предмет, и поэтому никому не пришло в голову определять силу, действующую не неё... Для этого надо было одновременно и ощущать собственную руку, и посмотреть на нее как на отдельный предмет, который мог бы принадлежать, например, соседу. Порази­тельное открытие! Какой образ собственного тела представлялся Ар­химеду, пока от лежал в ванне, коль скоро он сумел до такой степени от него отстраниться? Тысячелетиями люди проделывали тот же опыт и не делали из него никаких выводов. Да, тела плавают... но можно с помощью науки измерить их массу! Может быть, мать этого «мутанта», Архимеда, совсем им не занималась и не научила его тому, что такое его тело? И поэтому ему было все равно, при нем его рука или нога — или существует отдельно. Его мозг раз­мышлял над этим телом в пространстве, как если бы оно состояло из отдельных кусочков. Архимед — душевнобольной?..

 

ДВОЙНОЕ РОЖДЕНИЕ

 

Чтобы общаться с совсем маленьким ребенком, бесчисленные поколения матерей прибегали к «детскому лепету», полагая, что так оно лучше.

«Детский лепет» — это не-общение. Пока ребенок находится в младенческом возрасте, матери склонны использовать применительно к нему язык так, как он используется применительно к домашним животным: о них говорят, но с ними не разговаривают. Более того, многим людям легче говорить с собакой или кошкой, чем с ребенком. Думаю, это вот отчего: чтобы структурировать себя как взрослых, мы вынуждены вытеснять в себе все, что идет от детства. Находиться под обаянием прошлого, которое для пас является давно минув­шим, — это все равно, что беседовать с собственным призраком. И мы стараемся этого избегать. Мы отказываемся говорить с нашими младенцами, но все же при виде их мы идентифицируем себя с собственной матерью в то время, когда мы сами были младенцами. У родителей это происходит спонтанно: они отождествляют себя со своими родителями и одновременно с самим младенцем. Они де­монстрируют, вместо реального общения с младенцем, нарциссическое общение с самими собой в «воображаемом» младенце. И они объ­ективируют это общение, вступая в общение с другим взрослым, с которым они говорят о ребенке, вместо того, чтобы говорить с самим ребенком.

Что происходит, когда мы обращаемся к своему детству?

Часто слышишь, как люди говорят сами с собой, обращаясь к себе, например, с такими словами: «Девочка моя, ты бросила курить!» Или: «Я спросила себя, что я буду делать в этой ситуации?» Многие люди говорят с собой, обращаясь к себе на «ты», реже говорят о себе, называя себя «он».

Однажды у нас был к обеду гость, мы предложили ему взять добавку какого-то блюда, но он возразил (это был артист): «Нет, он уже вволю наелся.. Мне не хотелось бы, чтобы он брал добавку». Это не было 'шуткой. Для него это было эффективным средством против обжорства.

У общественных деятелей часто появляется искушение говорить о себе в третьем лице, когда их популярность входит в легенду. Так, де Голль говорил о себе: «Де Голль принадлежит Франции». Знаменитые писатели даже изобретают себе псевдонимы (Гари-Ажар), которые сильно облегчают им возможность говорить о себе как о постороннем человеке. Когда говоришь о себе в прошлом,

в сущности правильнее говорить о себе в третьем лице — как о постороннем человеке.

Если я говорю: «Когда я была маленькой, я делала глупости», или «Когда я была маленькой, родители считали, что я гораздо подвижнее других детей», я говорю о себе в прошлом — это не сегодняшняя я. Невозможно говорить в настоящем времени о себе, каким ты был в прошлом. Нам не удается говорить с ребенком в настоящем времени, потому что тогда мы говорили бы с тем ребенком, который пребывает в прошедшем времени внутри нас. Именно поэтому мы можем говорить с собакой: это настоящее и вместе с тем, неговорящее существо, в котором мы видим наше .собственное до­машнее животное, принадлежащее нам, как наше тело,) И мы говорим домашнему животному: «Ты недоволен...» — как сказали бы части своего тела, если бы она испытывала дискомфорт. Ho с ребенком мы отождествляем себя «в прошедшем времени», поэтому нам трудно говорить с ним «взаправду», — считая его столь же понятливым, как мы сами, и часто даже понятливее нас. Мы не в силах с этим согласиться. Вечно это смешение ценности и силы, отсутствия опыта и тупости, рассудительности и умения запугать,

Когда завершаешь курс психоаналитического лечения, устанав­ливаешь точные связи между «я» сегодняшним и «я» в прошлом, ощущаешь дистанцию между ними.

Это больше, чем дистанция. Совершенно перестаешь интересоваться самим собой, и сегодняшним своим «я», и прошлым. По-моему, это — главный результат моего анализа: я почувствовала, что мое прошлое совсем перестало меня интересовать. Это как фотографии: время от времени о них вспоминаешь в кругу семьи. Но для тебя самого они мертвы. Они поддаются «воскрешению» только потому, что вокруг существуют другие люди, словно свидетели, при которых мы пережили то-то и то-то. Это «принадлежит истории». Бывает, что встретишь кого-то из родственников, и он (или она) скажет:

«Но когда все собирались вместе, у тебя был такой вид, будто ты о чем-то напряженно размышляешь; ты так таращилась... Ты молчала, а все говорили: «О чем только она там думает про себя и т. д.» Я совершенно не помню, чтобы я о чем-нибудь Думала тогда, но, когда мне об этом рассказывают, я посредством их рассказов вместе с ними вижу себя маленькой и допускаю, что я, должно быть,

была той маленькой девочкой, которая изображена на фотографиях. Для меня это едва улавливаемые следы счастливых воспоминаний. Может быть, кому-то запомнилось и страдальческое выражение моего лица. Но я этого не помню. Радостей, правда, тоже не помню; помню только, что была непосредственным свидетелем определенных моментов жизни; та личность, которая, должно быть, была мной, радовалась. Зато запах весны, пробуждение природы во время пас­хальных каникул в деревне... Апрельские грозы в Париже... Помню об этом, и помню свое очень точное ощущение: радость от того, что все это есть. Это все-таки связано со мной сегодняшней, и временами я это в себе воскрешаю. Если это — существующее в собственном «я» вновь обретенное единство между ребенком и взрос­лым, тогда не исключаю, что этот момент и в самом деле переживается в настоящем. С чувством облегчения и примирения с собой. Когда говорят о поисках цельности, по-моему, имеют в виду именно это. Не надо это путать с тем единством, в котором, как думают люди, пребывает зародыш с матерью внутри ее утробы. Это иллюзия. Такого единства никогда не было. Мать и плод никогда не пребывали в слиянии: яйцо в оболочке внутри материнской утробы — это не единство, и единства восприятия здесь не было. Происходила, ра­зумеется, физическая и химическая контаминация: материнское тепло, материнская жизнь передавались зародышу; сахар в материнской крови питал кровь зародыша; это физиологическое общение, это слуховое восприятие того, что доносится снаружи, в том числе отчасти и голоса матери, но это никогда не является слиянием с ней; то единство с нею, которого мы якобы все ищем, — не думаю, что это в самом деле единство с матерью. В воспоминаниях я с волнением возвращаюсь к ощущениям дыхательного или обонятельного порядка, которые связаны с космическим началом. Я задаю себе вопрос:

неужели это та самая личность, отделившаяся от истории своих отношений с отцом и с матерью? В этот момент освобождается особая чувствительность, которая появляется у нас в наших отно­шениях с миром, — теперь она, наконец, очищена от всего лишнего. У меня есть воспоминания, связанные с другими людьми. Поскольку я не была единственным ребенком (я была четвертой из семи), вокруг меня всегда кто-то был. Но то, что я чувствовала, — это в самом деле чувствовала только я. И окружающие, может быть, тоже это чувствовали, но не делились со мной этим. Они не говорили мне: «Как я наслаждаюсь весной...» Эти ощущения были, несомненно, знакомы всем нам, но о них никогда не говорилось. Стало быть

помимо меня, есть другое люди, которые испытывают то же самое в другие моменты своей теперешней жизни одновременно с тем, как я тоже переживаю это вновь под влиянием какого-нибудь пейзажа, например, или погоды... И в эти минуты я становлюсь той же самой, какой была в раннем детстве, происходит реминисценция, это что-то вроде сенсорной вспышки.

У каждого из нас есть мимолетные воспоминания о своем внезапно просыпающемся нарциссизме. И если это воскрешение происходит благодаря какой-нибудь встрече или рассказам третьих лиц, оно на­верняка менее устойчиво, чем в том случае, когда навеяно геогра­фическим пространством, климатическими или космическими усло­виями. В природе ситуация может повториться, точно или почти точно, — а люди, какими они были когда-то, уже исчезли.

Коль скоро мы вынуждены брать на себя ответственность за прошлое, за пережитое предками, — не входит ли освобождение от знаков и травм внутриутробной жизни, вообще говоря, в условия человеческого существования?

Мы структурированы таким образом, что не можем от этого освободиться. Ребенок, родившийся в 1981 году — не такой, как тот, что родился в 1913, или 1908. Нельзя думать, что это такой же французский ребенок, родившийся на той же французской земле... Он обладает прошлым своих родителей, в каждом случае другим, и другом до-сенсорным капиталом, который ему предстоит развить. Это существует в его восприимчивости с самого начала. Никто не рождается кроманьонцем, с памятью, как девственно-чистая доска. Отнюдь нет. В нас заключены все воспоминания наших родителей, наших предков. В своей жизни все мы, пускай мы об этом и понятия не имеем, — представители какой-либо истории, исходя из которой начинается наше развитие.

Каждый из нас, прежде чем сможет по-настоящему расцвести и высвободить то, что в нем уникально, специфично, то есть присуще именно данному человеку, должен пройти целый цикл ис­пытаний.

Чтобы это понять, следует провести сравнение между человеком с продолжительной семейной историей, которого вырастили родители, ставшие для него и кормильцами, и воспитателями, — и другом,

который был покинут родителями, чьи лица и история навсегда остались для него неизвестны. Он их представитель, и он никогда не слышал и не видел людей, которые связывают его с родственниками по обеим линиям. Он в самом деле дитя и даже младенец своего времени: историю его родителей, в результате которой он появился, никто не может ему рассказать словами. И этого ему не преодолеть. В этом глубинная драма брошенных детей, даже если их усыновили. Даже если они найдут свою фамилию на семейном надгробье или место, где умерли родитель или родительница, они уже не найдут своей истории. Если такой брошенный ребенок найдет своих родителей спустя годы, их история, к которой он не причастен, останется ему чужда; и они тоже не причастны к его истории, они не участвовали в ней, когда он был маленьким. Что могут сказать мать и отец своему ребенку, если к моменту, когда он их нашел, им уже шесть­десят, а ему двадцать или тридцать: «Ах, как ты похож на своего (или моего) отца!» или «Как ты похожа на маму, на тетю, на бабушку!» Они будут толковать ему о физическом сходстве с людьми из его истории, но кроме этого не смогут сообщить ему ничего.

У брошенных детей Эдипов комплекс не может по-настоящему разрешиться, потому что они остаются пленниками тайны.

Каждый из таких детей — пленник какой-нибудь тайны. Он разгадывает определенную загадку Эдипа, в которой замещающими фигурами являются воспитавшие его люди. Но он вечно ищет ро­дителей и братьев. Подтверждением этому служит фантазия, свой­ственная всем брошенным или усыновленным детям: боязнь по не­ведению влюбиться в собственную сестру — или брата. Это побуждает их искать себе пару в местностях, отдаленных от той, где они появились на свет, то есть где их родила мать. На них давит табу инцеста. Если они проникаются к кому-нибудь симпатией, то боятся, не окажется ли избранник их братом или сестрой. И, чтобы быть уверенными, что избежали инцеста, они выбирают того, кто не имеет никакого отношения к их родным местам. Значит, где-то здесь пря­чется Эдипов комплекс.

Каков бы ни был личный опыт индивидуума, даже если он обошелся без дородового стресса и послеродовых осложнений, переход от внутриутробной ко внеутробной жизни сам по себе является трав-

мой; это что-то вроде инициационного испытания, от которого никогда полностью не оправиться; это утрата плаценты., первая из наших «кастраций», болезненных необратимых потерь.

Это потеря основополагающей части нашего метаболизма", утрата амниотических" оболочек и плаценты. Оправиться после этого можно только пройдя через много испытаний и инициации. И все эти мутации будут происходить лишь по образцу, заданному рождением. Когда доживаешь до моих лет, повидав множество детей, зная, как они рождались, каков процесс их рождения, их появления на свет, приходишь к выводу, что всякий раз в их существовании происходила мутация, и что их жизнь прошла так же, как их роды. Я говорю о детях, которые появились на свет без химического или хирурги­ческого вмешательства — родились естественным путем. Все люди рождаются по-разному. Приведу слова одной матери, родившей семь или восемь детей в те времена, когда еще не было «мониторинга» (в наше время роды полностью механизированы и подчинены науке): «Я-то знаю: как мой ребенок рождался, так он и пройдет через переходный возраст, через свои одиннадцать-двенадцать лет». То же самое мне говорили многие другие матери. Кстати, они включали в этот процесс и себя, говоря: «Я волнуюсь, думая о том, как у него (у нее) все обойдется, но не слишком беспокоюсь; когда он (или она) рождался, я тоже волновалась, и все у них прошло хорошо... теперь, когда ему (ей) предстоит какая-то перемена, я всегда волнуюсь...» Сталкиваясь с трудностями, эти дети вели себя так же, как во время перехода от внутриутробной жизни к младенческой.

Когда люди с бессознательной уверенностью идут навстречу зна­чительным событиям и радикальным изменениям в жизни, это означает, вероятно, что их роды прошли легче обычного, без помех и без боли.

Условия человеческого существования таковы, что человек не может достичь полного расцвета своей личности иначе, чем через второе рождение. Об этом говорит Евангелие. Люди думают, что все это мистика, а на самом деле это просто-напросто процесс очеловечивания. Первое рождение — это рождение млекопитающего, переход из растительного состояния в животное, а второе рождение —

• Обмена веществ.

«« Амнион — одна из зародышевых оболочек, образующая наполненную жидкостью полость, которая предохраняет плод и является средой его развития; в бытовом и акушерском языке — «детское место» (В. К.).

это переход из животного состояния зависимости к человеческой свободе сказать «да» или «нет», рождение духа, осознания симво­лической жизни. Именно эта мутация, эта способность родиться дваж­ды, эта смертельная опасность, за которой следует преображение, превращает высшее млекопитающее в человека.

Первое рождение разлучает нас с тем способом общения, который возможен для зародыша и о котором мы, взрослые, ничего не знаем. Кроме того, с перерезкой пуповины происходит языковое рождение. Второе рождение, без которого нам не удастся стать самими собой, есть то, что погружает нас в предшествующий код, общий для нас и наших родителей, и помогает обрести нашу природу, включая и те элементы культуры, которыми закодирован язык. Таким образом получает истолкование евангельское: «Если не станете как дети...» И, переживая свои отношения с другими, — отношения логические, в которых опорой нам служит смысл слов, мы в то же время переживаем отношения, лежащие в другом регистре, на которые не обращаем внимания, отношения из области бессознательного — они существовали всегда. Но в обычной речи при общении людей со­храняется только то, что доступно логике, имеет точку отсчета. А между людьми, поддерживающими общение, есть много не-логичного, но мы уже об этом не знаем. И нам нужно возродиться для принятия и осознания этой не-логичности, которая иногда гораздо динамичнее, чем то, что логично и существует по законам логики. Членораздельная речь, если она является спонтанной, одновременно с ясным сооб­щением передает латентное, передает речь бессознательного. Можно сказать, что второе рождение служит для того, чтобы окончательно расстаться с первым, умертвить в нас человеческое млекопитающее, сохранив, однако, то, что есть в нас живого и доступного передаче — бессловесную коммуникацию. Необходимо пережить первое рождение, как смерть — только когда возможно возрождение, то есть мутация для другой жизни: переход от соматической плаценты к воздушной. С точки зрения дыхания, атмосфера для нас — та же плацента, и эта воздушная плацента одна на всех; а с точки зрения пищеварения, мы пребываем на земле, у которой берем и съедаем питательные элементы, а отдаем ей ненужное через задний проход и наружное отверстие мочеиспускательного канала. После того как материнское чрево нас извергло, питание уже не поступает к нам в виде крови через пуповину, и мы не возвращаем его плаценте, — теперь нас питает земля: мы строим наше тело из питания, которое получаем

через рот и проглатываем. Рот одновременно заменяет нам и пу­повину — так же как и нос — и вместе с тем служит для извержения звуков, в том числе криков, и речи, позволяя нам говорить, — а это уже совсем другое дело; мы выражаем свои чувства, чего не могли делать во внутриутробной жизни. В этом и состоит обновление: пускай мы выражаем себя с помощью языкового кода, который понятен другим людям, но все, что не входит в этот код, тоже не исчезает; оно остается в бессознательном. И наше бессознательное общается с бессознательным других людей, хотя у нас имеется сознательный и кодированный язык — но он не позволяет нам высказать, а другим людям понять всё, что мы выражаем.

На самом деле, адаптация к этой другой жизни происходит не сама собой и может продолжаться всю жизнь человека. Наше «ис­торическое расследование» свидетельствует: внимание исследова­телей чаще всего привлекает незрелость человека, связь его ин­теллектуального развития с периодом образования центральной не­рвной системы, и гораздо реже — истинное овладение возможностью общения, хотя возможно, что именно общение является условием развития личности. Никогда еще все исследования, все усилия ученых не концентрировались по-настоящему на этом условии существования человека, который постоянно, с самого рождения и, так сказать, на протяжении всей жизни непрерывно утрачивает сам себя.

Пора покончить с тем лепетом, к которому сегодня сводится пренатальная и неонатальная психология, и в какой-то мере очертить всеобщий «Закон» созидания, присущий представителям рода чело­веческого, которые, благодаря своей памяти -о прошлом, обладают воспоминаниями, а благодаря воображению, предвосхищают будущее, опасаются будущего или надеются на него.

Я придаю большую важность присущей психоанализу точке зрения, согласно которой перерезка пуповины есть кастрация, в том смысле, что это — физическое расчленение тела с потерей той части, которая до сих пор была чуть ли не самой главной для жизни индивидуума, и переживается оно как фундаментальная альтернатива: «Выйди из своей оболочки. Выйди! Плацента — или смерть. Если ты останешься с плацентой — ты умрешь. Если ты оставишь плаценту позади — у тебя есть шансы на жизнь, но все равно тебе грозит смерть —

это зависит от твоей способности дышать...» Выйти из-под защиты оболочки, неотделимой от материнского организма и неотрывной от плаценты. Покинуть плаценту, покинуть оболочку — то есть расстаться с пассивным насыщением кислородом, с пассивным питанием, и в то же время с полной безопасностью для всего тела — это значит расстаться с жизнью, с единственным известным ее состоянием; это значит умереть. Но в результате этого предельно рискованного эк­сперимента внезапно, с первым криком, расправляются легкие и в тот же миг закрывается сердце: ребенок перестает слышать собст­венное сердце и слышит что-то вроде биения материнского, которое раньше перекликалось с исчезнувшим быстрым биением сердца за­родыша. Ему больше не слышны оба ритма, которые искали друг друга и сочетались друг с другом. Я думаю, что вся эта органическая жизненная сила человека как млекопитающего в архаической языковой форме заключена в тамтамах и звучании ударных инструментов. Аф­риканцы и индейцы часами пляшут под барабанный бой, не испытывая усталости, словно вне времени и пространства, как когда-то in utero, под дробный ритм, поддерживающий в них жизненную силу, пере­текающую из этой непрерывности звука. Благодаря искусству ритма они обретают внутриутробную жизненную силу, которая словно под­держивает сама себя, — это не стоит им никакого труда и не приносит усталости. Но они не в одиночестве. В пляске участвует целая группа, и вся эта группа несет каждого плясуна, как мать несет плод в своем лоне.

Может быть, это новая версия утраченного рая? Биологическая?

Говоря о регрессии, имеют в виду историю тела человека и сферу его эмоций. Само же по себе слово «регрессия» подразумевает то, что с точки зрения биологического существования возможно как прогрессировать, так и пребывать в застое: стагнация не исключается. Регрессия означает: возврат к таким средствам выражения, или под­держки, или обмена жизненными силами с внешним миром, которые ныне для нас архаичны: прежде они входили в нашу историю или были желанны в определенную эпоху нашей истории, а теперь без­действуют и не связаны с речью. Вернуться к ним — означает укорениться в силах, чтобы идти дальше.

ОПЫТ ВРЕМЕНИ

 

Дети раннего возраста не знают ни прошлого, ни будущего. Они живут в вечности. Что вводит их в масштабы человеческого времени?

«Подожди», «Подожди», — вот главное слово, приобщающее ма­лыша к течению времени в тот момент, когда ему дают рожок, побуждая его уловить промежуток между его просьбой и удовлет­ворением потребности. Во временной масштаб нас вовлекает желание, и наоборот.

Глухие дети не испытали этого первого опыта по ожиданию «ответа» на просьбу. Не получив, в отличие от слышащих детей, слов, выражающих временные отношения, они не уловили смысла времени. В специализированных школах от учеников вообще не требуют пунктуальности. Ее невозможно добиться без соответствую­щего обучения.

Родильные дома наносят большой ущерб, разлучая новорожденного с матерью. Его первый опыт — это отрезки времени, протекающие между моментами, когда он обретает мать. Без нее он словно в темноте, он тонет в крике других младенцев. Утоляется желание телесного выживания, но не желание сохранить символическую связь с отцом и матерью. Этому препятствуют правила больничного рас­порядка и даже архитектура роддомов. Иногда новорожденные на­ходятся двумя этажами выше рожениц. Если мать не кормит, она видит ребенка только пять минут в день, во время посещений. Разве этого достаточно, чтобы быть услышанным? Такой дробленый режим вызывает недовольство и молодых медсестер. Но и тем детям, что еще не родились, предстоит унаследовать все ту же регламентацию.

Если мы решимся на профилактические меры, следует учесть три критических момента:

— Разлучение матери с новорожденным в родильном доме.

— Помещение детей в ясли.

— Детский сад с двух лет. В детском саду не считаются ни с ритмом желания, ни с выбором, который делают дети.

Это основное; однако и в этих ситуациях можно считаться с раз­витием детей,' при условии заботливой подготовки их к каждой

• См. IV часть: «Постепенная революция». Эскизы ранних превентивных мер и первые наброски «Домов детства». — Прим. сост. франц. изд.

перемене занятий; главное, необходимо разговаривать с ребенком о причинах, по которым с ним поступают так-то и так-то: возможно, ребенку пребывание в детском саду неприятно и даже вредно, но при современном уровне развития общества это решение неизбежно, поскольку оно необходимо для его родителей. В этом нет ничего хорошего, но, коль скоро это так, почему бы все же не попросить у малышей прощения?

Если время ребенка по желанию его матери начинает структу­рироваться слишком рано, ребенок не может выразить своей любо­знательности по отношению к миру — он живет в ритме, навязанном ему взрослым и зачастую противоречащем его собственному. Он или покоряется или выражает отказ от всего сразу. В какое зависимое положение ставят ребенка некоторые опекуны! Мамы и няни сами не осознают, что действуют наперекор естественному ритму, навязывал младенцу стандартный режим дня: пора идти гулять, дышать воздухом. Я спрашиваю их: «А вам самой хочется гулять?» — «Нет, что вы, я иду ради него.» — «Ради ваших с ним добрых отношений, ради его счастья? Но зачем портить ребенку настроение, если ему хорошо дома, и ни он, ни вы не хотите идти на прогулку? Если ребенку никуда не хочется, это значит, что он рад остаться дома, что у него есть приятные занятия. Вы отправляетесь с ним в парк и не успеете туда добраться, как уже пора возвращаться домой. Почему бы не остановиться по дороге?» — «Ну, он бы торчал у каждой витрины.» Ребенок полутора или двух лет не просто выходит «поды­шать воздухом», он интересуется всем, что происходит вокруг. По­говорите с ним обо всем, что его интересует. Это будет настоящая прогулка. Слишком часто люди пребывают в убеждении, что ребенок должен делать куличики из песка. Почему «должен»? Я думаю, что эти люди не умеют по-настоящему установить отношения с детьми. С таким распорядком ребенок не может обрести собственного взгляда на общество; у него даже нет случая узнать его и поговорить о нем с тем человеком, который водит его гулять.

Интересно было бы обратить внимание на отклонения в отношениях мать-дитя в сфере временных пропорций, в сфере того, что пережито во времени.

Навязчивость взрослого полностью противоречит ритму потреб­ностей и желаний ребенка. Ему навязывают искусственный ритм, противоречащий его собственному.

В наше время дело усугубляется еще и тем, что ребенка определяют в соответствующий класс, исходя из того, что он родился не позже

1-го января соответствующего года, а на перемене не позволяют играть с детьми из других классов, младше или старше себя.

Следовало бы принимать в расчет не официальный возраст, а индивидуальный ритм каждого ребенка. Дети у нас программируются, как машины.

Единственным критерием при переходе в следующий класс должен быть эмоциональный возраст, динамика желания, готовность ребенка войти в среду младших или старших, чей образ жизни подходит ему наилучшим образом, если они со своей стороны тоже согласны его принять.

Я рассматривала с братьями фотографии классов, в которых мы учились, и мы задумались, что стало с нашими соучениками. Те, которые в то время адаптировались лучше, в профессиональном от­ношении не превзошли крепкого среднего уровня. А те, кто в течение взрослой жизни достигли независимости, — те в школе, в младших или средних классах, по два-три года ходили в лентяях и считались маргиналами, во всяком случае, учениками с неровной успеваемостью и неустойчивой дисциплиной. В те времена не оставляли на второй год. Сегодня таких школьников подвергают сегрегации. Время без­жалостно. Если ребенка не записать в ясли чуть ли не до его рождения, для него там, вполне возможно, не найдется места. Все делается для того, чтобы его вытеснить. Для него нет места, если он не участвует в гонке. Это тревожит.

Дети слишком рано слышат: «Ты опоздал, для тебя не осталось места». Более того: «Для всех работы не будет, поэтому сдавай экзамены блестяще, иначе тебя вычеркнут из списка!»

В детях культивируют тревогу, она становится основой образования. Именно тревога стоит у истоков многих расстройств у подростков.

Понятие времени, позитивно влияющего на развитие человека, или понятие карающего времени (словно время — это человек) коренится в связи «мать-дитя». Потому что для общества характерна личность, которая согласна подвергаться тем гонениям со стороны времени, каким подвергаются дети.

Одно из двух: или человек подстраивается — и желание умирает; или человек отказывается покориться гонителю — и ему мешают жить.

Каждый из нас — или объект вожделения алчного времени, норовящего закабалить нас в числе всех остальных и пожрать, или отброс времени, отвергнутый за то, что не укладывается в общие

мерки, которые другие люди — в том же пространстве, в котором существует и наше тело — признают «нормальными».

На какой стадии своего развития ребенок узнает, что такое «завтра» ?

Я заметила, что с появлением в семье новорожденного происходит следующее: благодаря преодолению ревности по отношению к малышу, с полным правом вошедшему в семью, предыдущий ребенок при­обретает понятие о безвозвратно уходящем времени.

Сперва у старшего ребенка наблюдается регрессия: он как бы возвращается к предшествующим этапам своей жизни; подобное воз­вращение происходит и с телом, — и всё это, чтобы быть таким же значимым, как появившийся в семье младший (брат или сестра). В этом случае необходимо преодолеть опасность, грозящую его иден­тификации. Когда ребенку говорят: «Пускай малыш побудет с мамой, а ты, старший (или старшая), займешься со мной делами поинте­реснее...» — ему, старшему, легче сохранить свою идентичность и добытый к этому времени уровень общения с миром, он соглашается быть таким, каков он есть, и в течение какой-нибудь недели у него появляется представление о времени, выраженное в глаголах прошедшего и будущего времени. Мне кажется, что единственным в семье детям недостает этого понятия о времени. Сами того не зная, они могут заклиниваться на себе. Они готовы идентифицировать себя с другим ради любимого человека. Именно преодоление ревности придает индивидууму внутреннюю укорененность в своем «я», су­ществующем в своем теле и в своем времени, а не в теле и времени другого человека. Именно в такие моменты я наблюдала возникновение самосознания у детей.

Моя дочь, которая была младшей и вдобавок единственной де­вочкой из троих детей, не видела малыша, который вынуждал бы ее к регрессии, благодаря которой она могла бы с ним соперничать. Она надолго сохранила ощущение принадлежности к более старшему возрасту, чем то было на самом деле, — возможно, под влиянием старших братьев. Она не прошла через испытание страданием, которое переживаешь, сравнивая себя с младшим. Может быть, это придало ей хрупкость. Каждому ребенку необходимо преодолеть в себе склон­ность к регрессии.

Ребенка заставляет страдать ностальгия по прошлому — да, уже по прошлому! Это тоже признание собственного бессилия по от-

ношению к желанию «быть больном», все делать самому, как взрос­лый.

Любить себя самого больше, чем любить свое отношение к другому или отношение другого к себе. Это противоречит принципу реальности. «Быть маленьким — это не ощущается как достоинство. Ты не можешь вернуться назад». Вчера уже прошло, завтра наступит еще нескоро. Это смерть — но, даже если с ней согласиться, все равно это преображение. Если удовлетворение желания все время повто­ряется, это повторение смертоносно: желание никогда не повторяется, оно всегда изобретательно и ведет к освободительной любви.

До взрослого возраста регрессия бывает связана с отношением к матери и к другим людям, близким к матери. Ребенок еще в большей степени отождествляет себя с отцом и матерью, интроецированных* в нем, чем с реальными родителями. Следовало бы, самое позднее в период полового созревания, расстаться с этой внутренней моделью отца и матери, с желанием, которое выражают воспитывающие ребенка отец и мать, а главное, со стремлением доставить им радость, и сосредоточиться только на желании и на радости самореализации с другими и для других вне семьи. Иначе как достичь зрелости, если не получить той свободы, той необъятной тяги к неизведанному будущему, которую переживаешь ценой риска? А кроме того, разочаровать своих родителей так же тягостно, как разочароваться в них самому.

Медлительность многих детей в период полового созревания объ­ясняется именно этим испытанием; отсюда же и поглощение явно излишней пищи, которое наблюдается у многих подростков. Они едят не сколько им требуется, а как самые настоящие обжоры. Это возврат к временам, когда они были маленькими и им повторяли: «Если хочешь вырасти большим — ешь». В их нынешнем возрасте правильней было бы: «Если хочешь вырасти большим — уйди», а не «ешь». Уйди из семьи во внешний мир. Здоровые подростки только об этом и говорят: «Они не хотят, чтобы я уходил». Возражения родителей (рефрен): «Дом для него что-то вроде гостиницы». Да, так и есть. Это необходимо. Хозяева гостиницы должны быть до­вольны, что подростки после всяких дел и развлечений в других местах возвращаются к ним. Взрослые должны радоваться, что они — гавань, порт.

• Интроекция — включение кого-то или чего-то в свой внутренний мир, в свою «картину мира» (В. К.).

Родительская фрустрация: дети перестают быть инструментом же­лания, они больше не приносят радости. Они только используют родителей. Пьяный корабль, который пускается на поиски приклю­чений и возвращается в порт. Если порт становится источником чрезмерной тревоги, подростки выбирают бегство.

Бегство спасительно — несмотря на то, что для неопытного подростка оно чревато риском.

Я знала одного судью, который весьма сокрушался, что закон противоречит интересам подростков, убегающих из дома, под тем предлогом, что неопытный подросток подвергается риску со стороны незнакомцев, которым нельзя доверять. Тот, кто приютит беглеца, предоставит ему временное пристанище, становится правонарушителем, если не сообщает об этом факте в комиссариат полиции или в жандармерию. Он становится соучастником бегства.

Опыт беглеца, пользующегося поддержкой постороннего взрослого, оказался бы для него спасителен, если бы семья, предупрежденная этим взрослым или самим молодым человеком, через несколько дней приехала за беглецом, но при условии, что всё обойдется без вме­шательства со стороны общества... Для родителей это удобный случай понять, что ребенок задыхается в их доме. Общество здесь ни при чем. С какой стати наказывать беглых подростков?

Все так боятся, как бы молодых не эксплуатировали извращенцы, что взрослым запрещено принимать детей, сбежавших из дому. Ор­ганизация «Дети-SOS» запрещена законом. А ведь она была для «потерявшихся собак без ошейников» местом, куда они могли прийти и поговорить. Да, руководители могли поддаться совращению со стороны кого-то из этих подростков или сами оказаться совратителями. Ну и что? Совращение родителями еще хуже, чем совращение чужим человеком. Инициативу в создании этой организации проявил сын Робера Булена. Конечно, там были и настоящие правонарушители, но немало и других ребят, которым было нужно лишь выбраться на пару недель из удушающего семейного круга. Родителей предуп­реждали: «Ваш сын (или ваша дочь) у нас. Это для них лучше, чем улица».

 

МЛАДЕНЕЦ-ЖИВОТНОЕ И МАЛЕНЬКИЙ МУЖЧИНА...

 

Умиляться детенышами животных — самое распространенное явление. Особенно детенышами млекопитающих.

Это умиление происходит несомненно от того, что мы сами в детстве были такими же маленькими млекопитающими, не умеющими выразить себя иначе как посредством моторики. Это переносит нас назад в эпоху, когда мы не бывали ни правыми, ни виноватыми, каким бы неловким ни оказывалось наше речевое поведение — которое к тому же облекали в слова не мы, а взрослые, — и я думаю, что именно поэтому многие люди мучительно тяготятся со­бственным телом, и, чтобы выйти из этого состояния, испытывают потребность в алкоголе, который возвращает их в ту эпоху, когда для них существовал один-единственный способ общения с миром:

находясь в состоянии опьянения, они не критикуют собственное поведение, то есть поступают подобно животным. По этой же причине люди испытывают потребность в домашнем животном.

Быть может, поглощение возбуждающих настоев и крепких на­питков продиктовано и у так называемых первобытных племен, и в современном обществе, — тайным и неодолимым стремлением обрести гипотетическое спокойствие первых антропоидов, избавить­ся от тревоги, присущей человеку, сознающему себя одиноким в безотрадном настоящем между мертвым прошлым и еще не живым~ будущим ?

Всякий раз, когда мы пьем что-либо более или менее крепкое — горячее или охлажденное, — словом, что-то поднимающее температуру нашего тела, в нашем желудке и во всем теле создается некое архаическое ощущение полноты. Именно оно и успокаивает человека со времен его самых архаических связей с другими людьми.

Проанализируем тот экстаз, в который нас приводит вид зве­риного детеныша. Не подменяем ли мы им в своем бессознательном детеныша человеческого?

Это никак не характеризует того, кто оказывается объектом этого мимолетного желания. Многие матери по отношению к своим мла­денцам употребляют эротофильский язык: они дают себе волю, ду­рачатся, как если бы ласкали маленького зверька. Это — отношения из орального периода; один действует, другой претерпевает; здесь нет отношений между двумя субъектами; это отношения между «я» и «другим», в котором видят объект. Они ведут к отношениям, объект которых связан с анусом, то есть к желанию извергнуть

объект, который сперва желательно поглотить. Если объект постоянно увеличивает свои притязания, для матери не остается места. И она стремится его извергнуть. Это история описана у Ионеско в пьесе «Амедей или Как от него избавиться?» Сперва ребенок, который припеваючи живет в доме, такой славный! Поскольку он является субъектом, свое положение объекта он воспринимает как ценность в глазах родителей, которые служат ему образцами — ведь они взрослые: они растят его, чтобы он все время прибавлял и прибавлял в весе... Но он не знает, кто он такой; он — вес, и он становился таким же алчным, как его мать. И вот наступает момент, когда мать иссякла: чувствуется, что она ничего больше не может сделать;

когда он ее не видит, он вопит, потому что хочет, чтобы его взяли на руки, как брали, когда он был маленьким. Но она больше не может носить его на руках: он стал слишком тяжелый. Он являет собой фаллическую экспансию (символически фаллическое означает никогда [для матери] не достижимую ценность).

Вместо Амедея можно привести в качестве примера детеныша животного, выращенного в квартире. В Штатах была мода на детенышей аллигатора: поначалу это бывало занятно, его укусы не причиняли вреда, он сидел себе в ванне, а потом оказывалось, что он уже способен отхватить палец своими челюстями. Когда он становился больше метра в длину, это оказывалось чересчур громоздко. Тогда его выбрасывали в сточный желоб, где он начинал размножаться. А потом начиналась охота на кошмарного аллигатора. То же самое происходит каждое лето, когда люди бросают животных. Их берут в дом, потому что они были маленькие. Но когда они вырастают, они начинают мешать. Люди отвечают за наносимый ими ущерб, за кражи, за шум, за лай. И вот животных выбрасывают на улицу. От них отделываются где-нибудь за городом.

Такое собственническое поведение спасает владельца животного от фрустраций: живое существо вырывают из пространства, где оно обитает, и делают с ним все, что хотят. То же самое часто делают и с ребенком: его отрывают от того, что составляет дух его про­странства, вернее, вырывают из его телесного возраста, заключенного в его способе выражения, в его играх, в его общении с девочками и мальчиками его возраста. Взрослый отождествляет себя с ребенком, который, как ему кажется, получает удовольствие только от еды, и вот он его пичкает едой, хотя ребенок нуждается в уважительном

отношении к своей личности и в субъекте, который поддерживает с ним проникнутое желанием общение; ребенок весь целиком су­ществует в языке, все слышит, все понимает, но не умеет добиться, чтобы его услышали и поняли. В дальнейшем ребенок становится требовательным, страдает, если его разлучить с родителями — потому что в счастливую и еще бесконфликтную пору раннего детства он был частью существования своей матери, потом был объектом, которым она владела, объектом ее власти. Кошмар ребенка, который боится пантеры или волка, коренится в том, что в воображении ребенка поселилась пантера или волчица в образе его матери; мать и не подозревает, что он чувствует идущую от нее сознательную или закамуфлированную агрессивность, постоянным объектом которой он был в те времена, когда его отношения с миром и самая жизнь зависели от матери.

Как собака сопротивляется своему мучителю, так он обороняется, пуская в ход одновременно всю оральную и анальную энергию поступка (ночью испражняется в постель, днем в штанишки). Он делает так называемые глупости, экспериментирует на свой лад, а на его глупости реагируют то смехом, то бранью, то ласками, то криком, но никогда не пробуют справиться с ними при помощи языка, корректного разговора. Это толкает ребенка использовать не по назначению все предметы, которые попадаются ему на глаза. Такого ребенка все называют балованным, а на самом деле это несчастный ребенок, — жертва, отвергнутая родителями, или жертва их требовательности. Он не может получить ни малейшей автономии, не угодив при этом в крайне опасную ситуацию или в полную зависимость.

Считается, что ребенок, не знавший отца или лишившийся матери, — это несчастный ребенок, которому очень трудно адап­тироваться. Посторонние могут сделать очень многое для ребенка, о котором им известно, что он не знает своего отца, при условии, что они не дадут ему оторваться от своих корней и будут говорить с ним как с ребенком, который происходит пускай и от неизвестного родителя, но ценного уже одним тем, что произвел на свет сына или дочь. Никто не появляется на свет сам по себе и не рождается без отца — даже если он знает только свою мать; каждый человек имеет предков по двум линиям Полагаю, что именно в этом состоит проблема усыновленных детей, как, впрочем, и родных.

Если в раннем детстве ребенка или в период беременности его матери его появление на свет считалось позором — какими бы причинами это ни было вызвано (тяжелые роды, нежеланное половое

сношение), — ребенок может сохранить впечатление (особенно если эти мысли взрослых не облекались в слова), что значение его жизни сводится к боли, презрению, печали. Полагаю, что в этом случае он словно должен провоцировать свою мать, родную или приемную, которая его растит, чтобы она призналась ему, кто на самом деле его родной отец и родная мать. Думаю, что человек испытывает потребность ощутить связь со своим воплощенным происхождением, с тем, что мы зовем первоначальной сценой, то есть со сценой зачатия, продолжения рода; при этом ему нужно, чтобы те, кто с ним об этом говорит, принимали его нынешнего, даже если зачатие оказалось для его родительницы источником проблем, чтобы ему дали понять, что теперь они рады его зачатию или во всяком случае оправдывают его. Ребенку, даже если сегодня его любят, важен тот момент, когда встретились три желания и дали начало его аутентичной жизни; любовь не может отрезать его от истоков его существования в мире — существования, которое тогда было предметом надежд или стыда, а теперь стало предметом любви. Я полагаю, что положительное в человеке формирует именно эта не­прерывность, прослеживающаяся начиная с зародыша. Если ребенка воспитывают не родные, а приемные родители или посторонние люди, они обязаны ему сказать: «Благословенны твои отец и мать, благодаря которым сегодня мне дано счастье любить тебя», или: «Как я бла­годарна твоим отцу с матерью!» Это и означает любить человека, любить сына или дочь мужчины и женщины, которые пожелали друг друга, чтобы произвести на свет дитя. «Сегодня я люблю в тебе представителя двух здесь и теперь перекрестившихся историй, существо, обладающее ценностью и достоинством, отпрыска двух семей, которому назначено быть творцом и, быть может, продол­жателем своего рода.» Я думаю, что именно в этом заключается для ребенка смысл его жизни, выражаемый посредством структури­рующего высказывания -здорового нарциссизма.

Права человека выражают правило, которое полностью оторвано от эмоционального бессознательного динамического контекста, выхо­дящего за пределы материального тела. Если мы скажем: «Я уважаю тебя во имя прав индивидуума» — это ничего не значит. Это только слова... Это должно идти изнутри. Это должно быть внутренним убеждением взрослого, который их произносит. Математик сказал бы об этом так: всё организуется вокруг самой маленькой точки; центр мира — это вот этот карандаш, это может быть всё, что угодно. Все наши центры сводятся к одной-единственной точке; центр человека, который говорит с другим человеком, находится в центре

этого собеседника, я — это тот, кто находится в центре своих детей, жены, тех, кого он любит, и все представители рода чело­веческого совпадают в одном, имеющем общее для всех происхож­дение. Думаю, что именно поэтому единый Бог имеет такое значение для нашей цивилизации. Этого единого Бога помещают куда угодно вовне, а между тем он здесь, в центре каждого человека, в одной и той же точке для каждого из нас. Мы еще не пришли к тому, чтобы это сказать. Это было сказано о Солнце: сперва Земля была центром мироздания, а затем открыли, что центром является Солнце. Теперь известно, что и Солнце — лишь мельчайшая частица Все­ленной. В плане эмоциональной и духовной метафоры человеческого рода имела место та же революция в мышлении; «я» — одно и то же для каждого, и мы знаем: жизнь, исходящая от каждого из нас, исходит из одной и той же точки; такое же «я» есть в другом человеке.* Я думаю, что это — ключ к здоровью, который одни люди передают другим, или — ключ к болезни, которая передается путем заражения. Отвергнуть другого значит отвергнуть часть самого себя.

Чтобы не обращаться с собеседником, как с объектом, как с вещью, нужно сознавать, что являешься носителем этой точки, которая может быть также и центром другого, а другой, соответственно, тоже представляет собой другой идентичный центр.

Сознание этого у людей размыто в, силу индивидуальной сенсорики организма. В своей сенсорике все мы — отдельные индивидуумы, и не можем жить в тесной, размывающей границы близости. Но между двумя отдельными существами возможна психическая комму­никация, потому что разум, дух, есть у каждого, и этот дух — это, собственно, и есть слово, глагол, то есть передача желания; он искусственно разведен по разным местам, но всюду он — один и тот же. Люди говорят: «Мой Бог!». А что такое Мой Бог? Это то, что находится в центре нас; это близко, это внутри. А значит, это повсюду: центр — везде, а периферии нигде нет"; точно так же мы — отдельные существа в пространстве наших чувств и все мы на периферии друг у друга.

Чаще всего наша сенсорика управляет отношениями взрослые-дети. Перед ребенком раннего возраста взрослый тает от наслаждения: наслаждаются зрение, слух, осязание. И с этим же ребенком, быть может, он вступает в контакт, чтобы примириться с той частью

• И это не то же самое, что «я» в грамматике (Ф. Д.).

•• «Бог — окружность, центр которой везде, а периферия — нигде» (Эмпедокл) (В. К.).

самого себя, о которой полностью забыл или которую подавил. А потом, когда ребенок вырастает и начинает ему мешать, потому что становится захватчиком, взрослый в один прекрасный день от­казывается от этого типа эротизма, который толкал его на желание продолжать таким образом наслаждаться своим ребенком. Таково бессознательное человека.

В этой диалектике поглощения и извержения, захвата и отторжения, быть может, и заключается связь с жизнью и смертью.

«Я черпаю в тебе жизнь, я тебя опекаю, а потом в какой-то момент отвергаю, потому что ты стесняешь мою жизнь, ты несешь мне смерть, ты меня истощаешь, ты меня утомляешь, ты меня убиваешь». Мы часто слышим, как матери говорят о своих детях: «Он меня убивает». Здесь слышится ссылка на смерть, связанную с жизнью ребенка. А еще недавно этот самый ребенок слышал, как мать говорит о нем: «Он — моя жизнь; без него я жить не могу; нет, нет, я не в силах с ним расстаться». Это поведение млекопитающих. Пока их детеныши еще малы, они не могут выжить без матери. И тогда млекопитающее готово, рискуя собственной жизнью, прыгнуть в огонь ради спасения своего детеныша. А потом, незаметно для них, наступает момент, когда детеныш уже способен выжить, найти себе пропитание, защитить себя от других, а главное, когда у него наступает половая зрелость. У людей это приходит гораздо позже, чем у животных. Потому что у человека всегда существует некоторая путаница между желанием и потребностями. Взрослый — во всяком случае, взрослая мать, — и после родов продолжает символическое вынашивание ребенка. С того момента, как она привязывается к младенцу, будь то его родительница или кормилица, она отвечает за этого младенца так же, как за свою собственную сохранность; если она кормит грудью, младенец нужен ей, чтобы сосать молоко, а если он не берет груди, ей даже приходится его сцеживать, потому дтр оно не пропадает сразу. А отцы — совершенно по нарциссическому образцу — черпают силу в том, что передают свое питание, свое достояние, свое знание, свою силу ребенку, как себе самим: со стороны кажется, что они испытывают потребность в этом ребенке, но на самом деле это не потребность, а желание, которое существует, пока ребенок не станет таким большим и сильным — почти как в «Амедее» Ионеско, — что уже непонятно, как от него отделаться, если собственное желание не увлечет его прочь из родной семьи. И вот он захватывает в свои руки все, они бы и рады были его бросить, но поздно: тот самый ребенок,

о котором заботились, когда он был маленьким, теперь, превратившись в гиганта, становится домашним тираном.

Имеется ли биологическое обоснование для извращенных, плохих отношений взрослые-дети?

Да, это биологическое обоснование заключается в том, что желание смешивают с потребностью. Такое смешение существует у ребенка с самого начала: когда с ним говорят, слово, которое на расстоянии устанавливает связь между ним и взрослым (вербальный язык, само звучание слова), заменяет ему то ощущение физической наполнен­ности, в которой он вновь и вновь, хоть и не постоянно, испытывает потребность. Есть желание, которое, будучи разбужено, становится постоянным. Это желание общения. Чтобы ребенку ощутить это общение, оно должно быть доступно разным вариантам восприятия. Если оно длительно и постоянно, он перестает его ощущать; это эмоциональный климат или постоянный поток слов, в котором ку­пается ребенок; если общение монотонно, для ребенка оно вскоре перестает что-либо значить. Все то, что повторяется, теряет смысл для желания. Эмоциональное, сенсорное, понятийное разнообразие оказывает живительное воздействие на человеческие ум и сердце. А желание — это постоянный поиск нового; думаю, что биологически это происходит от огромного головного мозга, предвосхищающего наши поступки посредством воображения, которое обращается к па­мяти, к воспоминаниям о полученных ранее впечатлениях. Наши впечатления пересекаются под влиянием символической функции и в свою очередь создают новые отношения. Ребенок не может дей­ствовать, зато долго может воспринимать; он бы умер физически, если бы рядом с ним не было взрослого, который подходит к нему и обеспечивает его выживание. Итак, он является центром всего, что движется по направлению к нему, поддерживая его жизнь. И эта жизнь, которая становится все более зрелой, набирается инфор­мации, чтобы затем в свою очередь поступать так же по отношению к другому. Связь через кормление с воспитательницей позволяет ребенку понять действия своего тела, его отдельность от другого тела, возрастающую по мере того как воспитательница удаляется от него, и ему начинает ее не хватать, и она вновь к нему подходит. По мере развития у него возникает желание подойти к отсутствующему телу другого человека самому, самому что-то дать или взять, — и тогда он оказывается в состоянии символически брать или давать

слова и сохранять их при себе, как заместителей другого в творческой деятельности его воображения, которая в свою очередь осуществляется с помощью материалов, которые предоставляют ему космос и про­мышленность. А для того, чтобы у него было это эмоциональное разнообразие в проявлениях чувств и в устном языковом общении, необходимо, чтобы отношение ребенка к опекающему его взрослому было не двусторонним, а трехсторонним, чтобы он видел, что желанное существо, необходимое ему для выживания, внушает любовь и желание другому, который становится для ребенка образцом в сфере чело­веческих отношений. Язык, которым другой при нем пользуется, является для ребенка ориентиром, регулирующим отличие существу­ющих между ними отношений, обусловленных желанием, и отношений обусловленных потребностями. Таким образом этот другой побуждает ребенка — если он сам более развит, чем этот ребенок — развиваться и приобретать те черты характера, которые, как он сам видит, имеют ценность в глазах избранного им существа. Желательно также, чтобы в группе детей существовали свои обычаи и правила поведения, которые поощряли бы и закрепляли" его наблюдения. Во избежание всего монотонного, нескончаемого, избыточного некоторые типы об­ществ изобрели решения, которые сегодня не всегда применимы и возможны, но могут подсказать некоторые пути поиска равновесия. Например, распространить общение на других членов семьи или на соседей.

 

«ДАЙ МНЕ»

 

В одном из детских садов Безансона, где Монтанье снимал ма­лышей двух, трех, четырех лет, я заинтересовалась жестом мальчика, у которого в руках был грузовик. Няня только что сняла с какого-то малыша испачканные штанишки, ребенок перегнулся вперед, она вы­тирала ему попку. Мальчик с грузовиком, поначалу не обращая внимания на эту сцену, подошел поближе, оказался прямо перед попкой малыша (который свесился вперед, так что были видны только его ягодицы) и протянул этой голой попке свою машину. Няня ничего не заметила. Думаю даже, что кроме меня никто не обратил внимания на этот эпизод, потому что когда после демон­страции фильма я об этом заговорила, никто не откликнулся на мое замечание, а у нас к сожалению не хватило времени еще раз посмотреть и обсудить ленту с профессором Монтанье и его со-

трудницами после конгресса, на котором, как всегда, было много спешки. Так вот, помимо всего прочего, фильм, снятый профессором Монтанье на основе наблюдений за группой детского сада, показал и доказал существование того, что сам Монтанье называет «доми­нантной моделью, провоцирующей подарок». Речь идет о жесте, бес­словесном (или с сопровождением слов — это ничего не меняет), который безотказно заставляет ребенка преподнести то, что у него в руках, причем без этого жеста, что бы ни говорил и ни делал просящий, ребенок отказывается отдать ему вещь и выпустить ее из рук. Стоит просителю склонить голову к плечу, превратив таким образом ось своего лица из вертикальной в горизонтальную, ребенок, словно не в силах сопротивляться полученному импульсу, немедленно протягивает ему драгоценный предмет, который до этого ни за что не желал выпускать из рук. Профессор Монтанье дал этому жесту ученое название: «Доминантная модель, провоцирующая подарок». В том отрывочке, на который я обратила внимание, ребенок, видя, что его жест не встречает никакого отклика, с досадой прижал к себе свой грузовик и отошел.

Что означала эта маленькая сцена? Что произошло, почему вид детской попки вызвал у другого ребенка того же возраста жест дарителя, как если бы он увидел ребенка (или взрослого), который склонил голову к плечу тем, скорее всего, бессознательным движением, которое в зашифрованном виде (?) содержит настойчивую, не до­пускающую отказа мольбу?

По размышлении я пришла к выводу: когда мать вытирает попку и меняет подгузник лежащему на пеленальном столе или у нее на коленях малышу, она, действуя одной рукой, другой придерживает его за ножки и наклоняет голову к плечу, чтобы лучше видеть, что она делает. Эти действия часто повторяются, и ребенок связывает склоненную к плечу голову матери с тем, что он «дарит» ей свою какашку, а та ее принимает (дарит ему ощущение чистоты).

Когда посетитель входит в помещение, где находятся слабоумные, они окружают его, склоняя головы к плечу. Врожденное искривление шеи или позиция, способствующая получению подарка? Они чего-то ждут. Это немая просьба: «Дай мне что-нибудь».

От ребенка ждут, чтобы он разговаривал с помощью лица, но говорящими, а подчас и красноречивыми могут быть все движения его тела.

ПИТАТЬ ЖЕЛАНИЕ...

 

В некоторых лабораториях, изучающих психологию ребенка, ру­ководители исследовании начинают утверждать, что у человеческого младенца потребность в любви предшеству








Дата добавления: 2014-12-18; просмотров: 702;


Поиск по сайту:

При помощи поиска вы сможете найти нужную вам информацию.

Поделитесь с друзьями:

Если вам перенёс пользу информационный материал, или помог в учебе – поделитесь этим сайтом с друзьями и знакомыми.
helpiks.org - Хелпикс.Орг - 2014-2024 год. Материал сайта представляется для ознакомительного и учебного использования. | Поддержка
Генерация страницы за: 0.078 сек.